
Полная версия:
Третий заход
Про Настю надо сказать. Взяли её в июне, на усиление аналитики. Резюме было лучшее из сорока: красный диплом и стажировка в крупной рознице. Первый месяц я был доволен, как кот: она за три недели вычистила базу поставщиков, которую три года никто не трогал. А потом я стал замечать вещи, которые сам не хотел бы замечать. В обед она сидит одна за столом со своим контейнером — весь отдел к этому времени уже разбредается стайкой по кафешкам. Что-то спросит у Петровны — получит три слова через плечо, не поворачивая головы. Отчёты ей возвращают с красной ручкой по полям: исправлено оформление, к цифрам претензий нет, только оформление вечно хромает.
Сегодня Настя кладёт мне на стол анализ по возвратам и остаётся стоять перед столом, мнёт край папки — прежде за ней такого не водилось, уходила сразу.
— Игорь Валерьевич, можно вопрос? — Голос у неё ровный, заранее выученный наизусть — я сам таким с Костиной разговариваю. — Я что-то делаю не так? Вы скажите прямо, я исправлю. Просто я не понимаю. Я стараюсь, а…
И замолкает. А я, четырнадцать лет как руководитель, — в отпуске даже книжку прочитал про эмоциональный интеллект, — говорю:
— Настя, вам кажется. Работайте. Коллектив у нас требовательный, зато людей ценит. Притрётесь.
Она кивает и уходит. Спина прямая, шаг ровный — так по коридору ходят люди, которые считают до десяти про себя.
А через полчаса я иду к кулеру и вижу сцену. У кулера — Петровна со свитой: Людмила Ивановна и Ирочка, которой сорок пять, только звать её иначе за все годы никто и не пробовал. Настя подходит со своей кружкой, и разговор обрывается сразу, без перехода, как будто кто-то щёлкнул тумблером. Она наливает воду молча. Молчание стоит такое плотное, что хоть режь его на куски. Потом Петровна говорит, глядя куда-то в пространство поверх Насти: «Некоторые думают, что если институт закончили, то можно старших не спрашивать». Ирочка усмехается в кружку. Настя уходит, не оборачиваясь. Дверь за ней закрывается, и голоса за спиной оживают снова: «...так вот, я ей и говорю: рассада — это же целая наука…»
Я всё это вижу. Стою в трёх метрах, жду свою очередь к кулеру — тишину вижу, «некоторых» слышу, Ирочкину усмешку в кружке разглядываю подробно, будто мне за это отдельно платят. А думаю я в этот момент простую вещь: бабские разборки, само рассосётся, не лезть же мне в кто-с-кем-не-разговаривает. У меня север горит, там реальные полки пустые, а тут — рассада.
Наливаю воду и ухожу. И вот что здесь существенно: у меня в тот момент даже мысли не мелькает, что я только что сделал. А сделал я вот что: я был единственным человеком, который мог остановить это одним предложением, — и я промолчал. В моём отделе. На моей территории. При мне.
Я возвращаюсь к письму про север и через минуту уже не помню этого разговора. Вот честно — не помню. Вспомню сегодня же вечером, в бане, когда Тёма спросит своим тихим голосом, тянет ли она.
В четыре звонит Оля. Я вижу её имя на экране и нажимаю «занят» — на автомате, даже не подумав, потому что параллельно у меня висит распределительный центр на второй линии. Через минуту приходит сообщение: «Мить получил 2 по русскому. Учительница просит подойти. Я не могу во вторник, сможешь ты?» Я пишу: «Посмотрю календарь». Посмотрю календарь. Эту переписку я потом перечитаю целиком, лёжа на спине и разглядывая чужой потолок, — «посмотрю календарь» в ответ на вопрос про родного сына, — и мне станет физически стыдно, до жара. А сейчас — нормально. Я с этим сообщением обращаюсь ровно так же, как с заявкой от склада: фиксирую запрос, подбираю ресурс, закрываю в календаре и еду дальше по своим делам.
В шесть вечера, когда нормальные люди едут домой, у нас начинается вторая смена: время, когда начальство свободно от совещаний и начинает генерировать задачи. В шесть десять — Шевцов: «Игорь, зайдите». Захожу. У Шевцова на столе — распечатка моей презентации по оптимизации складских остатков. Я её делал месяц, по вечерам.
— Смотрел ваши предложения. — Он листает, не глядя на меня. — Сыровато, Игорь. Но направление любопытное. Оставьте, я поизучаю.
Перевожу: похоронит в ящике. А может, через месяц я увижу эти слайды на совете директоров под его фамилией — в прошлый раз было так. Я говорю: «Конечно, Андрей Михайлович». Слово это у меня уже как мозоль на языке.
В семь — звонок Костиной: «Синхронизация по итогам недели». Час двадцать. Смысл мероприятия не поддаётся пересказу, потому что смысла нет; есть ритуал: она говорит, мы записываем. Я сижу и думаю про баню: топится уже, наверное, Санёк едет со своей рыбой, а мне ещё пилить за город — если она закруглится в восемь, успею к третьему заходу. Она закругляется в двадцать минут девятого. Финальная фраза — мне: «И, Игорь Валерьевич, по северу жду от вас планов мероприятий. Завтра к обеду». План мероприятий — это такой жанр: его никто не читает, зато без него не подписывают ни один следующий документ, и в этом смысле он бессмертнее любого отчёта, который читают. Я киваю. Конечно.
В баню я вваливаюсь в четверть десятого, в костюме, с лицом, как говорит Санёк, «цвета мокрого асфальта». Кладу телефон в короб — он тут же вибрирует, и я дёргаюсь, как от тока. Санёк что-то шутит про первые сутки. С мужиками у меня отдельная планета: за два захода из меня выходит весь «Меркурий», с Костиной, Быковым и планами мероприятий. Я даже про Настю рассказываю — смешно рассказываю, сам смеюсь. «Нежное поколение». Тёма спрашивает, тянет ли она. Тянет, говорю. Голова светлая.
Домой приезжаю в четверть первого. В квартире темно. На кухне под полотенцем — тарелка: Оля оставляет мне ужин, как оставляют еду коту, который гуляет сам по себе. Я ем стоя, у мойки, не включая свет, чтобы никого не разбудить, и посудомойку не запускаю — гудит.
Прохожу мимо Митькиной комнаты. Из-под двери — полоска света. Час ночи. Я приоткрываю дверь: спит. Уснул с телефоном в руке, экран ещё горит — какой-то чат, мелькают сообщения. В четырнадцать лет я бы тоже не спал, если б у меня в кулаке помещался весь мир. Я вытаскиваю телефон из его пальцев — осторожно, как сапёр, — кладу на стол экраном вниз. Сын ворочается, бормочет что-то невнятное — вроде «подожди» кому-то из своего чата. На макушке торчит хохолок — в точности такой, как у меня и у моего отца. Это наследство передалось само, без всякого моего усилия, — жаль, остальное так не работает.
Стою и смотрю. Есть у меня такая привычка, о которой никто не знает: постоять у спящего сына. Это единственное время, когда мы с ним не ссоримся из-за оценок. Когда он спит, у нас идеальные отношения.
— Спокойной, Мить, — говорю я шёпотом.
Он не слышит. Оно и к лучшему: не услышит — не съязвит.
Ложусь рядом с Олей. Она не спит — я знаю, что не спит, по дыханию, — но мы оба делаем вид. Так проще. Разговоры после часа ночи опасные, они начинаются с «как дела», а заканчиваются «так больше нельзя». Завтра пятница. План мероприятий к обеду. Потом выходные — Шевцов любит присылать голосовые в субботу утром, «пока мысль свежая». Потом понедельник.
Я засыпаю и вижу странный сон: наш аквариум на третьем этаже, только воды в нём по-настоящему — по грудь. И все сидят на своих местах, в костюмах, по грудь в воде, Костина листает слайды, и никто не говорит вслух, что вода прибывает.
Организм разбудит меня в шесть ноль четыре. За шесть минут до будильника. Он у меня дисциплинированный, мой организм: сорок один год без единого замечания, без единого больничного, всегда раньше срока.
Свожу день по форме. Планёрка — минус. Север — минус. Настя — вопрос снят формулировкой «притрётесь». Сын — перенесено. Баня — плюс. Баланс сходится.
У меня всегда сходится. Я умею закрывать период, вынося неудобное в следующий. Неудобное это, надо отдать ему должное, ждёт терпеливо и предъявляется всё сразу.
Глава 3. Смена
Санёк — Александр Ковалёв
Утро у нас в семье начинается с очереди в ванную, и я в этой очереди последний, потому что мне на смену к семи двадцати, а женщинам — Наташке в поликлинику и Вике в сад — «собираться дольше, у нас причёска». У Вики причёска — два хвостика. Двадцать минут — два хвостика. Я как-то предложил свои услуги — сказал, что на заводе за такое время балансирую шпиндель, — и был изгнан из ванной обеими с формулировкой «папа, ты не понимаешь в красоте». Лёха в очереди не участвует: Лёху утром поднять — это отдельная производственная операция, я её называю «расконсервация». Подходишь, снимаешь одеяло, говоришь: «Подъём, смена началась» — и уходишь, и через три минуты повторяешь, и так до четырёх раз. На пятый он встаёт и час ходит по квартире с закрытыми глазами, как сомнамбула, натыкаясь на мебель. Весь в мать. Наташка, когда я это озвучиваю, говорит, что весь в меня, — и у нас нет способа установить истину, потому что сами себя мы по утрам не видим.
Я выхожу в шесть пятьдесят с бутербродами в пакете. Наташка суёт их мне в руки на пороге — всегда два с сыром, один с колбасой, двадцать лет одна пропорция, и попробуй она её поменяй, во мне что-то обрушится. На лестнице пахнет чьей-то яичницей. Во дворе прогревается такси соседа Гены. Обычная жизнь, включённая на привычную громкость, — эту громкость я люблю, хоть вслух в такой любви признаваться не с руки. Мне на ней слышно всё, что мне дорого.
Завод по утрам гудит вполсилы, как оркестр на разминке, и держит в воздухе свой всегдашний запах — эмульсия, металл, вчерашний день. Я этот запах люблю, хотя признаваться в такой любви не принято даже самому себе. Идёшь через проходную в семь двадцать, вахтёрша тётя Зина говорит «здорово, артист», турникет щёлкает, как затвор фотоаппарата, — и всё, ты дома. Двадцать пять лет уже щёлкает: я пришёл сюда в шестнадцать, сразу после училища, а институт добирал потом, на вечернем, — Игорёк с Тёмой на дневном сидели, я после смены, но выпускной у нас был общий, и клятву мы давали за одним столом. Если сложить все щелчки — на симфонию наберётся.
Цех у нас механический, номер шесть. Пятьдесят два человека по списку, сорок семь по факту, потому что пятеро вечно то на больничном, то в отгуле, то у военкома отмечаются, то просто «где Лапин?» — а Лапин там, где всегда, и все знают где, но говорят «на складе». Мои владения — участок ЧПУ: восемь станков, из них три новых, японец и два китайца, и пять стареньких, которым я как личный врач, психолог, духовник и последняя инстанция. Наладчик — это человек, который делает так, чтобы железка за двадцать миллионов не превратилась в железку за ноль миллионов. Оператор нажимает кнопки, станок делает деталь, а когда станок вместо детали начинает делать брак, звук «жиг-жиг» или дым — зовут меня.
В семь сорок пять — развод, планёрка по-заводски: мастер раздаёт наряды. Мастер у нас Грибан. Фамилия у него на самом деле Грибанов, но Грибан ему идёт больше: есть в нём что-то такое… подосиновое. Крепкий, красноголовый и всегда знает, где что растёт.
— Так, — говорит Грибан, водя пальцем по планшету. — Ковалёв. На «пятёрке» опять по геометрии уплыло, заказчик деталь завернул. Сделаешь.
— Сделаю, — говорю. — А наряд какой закроем?
— Профилактика.
— Григорий Иваныч, — говорю я ласково, потому что ласково его бесит сильнее, — профилактика — это когда я железку глажу и ей комплименты говорю. А когда я полдня ловлю соточку по трём осям — это называется наладка после отказа. Она, между прочим, по другому тарифу.
Мужики вокруг оживляются. Грибан смотрит на меня долго, по-грибниковски: срезать или пусть постоит.
— Умный, да, Ковалёв?
— Не без этого, Григорий Иваныч. Мамка виновата, книжки в детстве подсовывала.
Смешок по курилке. Грибан на меня даже не смотрит — записывает в планшете «наладка» и хмыкает, обозначая, что всё слышал. При людях он со мной цапается вполсилы: я ему в цеху нужен, и оба мы это прекрасно понимаем. Выгодный наряд опять уходит Косте — сегодня фланцы, работа непыльная, платят за неё хорошо. Костя грибановский кум, грибница у нас в цеху занятная: где выгодный наряд, там обычно и Костя рядом. Мужики по этому поводу бухтят себе под нос. Вслух связываться с мастером желающих нет: он потом полгода будет «профилактику» писать. У меня на такой случай шутка наготове, и долгое время казалось, что шутками из цеха выходишь целым. Забегая вперёд скажу: ошибался.
До обеда я реанимировал «пятёрку». Ловил геометрию, как блоху: там люфт в направляющей копеечный, но на длинной детали его размазывает до брака. Довёл направляющую, прогнал пробную деталь — и микрометр наконец показал красоту. Есть у меня в работе момент, ради которого всё: когда деталь выходит из станка тёплая, и ты её меришь, и она — в ноль. В этот момент я, между прочим, никому не завидую. Ни Игорю с его кабинетом, ни Тёме с его коттеджем. В этот момент со мной вообще мало кто может тягаться по уровню счастья — ну, может, Ростропович какой-нибудь после концерта, и то не факт.
В обед — столовая. Гуляш, макароны, компот, сто девяносто рублей. За нашим столом — Витя Костромин с шлифовки, Олежка-крановщик и дед Семёныч… не тот Семёныч, это у Игоря свой Семёныч, у нас свой, их вообще на любом производстве по штату положено, Семёнычей. Разговор за столом стандартный: цены, рыбалка, чей-то новый сарай и кто что слышал про новое руководство. Про новое руководство слышали всё как обычно: «будут порядки наводить». Порядки у нас наводят каждые три года, как паводок: пошумит, затопит пару огородов и сойдёт.
— А чего Тимофеич-то ушёл? — спрашивает Олежка. — Хороший вроде директор был.
— На пенсию, по бумагам, — говорит дед Семёныч, дожёвывая. — Сорок девять лет ему и на пенсию. Ну, значит, здоровье подвело.
После обеда стоим в курилке, приходит Костя — кум, взявший утром фланцы, — и давай жаловаться: программа на фланцы старая, оснастку искать надо, «повезло, называется». Мужики переглядываются. Я не выдержал:
— Кость, ты не переживай. Ты Григорию Иванычу скажи — он у тебя фланцы заберёт и мне отдаст. А тебе мою «пятёрку» с уплывшей геометрией. По-родственному.
Костя покраснел пятнами и ушёл, не докурив, бросил в урну целую сигарету. Следом потянулись и остальные. Дед Семёныч остался, посмотрел на меня поверх очков и сказал негромко, мне одному:
— Ты, Ковалёв, всё шутишь. — Он затянулся и помолчал, глядя куда-то мимо меня, на доску с приказами. — Грибан ведь твои шутки складывает. Смеётся он со всеми за компанию, а память у него отдельная. Осенью премию делить будут — вот там тебе всё и припомнится, разом. Твою личную подпись, Ковалёв, понял меня? Через мой цех таких остряков четверо прошло за тридцать лет. Мужики были с головой, с руками. Про двоих знаю, что устроились, про остальных даже спрашивать не советую.
— Семёныч, так а что мне, молчать, когда наряды по кумовьям расходятся?
— Зачем молчать. — Он аккуратно затушил окурок о каблук. — Считай. Криком у нас ещё никто ничего не выбил: весь крик уходит в форточку вместе с дымом. Умный копит цифры тихо, и в нужный день счёт у него при себе, готовенький.
Я тогда покивал и забыл, а зря: разговор этот мне аукнется через год, когда на стол лягут списки. Но про списки будет своя история, а в тот день после обеда меня дёрнули на «японца»: оператор Люська запорола ноль, загнала деталь в стружку и села реветь прямо у пульта. Люське двадцать четыре, у неё кредит на телефон и мама болеет. Я ноль восстановил, Люське сказал, что на её ошибке будем теперь молодых учить, потому что такая ошибка редкая, почти коллекционная, — Люська засмеялась сквозь сопли. Выучить человека на чужой промашке дело нехитрое. Куда труднее сделать так, чтобы он после своей собственной не боялся подходить к станку, — вот это высший разряд.
Домой я в этот день не спешил, потому что четверг у нас завтра… Сегодня среда. А среда — это гаражный день. У меня в гараже стоит «шестёрка» покойного бати. Наташка намекает, что гараж мог бы деньги приносить вместо того, чтобы пылиться без дела, только я эту машину не продам ни при каком раскладе. В девяносто восьмом я сидел на её заднем сиденье и держал канистру, а батя рулил и пел «Наутилуса» — с такой памятью гараж не расстаются.
Гаражи наши — это отдельная цивилизация, семь рядов железных коробок за теплотрассой. Там свои законы, своя дипломатия и своё сарафанное радио, которое работает быстрее интернета. Подъезжаю — у моего ряда стоит незнакомая машина: чёрная, с тонированными в ноль стёклами. Не новая, но с явной претензией на солидность. И около Витькового гаража топчется человек. Не гаражный человек — ботинки чистые.
Витёк — сосед мой по ряду, через два бокса, электрик из ЖЭКа с нормальными руками и тихим характером. У него «Нива» две тысячи восьмого года и двое пацанов-погодков.
— Виктора ищете? — спрашиваю.
Человек оборачивается. Лицо гладкое, вежливое, глаза как у рыбы в заморозке.
— А вы ему кто?
— А это уже смотря кто спрашивает, — говорю я в тон, и мы с полминуты перекидываем этот вопрос туда-сюда, как мяч через сетку.
— Знакомый, — говорит он наконец. — Передайте: приезжал Олег Борисович. Виктор поймёт.
Сел и уехал. А я стою и чувствую, как у меня внутри что-то ёкнуло — нехорошо так, знакомо. Я эту породу знаю. У нас в двухтысячных на заводе полцеха в долгах у таких сидело, я на эти гладкие лица насмотрелся. Коллектор. Банковские хоть письмами душат — вежливо, издалека. Этот — из тех, что по микрозаймам, там переписку не разводят, работают сразу руками.
Я вернулся к «шестёрке», но работа не шла. Ковырялся и прислушивался — ждал, когда у Витька замок лязгнет. Есть такое у мужиков в гаражах: с виду всякий при своём железе, а ряд у нас — сплошная коммуна. Лязгнет у кого-то замок — уже все знают, кто пришёл. Только виду не подают.
Витёк появился через полчаса — я как раз копался в карбюраторе, слышу: замок у него лязгает. Я отложил отвёртку, вытер руки и подошёл. Витёк дверь гаража открыл и стоит внутри, в темноте, даже свет не включив.
— Витя, — говорю. — Тут тебя Олег Борисович спрашивал.
Он так дёрнулся, что головой об полку приложился. Банки сверху посыпались — у него там гайки по банкам из-под кофе рассортированы, аккуратист.
— Чего ему… чего он сказал?
— Сказал, ты поймёшь. Витя. Ты чего, брат?
— Ничего. — Он стал собирать гайки с пола, не глядя на меня, руки у него ходили ходуном. — Так, недоразумение одно. По работе.
— Ну да, конечно, по работе, — киваю я без всякой веры в собственные слова. — Олег Борисович из ЖЭКа, ага. С тонировкой в ноль. Витя, я не следователь, исповедовать не буду. Но если у тебя то, о чём я думаю, — там счётчик, он сам не остановится, понял? Там счётчик хуже электрического, он и ночью мотает.
— Да всё в порядке, Саня! — Он почти крикнул это, и от того, как крикнул, стало окончательно ясно: дело плохо, хуже некуда. — Всё, закрыли тему. Тебе ключ на двадцать два нужен был? На той неделе занесу.
И гараж закрыл изнутри — сидит теперь в железной коробке, в темноте, среди своих гаечек, лишь бы не разговаривать. А я постоял снаружи, послушал, как он там гремит своими банками, и пошёл к себе. Давить сейчас без толку, только упрётся сильнее. Но на карандаш я тебя, Витя, взял.
Пока возился с карбюратором, заглянул Лёха — он иногда приезжает ко мне в гараж на велике, когда уроки сделаны или когда говорит, что сделаны. Сел на батин табурет, крутит в руках свечной ключ.
— Пап. А эта машина вообще поедет когда-нибудь?
— Так она ездит. В мае до Кузьмичёвой дачи доехала и обратно, сорок километров.
— А зачем она тебе? Она же старая. Продал бы — на приличную докинул.
Я вылез из-под капота, вытер руки о штаны и посмотрел на сына. Пятнадцать лет ему. Сидит на батином табурете, болтает ногой и видит перед собой ржавое ведро, которое занимает место в гараже.
— Лёх, вот смотри. — Я кивнул на заднее сиденье. — Вон там, справа, сидел пацан чуть помладше тебя и держал канистру, потому что бак подтекал, а денег на ремонт не было. И пел с отцом на два голоса. Отца и той канистры давно нет на свете, а сиденье вот оно, тёплое от солнца, целое. Место такое не продашь, сколько ни предлагай.
Лёха посмотрел на сиденье, потом на меня — что-то у него в голове явно щёлкнуло, я это заметил по глазам, — но виду он не подал, возраст не тот, чтобы отцу показывать, что дошло.
— Ну и лады, — сказал он. — А дашь порулить? По ряду. Тут же не дорога.
И мы полчаса катались по гаражному ряду черепашьим шагом: он рулил, я рядом сидел и орал «сцепление!», и это были, может, лучшие полчаса недели. Уехал он довольный, с чумазым носом. А я запер гараж и подумал: вот оно, моё богатство, вон покатило на велике, педали крутит. Тёмин коттедж рядом с этим не котируется. Игорев кабинет тем более.
Дома был к девяти. Наташка на кухне сидела с тетрадкой для домашних расчётов, в клеточку, — там вся наша экономика: столбик «надо», рядом столбик «есть», между ними её вздох. Я эту тетрадку издали узнаю по тому, как жена сидит: локоть на столе, ладонь в волосах.
— Чего считаем? — Я поцеловал её в макушку и полез в холодильник за ужином.
— Лёхе к зиме всё менять, куртку и ботинки, вырос из всего разом, как назло. Ещё Вике костюм на танцы к отчётному. Плюс у мамы юбилей, туда без подарка нельзя. И двадцатого банку кормить. Я сегодня прикинула: если куртку в «Спортмастере» по акции, то нормально, а если ботинки ещё…
— Погоди. — Я сел напротив с макаронами. — А твои сапоги? Ты же говорила, у тебя молния всё.
— Молнию Верка починит за триста рублей. — Она махнула рукой так, что стало понятно: сапоги в столбике «надо» стояли и были вычеркнуты. Первым же номером.
Вот тут, мужики, есть у меня одна особенность, я её в себе знаю и не люблю: я в такие моменты начинаю шутить. Это как чих — сдержать нельзя. Я сказал, что молния — это вообще самая надёжная часть женского сапога после каблука, что Верка на этих молниях скоро дом построит, что Лёха растёт со скоростью, не предусмотренной семейным бюджетом, и надо подать на него в суд за превышение… Наташка смеялась, тетрадка закрылась, чай попили с пряниками.
А ночью я лежал и не спал. Лежал и складывал в голове цифры — без тетрадки, я и так их все помню, они у меня, как дети, наперечёт. Зарплата моя, зарплата Наташкина, ипотека двадцать три, кредит за «Гранту» одиннадцать, коммуналка, продукты, куртка, ботинки, костюм на танцы, юбилей… Сошлось. Впритык, без сапог, но сошлось, двадцать лет уже так живём.
Потом мысли съехали на Витька. Как он стоял в темноте среди своих банок и собирал гайки с пола. Он ведь тоже до какого-то месяца всё сводил, не хуже моего. Потом взял первый займ — небось на ерунду какую-то, на телефон пацану или на зимнюю резину, — и понеслось. Пацаны у него погодки, семь и восемь, обоих в школу собирать. Жена, кажется, нянечкой в саду, у Вики в соседней группе. «Ниву» свою он в позапрошлом году перебирал всё лето, я ему тогда помпу помогал ставить, и он всё удивлялся, что я денег не беру. А в прошлом году «Ниву» я у него во дворе уже не видел. Стоит ли она сейчас где-нибудь или продана — не спрашивал.
Взял я телефон, написал ему: «Витя. Ключ на 22 не к спеху. А если поговорить надо будет — я в гараже по средам, а вообще открою в любой день, ты только скажи». Помолчал, добавил ещё: «Пиво с меня» — и отправил.
Прочитал он сразу, галочки поменяли цвет, но отвечать не стал.
Ладно, думаю: раз прочитал — уже хорошо. Дожму его в среду или когда сам придёт.
Уснул я быстро. Куртку возьмём по акции, молнию Верка сделает за триста рублей, на юбилей как-нибудь наскребём. Совсем прижмёт — возьму халтуру: Кузьмич с третьего ряда давно просит перекинуть ему проводку в гараже, обещал две тысячи и банку самогона. Самогон у него, между прочим, приличный, на кедровых орешках.
Через месяц слово «сокращение» появится у нас на доске приказов, рядом с графиком отпусков. А с Витьком всё обернётся так, что дверью своего гаража он от меня уже не отгородится.
В ту ночь я спал спокойно. Завтра четверг.
Глава 4. Директор по развитию.
Артём Савельев, директор по развитию сети «Шумилов-Строй»
Меня зовут Артём Сергеевич Савельев, мне сорок один год, и у меня есть кабинет с табличкой «Директор по развитию». Табличка золотистая, буквы гравированные. Я иногда смотрю на неё, когда вставляю ключ, и думаю: интересно, сколько она стоила. Всё остальное в моей жизни я знаю, сколько стоило, — мне регулярно сообщают.
Утро начинается с того, что я не сразу вспоминаю, где я. У нас спальня двадцать шесть метров, окна на восток, и первые секунды после сна я каждый раз заново удивляюсь потолку — он далеко. В квартире, где я вырос, потолок был два сорок, и на нём было пятно от протечки, похожее на Австралию. Я по этой Австралии научился читать — мама рассказывала про материки, показывая на пятно. Здесь потолки три двадцать и никаких пятен. Иногда мне их не хватает, пятен. По ним было видно, что дом живой.
Лера спит на своей половине, красиво спит — она всё делает красиво, даже это. Соня уже топочет внизу: у неё в восемь тридцать школа, её забирает Виталик. Виталик — водитель. Не мой. В этом доме есть водитель и садовник по вторникам, а на кухне царит Галина Степановна, которая готовит и смотрит на меня с жалостью. Оформлена она, между прочим, у Тамары Викторовны: тёща наняла её ещё при покойном Павле Аркадьевиче, а когда мы с Лерой сюда въехали, отправила к нам вести хозяйство. По средам Галина Степановна кормит нас завтраком и уезжает готовить ужин к тёще — на двенадцать персон стряпня там начинается с полудня. Из всего персонала лишь она одна догадалась, кто я здесь такой, — своего брата прислуга видит издалека. Мысль эта пришла ко мне однажды после третьего коньяка, и с тех пор я стараюсь её не думать, потому что несправедливо: у Галины Степановны хотя бы должность настоящая.

