
Полная версия:
Жизнь продолжается. Сто чудесных, утешительных, поучительных и необычайных историй
Баба Лёля, при своем атеизме, была ментально глубоко христианским человеком – добрым, милосердным, сострадательным, отзывчивым, честным и скромным. Лучшая похвала из ее уст была: «Хорошая у тебя кофточка – скромненькая!» Может быть, Господь из-за этих ее душевных качеств ставил ее в такие обстоятельства, чтобы она хотя бы в последние моменты жизни обратилась к Нему.
Я провела возле нее, уже безнадежно лежачей, несколько тяжелых дней, когда она умирала. И была поражена, что она, при полной тишине в комнате, вдруг вскрикивала и словно обращалась к кому-то незримому: «Бога нет!» Это было так страшно, и я склонялась над ней после этих криков и старалась успокоить: «Что ты, бабушка, Бог есть!» Наконец лицо ее просветлело, словно она увидела кого-то горячо любимого, она вскинула вверх руку и рванулась ввысь. А потом безжизненно упала на подушку.
Я надеюсь, что, быть может, в самую последнюю роковую минуту она все-таки сказала Богу свое «да». Во всяком случае, я всегда молюсь о ее упокоении, заказывая литургии.
А лет через пятнадцать после ее кончины, когда в издательстве «Московский рабочий» состоялась презентация моей первой книги прозы «Ключи от мира», ко мне подошла сухонькая старушка и спросила:
– А правда, что вы приходитесь внучкой Елене Ивановне Жугиной?
Я с удивлением взглянула на нее:
– Да, это моя бабушка Лёля!
– Какая она была прекрасная женщина! Какая добрая! Сердечная! Я ведь начинала работать под ее руководством.
И старушка даже прослезилась от этого воспоминания.
Да иу меня закололо в глазах.
Баба Надя воспитывала сыновей и дочь в православной вере. Она не только их покрестила, но и читала им Священное Писание. Когда мой папа взял меня в семилетнем возрасте с собой в Ленинград и повел в Исаакиевский собор, в Русский музей и в Эрмитаж, он так подробно и с таким увлечением рассказывал мне сюжеты икон и картин, написанных на библейские или евангельские сюжеты, что я была потрясена такими его глубокими познаниями.
Папа в храм не ходил, но на Пасху мы всегда с ним приезжали к храму Пимена Великого, чтобы вместе с церковным народом прокричать: «Христос воскресе!» И только перед кончиной папа наконец стал причастником церковных таинств.
Что же касается моей родословной по материнской линии, то там все туманно и гадательно. После того как мой дед Федор Алексеевич Аверин развелся с бабушкой, следы его постепенно растворяются, пока не исчезают окончательно. По одной версии, его в 1939 году посадили, и он погиб, по другой – пропал без вести во время войны. С его фотографии на меня смотрит очень красивое и благородное лицо: мама и ее сестра говорили, что мать его была баронессой, родом из Вильно, но после революции они с мужем скрывались в провинции под чужой фамилией, переменив одежду на среднестатистическую советскую, чтобы не отличаться, и девочки видели своих бабушку и дедушку только на фотографии.
Мама, которую воспитывала бабушка Лёля, не была крещеной, хотя очень хотела принять Крещение уже во взрослом возрасте, однако это оставалось лишь ее желанием. И только когда она тяжело заболела – так, что ее даже выписали из больницы, чтобы не портить статистику по смертям, – она обратилась к Богу, и мы с мужем отвезли ее в храм в Отрадное к отцу Валериану Кречетову, который ее и покрестил. После этого она стала стремительно выздоравливать. И когда я через месяц после ее роковой выписки из больницы пришла туда за какой-то важной справкой, которую ей не успели выдать, лечивший ее врач сочувственно вздохнул:
– Скончалась? Пусть земля ей будет пухом!
– Да что вы! Мама не только жива, но и прекрасно себя чувствует: они с папой только что вернулись из Пицунды – радостные и загорелые!
После этого мама прожила еще двадцать два года, исповедуясь и причащаясь.
Постница
Итак, единственным церковным человеком в нашей семье, помимо уже совсем старенькой бабуньки Леокадьи Гавриловны, до поры была моя бабушка Надя. Поскольку она считала себя православной полькой и разговаривала со своей матерью исключительно по-польски, она особенно почитала Ченстоховскую икону Божьей Матери, Матку Боску Ченстоховску, а в Москве ходила в храм Знамения уРижского вокзала, исповедовалась, причащалась и покрестила своих внучек, а моих двоюродных сестер, с которыми вместе жила. И всегда мы ездили к ней на Пасху – на приготовленные ею и освященные пасхальные угощения, которыми был уставлен стол, застеленный красной скатертью. А к нам она приезжала лишь погостить на несколько дней, особенно когда ее донимал неуживчивый зять, муж ее дочери.
О Церкви и вере она никогда с нами напрямую разговора не заводила, хотя мне, девятилетней девочке, иногда рассказывала на ночь невероятные истории, в том числе из жизни царской семьи. Например, о пророчествах некой юродивой Паши Саровской, которая говорила Государю, просившему помолиться о ниспослании им с Государыней сына, что сынок «наследником будет, а вот царем нет», и предрекала, что царствие Романовых как началось с Ипатьевского монастыря, так домом Ипатьева и закончится.
Бабушка передавала мне ее мрачные провидческие слова о том, что вся царская семья будет уничтожена и Россия не возродится, если не покается в содеянном зле. Мне было страшно ее слушать, и я, по малолетству, старалась отгородиться от этого ужаса, засунув голову под одеяло.
Во дни поста баба Надя всегда уклонялась от скоромного, а мы с мужем, тогда некрещеные, получается, еще ее и искушали:
– Баба Надя, ну поешьте куриного бульончика, ну хоть три ложечки! Баба Надя, съешьте вот эту котлетку! Это яичко! Попейте молочка!
Поначалу она просто ссылалась на то, что не голодна, что не хочет есть, но потом все-таки тихо объясняла:
– Сейчас Великий пост.
Или:
– Надо поговеть перед причастием.
– И что? Совсем ничего нельзя? А сырку? А колбаски? А рыбки?
Но она стояла насмерть: ни кусочка, ни глоточка.
Когда я покрестилась, она отошла ко Господу. Я даже не знаю, успела ли я ей сообщить о том, что теперь хожу в тот же храм, что и она.
И вот что получилось: внучки ее, которые с ней жили, крещеные с младенчества, так и не стали церковными людьми. С печалью я узнала, что одна из них даже детей своих не покрестила: сынок ее так и погиб в расцвете лет без креста.
И, должно быть, лишь мы с мужем, эти в прошлом искусители-нехристи, молимся об упокоении рабы Божьей Надежды. Каждый раз я заказываю литию и поминаю мою дорогую бабушку.
Вот, наверное, она там удивляется!
– Баба Надя, а бульончика? А котлетку? А колбаску?
Как стыдно…
Пионерский галстук
Бабушка моя Лёля лежала году в 1964-м в Боткинской больнице. Как я уже говорила, она была деликатнейшим и скромнейшим человеком. Для обозначения таких женщин существовал оксюморон: «монахини от большевизма». Со своей романтической юности она состояла в РСДРП, с тех пор, когда она, будучи еще гимназисткой, попавшая в агитационные сети, раскинутые каким-то большевиком, стала распространять листовки и прокламации и вошла в краснодарское подполье. Этого змия-соблазнителя, который морочил головы гимназисткам, казаки за это сурово покарали.
«Не бойтесь убивающих тело, души же не могущих убить, а бойтесь более Того, Кто может и душу и тело погубить в геенне».
Именно поэтому, когда меня (с опозданием из-за того, что я лежала в больнице с аппендицитом, давшим осложнения) приняли в пионеры, моя мама послала меня к бабушке, которая лежала в Боткинской больнице. И попросила повязать поверх свитера, в который я переоделась, вернувшись из школы, красный галстук. «Мне кажется, она обрадуется. Она волновалась, что всех в твоем классе уже приняли, а тебя – нет», – пояснила мама. А бабушку я очень любила.
Я повязала галстук, наподобие шейного платка, и отправилась к ней.
Вошла в палату, принялась бабушку целовать и крутить у нее перед глазами пионерским галстуком. Она, однако, не обратила на это никакого внимания, а торжественно и даже как-то таинственно, с придыханием произнесла:
– Вот тут лежит Анна Ахматова, – она показала на пустующую кровать у двери, – она сейчас вышла в коридор и вот-вот вернется. Запомни, это большой поэт. Всю жизнь потом будешь вспоминать.
Я оглянулась – действительно, в палату вошла грузная старуха с зобом, и моя бабушка почтительно и едва ли не подобострастно произнесла:
– Анна Андреевна, это моя внучка.
Старуха кивнула, насмешливо скользнула взглядом по моему галстуку, и губы ее сложились в кривую усмешку, в которой было и высокомерие, и надменность, и, как мне тогда показалось, даже презрение. Ая эту усмешку отметила и истолковала правильно – я поняла, чему она усмехается, эта толстая старуха с зобом. Именно такой она мне тогда показалась.
Мне стало неприятно, потому что бабушка, моя ненаглядная бабушка, изящнейшая красавица, человек благороднейший и достойнейший, говорила с ней столь самоуничижительно – снизу вверх, а та отвечала ей пренебрежительно… Мне показалось, что она тем самым унизила мою бабушку. Словом, старуха эта мне решительно не понравилась. А стихи я тогда, кроме Пушкина, и не читала.
Впрочем, кто-то к ней пришел, и она вскоре покинула палату. А я осталась с моей бабушкой Лёлей, Еленой.
Наконец, простившись с ней, я прошла по коридору мимо ее соседки, которая беседовала у окна с посетителем (не исключено, что это был Иосиф Бродский, навестивший ее), гордо подняла подбородок и скользнула по ней взглядом, выражающим независимость, победоносность и снисхождение не только к ее тучному возрасту, но ик выказанному ею презрению, причину которого я сразу поняла и внутренне посмеялась – наверняка она и не догадывалась о том, что я знаю ее мысли обо мне: мол, фанатичка! Даже не поверх школьной формы, а поверх свитера, надетого к брюкам, носит пионерский галстук!..
А через несколько лет я с упоением читала и запоминала наизусть ее стихи, которые казались мне прекрасными и образцовыми и которые считаю таковыми до сих пор. Однако мне во всех подробностях запомнилась эта «моя встреча с Ахматовой», такая, на мой взгляд, нелепая и даже смешная.
Стихи с посвящениемА. А.
Я думаю – страдала ведь онаеще и оттого, что жизнь пресна,что из красавицы, с ее таким особымизгибом, шармом, линией крыла,ее вдруг превратили зеркалав старуху грузную с одышкою и зобом.Ей, прежней, с электричеством в крови,питавшейся энергией любвии токами мужского восхищенья,не просто так – забыться и забыть,как кожу снять, как руку отрубить,и пережить такие превращенья.…Офелия плывет с венками ив.А лирике грозит разлом, разрывматерии – утратой героини.Она утонет с песнями, а та,что выживет на берегу, у ртапотерю выдаст складкою гордыни.И все-таки, минуя зеркала,такую музыку она в себе несла!Земля плыла, качались в такт кадила,мир в жертвенной крови крутила ось.Но с пением она прошла насквозьплен времени и, выйдя, – победила!Чудесная встреча
Когда я еще училась в десятом классе, со мной произошло вот что. Я заболела воспалением легких, и меня отправили на рентген в поликлинику Литфонда. Была зима, и я потеплее оделась, закуталась в шарф и с утра пораньше отправилась. В поликлинике было темновато и пусто. И вот, выйдя из рентгеновского кабинета и направляясь к гардеробу по сумеречному унылому коридору, я заметила в его конце силуэт человека. И в этот самый момент прямо возле моего правого уха раздался (или так: справа от меня прозвучал) неведомый голос: «Этот человек будет твоим мужем». Это меня так потрясло, что я устремилась к силуэту, чтобы получше его рассмотреть. А поскольку я близорука, то и приблизиться мне надо было на весьма малое расстояние. И я увидела прекраснейшего молодого человека, высокого, очень и очень худого, даже хрупкого, с лицом, которое напоминало молодого Пастернака. Я так его мысленно и назвала: молодой Пастернак. Но что же было мне делать дальше? Не могла же я вот так подойти к этому удивительному и прекрасному незнакомцу и сказать ему, что он будет моим мужем, или даже хотя бы предложить ему со мной познакомиться. Поэтому я постояла, постояла возле него, подождала, не захочет ли он сам заговорить со мной, и, надев шубку, медленно побрела домой в слабой надежде: а вдруг он меня догонит?..
После этого я стала его искать. Раз он лечится в поликлинике Литфонда, он или писатель, или писательский сын, поняла я. И стала знакомиться с писательскими детьми – взрослыми сыновьями друзей моего отца. Поразительно, но я попадала если не в цель, то аккурат вокруг нее, словно играя в морской бой, я поражала все пустые клеточки вокруг корабля: эти сыновья, как оказалось впоследствии, были знакомы с таинственным «молодым Пастернаком», а кто-то из них даже и водил с ним дружбу.
Меж тем прошло полтора года, и я поступила в Литературный институт. Первое сентября выпало на субботу, которая уже тогда была для студентов Литинститута, кроме первокурсников, не учебным днем. Это даже называлось так: «творческий день». И поэтому первого сентября в институт пришел только первый курс.
Мне сразу там ужасно не понравилось: скучно, томительно, как-то безнадежно – настолько, что я хотела тут же забрать документы и уйти восвояси. Третьего сентября пошел сильный дождь, настала осень. И уж совсем не хотелось идти в институт. Из-за дождя все студенты, которых теперь было гораздо больше, набились в узкие коридоры дома Герцена и искали листки с расписанием. И тут, в этой толчее и тесноте, я внезапно увидела ЕГО, этого «молодого Пастернака», и узнала со спины. Он стоял, повернувшись к окну, с длинным зонтом. Я подошла и заглянула ему в лицо. Он скользнул по мне взглядом, словно перед ним был какой-то лишний предмет, не стоящий внимания. Но я хорошо помнила, что мне было сказано в темном коридоре зимней ранней порой.
Водительство свыше
Ну, хорошо, вот некогда в институте я встретила наконец того, кто был мне таинственным образом обещан в мужья, кого я потом искала и называла «молодым Пастернаком». И почти через два года после мистического откровения, взглянув мельком, со спины тут же узнала и получила возможность видеть его каждый день, и даже добилась того, чтобы с ним познакомиться. И что? Ничего. Лишь в конце учебного года накануне экзаменов я набралась храбрости, достала его телефон, позвонила ему и попросила принести шпаргалки. А потом наступило лето, и все разъехались на каникулы. А по осени начался следующий учебный год, но и он не принес мне ничего от того, кто был обещан мне в мужья в коридоре темной поликлиники, кроме беглого «привет» и «здравствуй».
В институте я перезанималась и перетрудилась – во-первых, я училась на переводческом отделении и учила плюс ко всем предметам еще венгерский и французский языки. Во-вторых, я много писала по ночам и порой, еще в пылу ночного вдохновенья, прямо из-за письменного стола отправлялась утром на лекции. По вечерам ходила на всякие там поэтические встречи, вечера поэзии, в секцию художественного перевода и так далее. Родители очень за меня беспокоились и решили отправить на зимние каникулы в Гагры, в пустующий по зимнему времени Дом творчества писателей. Его пытались заполнить шахтерами, но и те ехали туда без особой охоты. Чтобы как-то скрасить скуку, они по вечерам ходили на танцы, которые устраивались прямо в столовой. Причем женщины танцевали с женщинами, а мужики – с мужиками.
Как-то раз, сидя в своей лоджии, выходящей прямо на море, и следя за багровым солнцем, медленно склоняющимся долу, я вдруг испытала странное ощущение – меня целиком охватила решимость тотчас же, немедленно позвонить обещанному мне будущему мужу. Этот порыв воли был так иррационален, что я засомневалась – от меня ли он исходит, тем паче что телефона я не помнила наизусть: он был где-то у меня записан и остался в Москве, да и звонила я лишь единожды – насчет шпаргалок. И если бы это не звучало столь пародийно, я бы описала это так: «какая-то неведомая сила взяла меня в оборот и потащила на близлежащий переговорный пункт». Но в том-то и дело, что все происходило именно так.
Я вышла в метельные гагрские сумерки, стараясь мысленно ничего не исследовать и не сомневаться, а просто подчиняться. Я даже заставила себя не думать, что вот сейчас я наменяю для переговоров монет (кажется, пятнадцатикопеечных), а какой же номер я наберу? Нет, я просто пошла к автомату, сняла трубку и позволила руке самой, как ей вздумается, потыкать в разные кнопки…
И трубку взял он.
– Привет! – сказал он радостно. – Ты куда пропала? Я сижу и жду твоего звонка. Приходи ко мне завтра в гости.
– Приду, – радостно откликнулась я, стоя в будке на переговорном пункте в городе Гагры.
Через полчаса вещи мои были запихнуты в чемодан, через час я уже садилась на электричку, следующую в Адлер. А еще через два часа я предстала пред очами начальника аэропорта, умоляя посадить меня на самолет, летящий в Москву.
На следующий вечер я, как мы и договаривались, пришла в гости и, чувствуя, как дрожат у меня от страха поджилки, старалась говорить только о возвышенном и прекрасном. Тем паче что на письменном столе моего собеседника я увидела раскрытую книгу, лежащую вверх обложкой. На ней было написано: «Шеллинг. Система трансцендентального идеализма».
Именно в эту систему мне очень хотелось попасть.
Как я завоевывала моего мужа
Недавно, разбирая архив и желая его сократить до минимума, а остальное сжечь, нашла в старой-престарой тетрадке, в которую я записывала на первом и втором курсе института стихи, а также всякие дневниковые впечатления и размышления, прелюбопытный рассказик. Он о том, как я наконец-то познакомилась со своим будущим мужем – Владимиром Вигилянским, о котором у меня было мистическое предчувствие еще фактически до реальной встречи с ним и в которого я была влюблена уже более полугода, с тех пор как поступила в Литинститут и увидела его там: он уже был студентом второго курса.
Из этой записи я узнала забытое: оказывается, поэт Виктор Гофман, которого я знала еще с отрочества, считал Вигилянского своим «духовным отцом», а меня называл своей «духовной дочерью». Таким образом, предмет моего обожания приходился мне «духовным дедушкой». И это все у меня фиксируется в студенческой тетради: как Витя Гофман позвал нас к себе в гости (у него уехал отец в командировку), как я волновалась при обсуждении с самой собой предстоящей встречи и как тщательно ее анализировала по свежим следам.
В той же тетрадке я отыскала стихотворение, которое тогда считалось у меня «убойным», я знала его наизусть и даже не потрудилась перепечатать на машинке или хотя бы переписать набело. Вскоре оно мне надоело, потом я и вовсе от него внутренне отказалась, стала его стыдиться и пожелала забыть. Что и вышло: я напрочь выкинула его из головы и лишь сейчас обнаружила исчерканные листки старой тетради, в которой сквозь вымарывания удалось мне восстановить, и то не полностью, тот текст, написанный мною в семнадцать лет. Короче говоря, вот это стихотворение я тогда и прочла у Вити – вслед за ним и Сашей Росляковым, который учился на филфаке и писал стихи про журавля в небе и синицу в руке. Поэты в те времена, собираясь вместе, читали стихи по кругу, даже если не было других слушателей, кроме них самих. А в нашем случае критик Вигилянский нам благосклонно внимал.
И правда, чем я могла завоевать его сердце? Только вступив на его территорию и показав, что я отнюдь не чужая его «системе трансцендентального идеализма»!
Я встала перед собранием друзей, откашлялась, запрокинула голову и…
В общем, сюжет такой: трое друзей отправляются искать истину. Один ищет ее на море, другой ищет ее в воздухе, а третий (некое «я», причем мужского рода) пускается по земле. И вот он везде ходит и никак не может найти: в городах – алчность, торговля, суета:
Я долго шел. Я шел сквозь города.Я заходил в дома и гостевал.Я видел праздность и разгул трудаи тех, кто пел, и тех, кто горевал.Но истина была так далека,оттуда, где блаженство лишь руке,что в день базарный будет столь легкаи копошиться сможет в кошельке.Проходит он («я») и лугами-лесами, любуясь их красотой, но и понимая, что все это «земное, слишком земное» и потому не может быть истиной:
Я шел через овраги и леса.Заглядывал в провалы темноты,ревниво слушал птичьи голоса,расспрашивал деревья и кусты.Не находил глубокую, как клад…Но столько кладов из земли извлек.Земным же было все вокруг подряд:орел и лань, растенье и цветок.И наконец путь его («мой») уткнулся в пещеру:
Я все обшарил, я ошпарил грудь,я отморозил ноги, но – увы! —пещерою заканчивался путь,безумный, как круженье головы.Но истины я так и не нашелв миру растений, света и людей,я лег на землю, немощен и желт,и вполз в пещеру по примеру змей.Я задыхался, мокрый ворот рвал.Стонал, но полз по склизкой тишине,и наконец я нечто увидал,прикованное к глиняной стене.И здесь шло пуэнто! Голос мой, уже истративший в предыдущих строфах запас звонкости и ослабив струны, начинал чуть дрожать, вбирая в себя бархатцы более низких нот и хрипотцы. Не ослабляя широкого дыхания, я продолжала, извлекая звуки из груди и напрягая горловое яблоко:
И было оно склизкое, как грязь.И было оно грязное, как грех.И прядь волос вокруг цепи вилась.И рос на шее мох, как стертый мех.Я отшатнулся. Я прирос, как гриб…Здесь я делала паузу. Мне этот «гриб» самой очень нравился. И, набирая воздуха, я переходила к последней, самой драматической части:
Я рот кусал, но вымолвил: «Ты кто?»И эхо подхватило этот хрип.«Я – истина! Я черное Ничто!»Я обезумел. Принимался петь.С землей сливался, хохотом звеня.А истина, спокойная, как смерть,безмолвствуя, смотрела на меня.Тут голос мой совсем понижался, почти переходя на шепот, благо и слушатели мои уже сидели напряженные и ожидали, чем же все это закончится и что же все это значит:
Со мной был храм теней и прах могил,и на коленях, голову склоняя,я землю ел, как будто воду пил.А истина смотрела на меня.Невыносим был взор, и я притих…И дальше начиналось крещендо:
Я изнемог, вскричав ей: «Помоги!Что я скажу теням друзей моих?»Тут пауза. Совсем тихо, poco, poco и piano, piano:
И истина ответила: «Солги».Выдох. Allegro moderato, буднично и не без горькой издевки в голосе:
И я солгал. И понял я, что жив.На воздух вышел, но дышать не мог.И чувствовал себя, как Вечный Жид,Переступавший с пятки на носок…Конечно, это была ужасная ложь и клевета на Истину, с моей даже той, не говоря уже о нынешней, точки зрения: Истина – «черное Ничто»! Этой притчей я была обязана Гале Ж., бедной-бедной девушке в сиротском пальтишке, которая привязалась ко мне на семинаре поэзии Бориса Слуцкого и пошла за мною до самого моего дома, рассказывая по дороге, как ее изводят голодом, как бьет по голове отчим, издевается мать и как она замерзла. В результате я привела ее к себе, где она и поселилась на какое-то время, пока ее не изгнали друзья моих родителей, и то после того, как выяснилось, какие интриги она плела и какую клевету на нас возводила… Но тогда эта ее притча, будучи мною закованной в строфы, зарифмованной и соответствующим голосом произнесенной, звучала очень эффектно и производила на иных слушателей почти гипнотическое впечатление. Время было лукавое: пребывая под идеологическим давлением и атеистическим гипнозом, люди порой говорили одно, подразумевали другое, а делали третье. Именно поэтому это стихотворение и пользовалось таким успехом у слушателей, где бы я его в те поры ни читала.
Мне показалось, что и тут, у Гофмана, оно возымело некое действие. Конечно, не сомнительным своим смыслом, а тайной мелодией, заключенной в нем. Это было пение: то, что завораживает в поэзии. То, о чем сказано у Лермонтова:
Есть речи – значеньеТемно иль ничтожно,Но им без волненьяВнимать невозможно.Во всяком случае, господин моего сердца, он же – взыскательный критик Вигилянский, отправился меня провожать до самого подъезда, и шли мы долго сквозь метель – от Малой Грузинской до Кутузовского проспекта, где я тогда жила.
А потом оказалось, что путь этот растянулся на половину века.
Воспоминания о будущем
Не так давно мы с мужем почувствовали себя измученными каждодневными трудами. В тот год мы написали большой исторический роман «Дело Гапона», требовавший не только предварительного тщательного изучения материалов и источников, но и напряженного внимания: держать в голове такое количество информации и при этом выстраивать множественные сюжетные линии так, чтобы они двигались произвольно, – задача непростая. Кроме этой серьезной работы, отец Владимир служил в двух вверенных ему храмах, я весь год вела семинар поэзии в Литературном институте, а во время летних каникул набирала новых студентов и принимала экзамены.
Главной нашей задачей было немного отвлечься от каждодневных усилий и просто поплавать в море, как можно больше, как можно дольше, как можно дальше: во многом сидячий образ жизни за компьютером привел к тому, что наши мышцы совсем обленились.

