
Полная версия:
Третий заход

Ник Тарасов
Третий заход
Глава 1. Четверг
Санёк — Александр Ковалёв, наладчик станков с ЧПУ
Есть у меня примета: если в четверг с утра всё валится из рук — значит, вечером будет хорошая баня. Проверено без малого двадцатью годами и ни разу не подвела. Сегодня с утра у меня из рук валилось всё, включая ключ на семнадцать, который я уронил в поддон со стружкой и доставал оттуда, как хирург осколок, — так что баня обещала быть выдающейся.
Я вышел с проходной в шесть, воздух после цеха был сладкий, как компот. У остановки мужики из ремонтного спорили, кто виноват, что «пятёрка» опять встала, — я на ходу вставил, что виноват, как обычно, тот, кто в отпуске, мужики заржали, и я пошёл к маршрутке довольный собой. Артист без зала не живёт.
Дома я успел ровно на два дела: поцеловать Наташку и получить от неё пакет — «там рыба, солёная, по рецепту отца твоего». Ещё я наступил в прихожей на Викину куклу, которая крякнула подо мной так, что дочь выскочила из комнаты с воплем: «Папа, ты раздавил Марусю!» Маруся, к слову, оказалась живучей, как весь их пластмассовый род, — крякнула и дальше лежит, улыбается. Я тоже так умею.
— Опять до одиннадцати? — спросила Наташка для порядка, без нажима. Четверг в нашей семье — величина постоянная, как платёж по ипотеке. Двадцатого — банку, в четверг — в баню. По этим двум точкам можно календарь сверять.
— Наташ, ну ты чего. Как штык к одиннадцати. Ну к половине двенадцатого.
— Рыбу не забудь. И Тёме скажи, что за веники я денег не возьму, у мамы этих веников — сарай ломится. Дуб, берёза, эвкалипт и этот ваш можжевеловый, от которого вы все чешетесь, но терпите, потому что мужчины.
Вот за это я жену и люблю. Двадцать лет — а формулировки всё точнее.
До Тёминого посёлка от нас сорок минут, если без пробок, и час десять, если по-человечески. Я ехал по-человечески, слушал, как в пакете шуршит рыба, и думал о том, о чём каждый четверг думаю на этой дороге: как вышло, что нас трое, что мы с института не рассыпались, хотя по всем законам природы должны были. Люди после выпуска расходятся, как круги по воде, — сначала созваниваются, потом лайкают, потом поздравляют с днём рождения на автомате, а потом встречаются на похоронах общего знакомого и говорят: «Надо чаще видеться». Мы удержались. Причина у этого простая и смешная: в две тысячи шестом, на выпускном, пьяный Игорёк встал с бутылкой «Жигулёвского» и сказал: «Клянёмся. Раз в неделю. Что бы ни было». И мы поклялись, потому что были пьяные и молодые. А потом оказалось, что это единственная клятва из всех, которые я в жизни давал, которую оказалось легко держать. Легче, чем не держать.
Посёлок у них называется «Сосновый берег», хотя сосны там три штуки, а берега нет вообще. Зато есть шлагбаум и охранник Володя, который меня знает и всё равно каждый раз спрашивает: «К кому?» Я каждый раз отвечаю по-разному. Сегодня сказал: «К людям, Володя. Просто к людям» — и Володя кивнул так, будто я назвал номер дома.
Тёмин дом за поворотом — большой и чужой. Так его назвал сам Тёма, тихо, после четвёртой: «Хороший дом. Жалко, не мой». Мы тогда с Игорем переглянулись и промолчали, потому что есть вещи, которые в лоб не обсуждают, — их обсуждают, когда человек сам созреет. Тёма зреет двенадцатый год.
А вот баня — баня у них своя. То есть юридически она тоже, конечно, тёщина, как и всё в радиусе гектара, но по факту — наша. Потому что главное в бане — кто в ней сидит. Сруб — дело наживное.
Тёма встречал у ворот, в валенках на босу ногу и в куртке поверх простыни — он всегда затапливает заранее и к нашему приезду уже наполовину готовый, распаренный и добрый.
— Санёк, — сказал он и обнял меня вместе с рыбой. — Игорь звонил, опаздывает. Планёрка у них.
— В семь вечера планёрка? — Я присвистнул. — Тём, такое в приличных местах называется сектой.
— Ну, у них сейчас период такой.
— У них, — говорю, — период такой с две тысячи девятнадцатого года. Затяжной.
В предбаннике было уже тепло, пахло дубовым листом и немножко дымом — Тёма топит по-хитрому, у него там какая-то финская система, но он в неё специально подкидывает пару поленьев «для духа». Тёща, когда баню ставили, требовала «всё электрическое, чтоб без этой вашей сажи», и Тёма — единственный раз на моей памяти — упёрся. За печку он воевал, как за Сталинград. Печку отстоял. Я иногда думаю: вот бы он ещё за что-нибудь так.
Я выложил рыбу, достал из шкафчика свою простыню — у каждого своя полка, у меня средняя, — и увидел на столе новый берестяной короб — красивый, с крышкой.
— Это чего?
— Это Лера подарила. — Тёма чуть смутился, как всегда, когда речь про его семью. — Для телефонов. Я рассказал ей про наше правило, ей понравилось. Говорит, у вас, оказывается, там регламент строже, чем у мамы в совете директоров.
— Так и есть, — сказал я и первый торжественно опустил свой телефон в короб. Телефон звякнул о сухую бересту, как монета о кружку. — Взнос принят. Кто следующий?
Правило с телефонами у нас с две тысячи шестнадцатого, и появилось оно не на пустом месте. До этого Игорёк умудрялся отвечать на рабочие письма между заходами, сидя в простыне, красный, как варёный, и тыкая в экран распаренным пальцем. Однажды он в таком виде согласовал отгрузку в Нижневартовск вместо Нижнекамска, неделю потом разгребал, и мы с Тёмой ввели закон: телефоны лежат в предбаннике. Доставать можно один раз за вечер и только по делу. «По делу» — это у нас имеет специальное значение, но об этом позже.
Игорь приехал в четверть десятого. Я услышал, как хлопнула дверца, и по одному этому хлопку понял: довезли человека, называется. Он вошёл в предбанник в костюме — в четверг, в баню, в костюме, — с лицом цвета мокрого асфальта, и первое, что сделал — посмотрел на часы, мимо нас.
— Так, — сказал я. — Гражданин, вы к кому?
— Извини. — Он стянул галстук, как удавку. — Костина собрание устроила. В семь вечера. Знаешь, как называлось? «Синхронизация по итогам недели». Час двадцать синхронизировались. Итог синхронизации: во всём виновата логистика.
— А логистика — это ты.
— А логистика — это я.
— Телефон, — сказал Тёма мягко и подвинул короб.
Игорь посмотрел на короб, как алкаш на кассу в понедельник. Достал телефон, что-то в нём быстро дотыкал — «всё-всё, последнее», — и положил. И я видел, чего ему это стоило. У человека тридцать подчинённых, три начальника и ноль права на ошибку — по крайней мере, так это выглядит у него в голове. Телефон в коробе тут же завибрировал. Игорь дёрнулся. Мы с Тёмой посмотрели на него. Он сел и стал расшнуровывать ботинки.
— Молодец, — сказал я. — Держись, родной. Первые сутки самые тяжёлые.
Первый заход у нас — молча. Это тоже закон, только его никто не вводил, он сам завёлся, как заводится хороший обычай. Заходим, ложимся-садимся, и минут десять — только печка потрескивает да Тёма ковшиком шурует. Я это называю «выгнать неделю из костей». Неделя выходит из человека паром, и по тому, сколько её выходит, видно, какая была неделя. Из Игоря сегодня неделя выходила долго. Он лежал на верхнем полке, закрыв лицо руками, и молчал глубже обычного.
Зато на втором заходе человека отпустило, и пошло у нас святое — ерунда. Второй заход — это ерунда в чистом виде, а ерунда, между прочим, самое недооценённое из всего, что есть между людьми. Обсудили: почему «Гранта» жрёт масло (моя), сколько стоит нормальная зимняя резина (Игорева печаль — ему по статусу положено не ниже определённой цены, и он сам над этим ржёт, но покупает), где Санёк берёт такую воблу, и правда ли, что сосед Тёмы по посёлку поставил забор из лиственницы за миллион двести. Тёма сказал — правда, и что тёща уже спрашивала, почему у них забор хуже. Слово «тёща» пролетело у него быстренько, бочком — так проходят мимо знакомого, с которым не хочется здороваться. Но мы заметили. Мы всегда замечаем. Просто не всегда ловим — есть время ловить и время отпускать.
А потом Игорь разлёгся на средней полке и говорит:
— Мужики, у меня новый цирк на работе. Взяли ж девочку в отдел. Умненькая, после универа, зовут Настя. Так мои гвардейцы её съесть решили.
— В смысле съесть? — спрашиваю.
— Ну как. — Игорь хмыкнул. — Классика жанра. Петровна — ну, я рассказывал, гранд-дама клиентского направления, двадцать лет стажа, всех переживёт — при ней свита. И у них теперь любимое развлечение: девочка спрашивает — ей не отвечают. Девочка сделает — переделывают молча и со вздохом. На обед всей стайкой уходят, её не зовут. А на той неделе — вообще анекдот: Настя отчёт подготовила, хороший отчёт, я смотрел. Так Петровна его завернула, потому что — внимание — «у нас так не принято оформлять». Цифры в порядке — придрались к оформлению, к шрифту, к полям. Девочка теперь сидит красная и молчит целыми днями.
Он смешно рассказывает, гад, у него это с института: когда про работу — хоть стой, хоть падай. Я ржал в голос, Тёма улыбался и подливал на камни. Вода уходила в них с сухим выхлопом, и пар шёл сверху вниз, по загривку.
— Нежное поколение, — сказал Игорь, потягиваясь. — Мы же как-то вживались? Меня в первом отделе знаешь как гоняли? За пивом для всего этажа бегал. И ничего, человеком вырос.
— Ну да, — говорю. — Человеком. С давлением сто пятьдесят на сто.
— Давление у меня от синхронизаций, Санёк. Пиво тут ни при чём.
— А девочка-то эта, Настя, — подал вдруг голос Тёма со своего места у печки.
В чужие рабочие дела он лезть не любит, обычно сидит себе с ковшиком и помалкивает. А тут спросил:
— Она вообще как? Ну, сама по себе. Тянет?
— Тянет, — сказал Игорь, не задумываясь. — Голова светлая. Я тот завёрнутый отчёт читал сам, от корки до корки. Ошибок ноль. За одно лето разобралась в таких вещах, до которых у некоторых десять лет руки не доходят.
— А-а, — сказал Тёма и снова плеснул на камни. — Ну тогда понятно.
— Что понятно?
— Да так. — Он пожал плечами, и по нему было видно, что не «так», но развивать он не будет. Тёма никогда не развивает. Он у нас как хорошая приправа — его чуть-чуть, но послевкусие долгое.
Посмеялись. Пар сделал своё дело, история ушла, как уходит любая история второго захода, — в потолок, вместе с паром. Тогда я ещё не знал, что она вернётся. У нас так бывает: байка, рассказанная на втором заходе как смешная, на третьем захóде другого четверга вдруг оказывается совсем не смешной. Как будто ей надо отлежаться, как мясу.
Между заходами пили Тёмин квас — у него квас такой, что я бы за один рецепт тёщу терпел, честно, — ели мою рыбу, и Игорь, уже человеческого цвета, рассказывал, как его Митька нахватал двоек по русскому, но зато собрал какую-то программу, которая сама делает домашку по информатике, и теперь Игорь не знает, ругать его или оформлять патент. Я сказал — оформлять, и пусть братву в классе подключает по подписке, пацан с деловой жилкой. Игорь сказал, что я плохо влияю на молодёжь. Я сказал, что молодёжь на меня влияет хуже: Лёха мой вчера спросил, что такое «кассета», и я почувствовал себя экспонатом.
Между вторым и третьим заходом мы вышли на крыльцо — остыть. У нас так заведено с незапамятных времён: стоим втроём в простынях, от нас идёт пар столбом, а над посёлком висят звёзды. В городе звёзды съедают фонари. Тут над головой висит весь прейскурант. Октябрьский морозец, и распаренной коже он только в удовольствие.
— А помните, — сказал вдруг Тёма, — как мы в общаге в душ ходили по четвергам? Когда горячую воду давали.
— Это когда Игорёк с комендантшей договорился, что нам можно после одиннадцати? — Я хмыкнул. — Ещё бы не помнить. Я к вам после смены приезжал мыться, у меня дома тогда воду вечно отключали. Ты ей курсовую по экономике сделал, а сказали, что это Игорь сделал, потому что у Игоря лицо надёжнее.
— У меня и сейчас лицо надёжнее, — сказал Игорь с верхней ступеньки. — Мне с этим лицом уже четвёртый год ипотечные брокеры звонят. Чуют.
— Лицо тут ни при чём, Игорёк. У них база данных утекла.
Постояли тихо. Есть тишина, которая идёт за разговор, — вот эта была из таких. У нас за двадцать лет накопились целые тома такого разговора.
— Двадцать лет, мужики, — сказал Тёма тихо, в звёзды. — В июне будет двадцать лет выпуска. Соображаете?
— Не пугай, — сказал я. — Мне и так Лёха вчера объяснил, что я родился в прошлом веке. Говорит: пап, ты литералли из тысяча девятьсотых. Литералли, Тём. Я — литералли.
Игорь засмеялся, и я отметил про себя, что за вечер это первый раз, когда он смеётся всем собой, вместе с глазами. Значит, баня работает и топлено не зря.
Вернулись в предбанник. Тёма наливал. Себе — не квас. Он вообще-то у нас по этой части аккуратный на людях, но я давно засёк: наливает он себе как-то… по расписанию: щёлкнет у него что-то внутри — и рука сама тянется. Вот сейчас — про забор поговорили, про тёщу проскочило — щёлк, и рука сама к бутылке. Я это вижу, потому что двадцать лет смотрю. Игорь не видит, потому что Игорь после своей конторы вообще мало что видит, кроме потолка. Говорить я ничего не стал. Не время. У нас в бане с этим строго: не время — молчи, придёт время — скажется само.
Третий заход — по делу. Это главный наш закон, и он один стоит всех остальных. Первые два захода можно ржать, спорить про резину и врать про рыбалку, но третий — если у кого-то есть что сказать, говорится на третьем. Не перебивать, пока человек не скажет «ну и вот». Советов не давать, пока не спросит «ну и чё делать». Что сказано в парной — остаётся в парной. Всё.
Сегодня третий заход был тихий. Игорь полежал, посопел и сказал только:
— Устал я что-то, мужики. Вот прям… — он пошевелил пальцами, подбирая слово, и не подобрал. — Устал.
— Ну и вот? — спросил я осторожно.
— Ну и вот, — согласился он, и мы поняли, что дела сегодня не будет. Не созрело. Тоже нормально. Баня — она как рыбалка: не каждый четверг клюёт.
Разъезжались в двенадцатом часу. Тёма стоял у ворот в своей куртке поверх простыни и махал — он всегда провожает до машин, такое у него… гостеприимство человека, которому больше негде быть хозяином. Игорь перед выездом полез в короб за телефоном, глянул в экран — и я увидел, как у него дёрнулась щека. Восемнадцать пропущенных. Я сам видел цифру, через плечо.
— Игорёк, — сказал я ему в открытое окно. — Восемнадцать пропущенных в одиннадцать вечера — это не работа. Это диагноз. Причём не тебе.
— Угу, — сказал он и стал перезванивать, не выехав с участка.
Я ехал домой по пустой дороге и вёз в себе то самое четверговое, ради чего всё: тепло в костях, соль на губах и лёгкость. На заправке у поворота взял Наташке шоколадку — по случаю четверга. Кассирша, зевая, спросила: «Пакет нужен?» — я сказал, что мне нужен отпуск, но давайте начнём с пакета. Она засмеялась. Люблю, когда люди смеются на ночной смене: им нужнее. Наташка не спала — она никогда не засыпает, пока я не приеду, хоть и делает вид. Спросила сонным голосом:
— Ну как мужики?
— Тёма — грустный. Игорь — загнанный. Я — красавец.
— Ничего нового, — сказала жена и уткнулась мне в плечо. — Рыбу-то съели?
— Смели. Твой засол вне конкуренции.
Она засопела довольная. А я лежал и почему-то думал про Игоря. Как он дёрнулся на вибрацию. Как перезванивал с участка, еще даже не выехав. Кому он там был нужен в одиннадцать вечера, какой такой Костиной. У меня на заводе просто: смена кончилась — всё, Санёк недоступен, станки по ночам не плачут. А у него, выходит, ночная жизнь устроена по-другому. Каждый вечер.
Засыпая, я решил, что в следующий четверг вытащу из него это «устал» на третьем заходе. Клещами вытащу. У меня и клещи есть.
Знать бы мне тогда, какой он будет — следующий четверг.
Но это я вперёд забегаю, а вперёд забегать у нас в бане тоже не принято.
Глава 2. Тридцать человек и один крайний
Игорь Крылов, начальник отдела логистики холдинга «Меркурий»
Будильник у меня стоит на шесть десять, но просыпаюсь я в шесть ноль четыре. Каждый день, шесть лет подряд, организм срабатывает раньше будильника, как будто боится, что его уличат в опоздании. Я лежу шесть минут в темноте, слушаю, как дышит Оля, и составляю в голове список. Понедельник — список на неделю, остальные дни — список на день. Сегодня четверг, значит, список короткий, потому что вечером баня, а баня — это единственный пункт в моей жизни, который не переносится. Всё остальное переносится. Отпуск переносится четвёртый год, стоматолог сдвинут трижды, а по разговору с сыном я давно потерял счёт.
В шесть сорок я выезжаю. Наш город по утрам — это очередь из машин, в которых сидят люди, которые не выспались, и все едут делать вещи, которые не хотят делать, чтобы платить за машины, в которых сидят. Я это сформулировал как-то Сане, он заржал и сказал: «Игорёк, ты почти дорос до анекдота, ещё немного — и станешь человеком». Смешно ему.
По дороге я слушаю голосовые от Шевцова — они у меня вместо музыки. Шевцов — мой непосредственный, директор департамента, — записывает голосовые по ночам. У него бессонница, а у меня, соответственно, утренняя рубрика: семь голосовых, самое короткое — минута сорок. Суть всех семи сводится к одному: «Игорь, проконтролируйте». Проконтролировать нужно то, что я проконтролировал вчера, о чём отчитался позавчера письмом, которое он не прочёл, потому что читает только то, что ему пересылает Костина. Такой у нас документооборот.
Офис «Меркурия» — одиннадцать этажей стекла. Логистика на четвёртом. Захожу в восемь двадцать: по опенспейсу уже плывёт запах кофе и вчерашних отчётов. Мои тридцать человек уже на местах. Я, когда прохожу утром между рядами, знаю про каждого всё, чего не пишут в личных делах: у Семёныча теплица и внуки-двойняшки, у Маринки из клиентского мать после операции — потому и отпрашивается по средам. Дэн наверняка опять взял кофе в долг в автомате — там можно, если знать нужную кнопку и не стесняться. Между этими рядами, в восемь двадцать утра, я почти счастливый человек, у которого есть своя маленькая страна. Это чувство живёт минут десять. До планёрки.
Планёрка у Костиной по четвергам в девять. Зал на третьем, стеклянный, его у нас называют «аквариум», и это точное название: все снаружи видят, как ты тонешь, и никто не может помочь.
Костина — заместитель генерального. Ей пятьдесят два, у неё безупречный блейзер, безупречная укладка и голос, которым можно резать металл. Говорят, двадцать лет назад она была лучшим закупщиком города. Верю. Она и сейчас закупает — только теперь оптом покупает наши четверговые утра.
Сегодня в повестке — «итоги месяца по цепочке поставок». Перевожу на русский: будут искать, кто виноват в срыве сроков по трём северным магазинам. Я знаю, кто виноват, — сроки сорвал перевозчик, которого продавил Быков, наш коммерческий директор, вопреки моей служебной записке. Записка у меня с собой. Лежит в папке. Папку я сжимаю, как гранату.
— Начнём с приятного, — говорит Костина, листая слайды. — Показатели доставки по городу выросли на одиннадцать процентов. Отличная работа коммерческого блока. Аркадий Петрович, поздравляю.
Аркадий Петрович — это Быков. Он кивает с достоинством: заслужил — принимает. Одиннадцать процентов — это моя работа. Это мы с Семёнычем в августе перекроили маршруты по городу, я три субботы просидел над картой, Оля тогда сказала «у тебя роман с логистикой», и мы поссорились. Одиннадцать процентов — это тот еще роман. Быков к нему имеет то отношение, что однажды прошёл мимо моего кабинета, когда мы считали.
Я открываю рот. Я успеваю сказать: «Коллеги, справедливости ради…»
— Игорь Валерьевич, — Костина поднимает глаза от слайдов, и температура в аквариуме падает градусов на десять. — Как хорошо, что вы обозначились. Как раз переходим к вам. Север. Три магазина. Пустые полки в выходные. Объяснитесь.
И я объясняюсь. Пятнадцать минут я объясняюсь — с цифрами и датами, со сроками подачи машин. Про главное молчу: перевозчика «Транс-Регион» нам навязали, тарифы у него выше рынка, машины старые, и я предупреждал об этом письменно ещё в июле. Причина молчания сидит напротив: перевозчик — Быкова, а войну с коммерческим директором начальнику отдела не выиграть. Я говорю обтекаемо: «подрядчик не выдержал график». Я всё жду, что Шевцов — мой непосредственный, мой прямой руководитель, который эту записку читал и визировал, — вставит хоть слово. Шевцов изучает свой блокнот. У Шевцова талант: в любой момент, когда надо кого-то защитить, у него в блокноте обнаруживается что-то невероятно важное.
— То есть подрядчик виноват, а вы — нет, — резюмирует Костина. — Удобная позиция, Игорь Валерьевич. Знаете, чем славится логистика? Логистика славится тем, что у неё всегда виноват кто-то другой: погода, дороги, подрядчик, звёзды не так встали. А отвечает почему-то весь холдинг своей выручкой. Сядьте.
Я сажусь. Щёки горят, как в школе. Мне сорок один год, у меня тридцать человек в подчинении, только закрыта ипотека, сын в восьмом классе, и я сижу в стеклянном зале, красный, как двоечник, и восемнадцать человек смотрят кто куда — в стол, в телефон, в окно. Только Веня из моего отдела — я его беру на планёрки протоколировать — смотрит на меня. Сочувственно так. Веня всегда смотрит сочувственно. Заношу в протокол задним числом, отдельной строкой: сочувствие — тоже вид отчётности, и оно тоже кому-то сдаётся. Строку эту я тогда не подшил.
После планёрки в лифте меня догоняет Быков. Хлопает по плечу:
— Не бери в голову, Валерьич. Она сегодня не с той ноги. А по северу — ну, разберись там с этим «Транс-Регионом», построй их. Ты же можешь, когда хочешь.
И выходит на третьем этаже. Построй их. Его перевозчик, его тарифы, его договор — а строить мне. Я тоже выхожу из лифта и понимаю, что произошло сейчас, в эту секунду: провал по северу официально переехал из его кабинета в мой. Без единого документа, одним хлопком по плечу. Высший пилотаж. Двадцать лет буду работать — так не научусь. И слава богу, наверное.
В десять тридцать ко мне в кабинет просачивается Веня. Веня — ведущий специалист, тридцать два года, всегда свежая рубашка, всегда первым здоровается с охраной. Он приносит мне кофе — я не просил, но он приносит, у него это называется «шёл мимо кофемашины».
— Игорь Валерьевич, вы сегодня блестяще держались. — Он ставит стакан ровно на подставку, единственный человек в отделе, который попадает на подставку. — Я, кстати, слышал краем уха: Аркадий Петрович после планёрки заходил к Елене Аркадьевне. Минут на двадцать. Не знаю, о чём, но… подумал, вам полезно знать.
— Спасибо, Вень.
— Я на вашей стороне, Игорь Валерьевич. Вы же знаете.
Он выходит бесшумно, как медбрат. Полезно знать. Веня постоянно приносит мне «полезно знать» — кто к кому заходил, кто что сказал у кулера. Я это слушаю вполуха: сплетни. Мне и в голову не приходит спросить себя простую вещь: если человек носит информацию вниз, почему я решил, что он не носит её вверх? Вопрос числится в моём списке невыясненных. Список у меня длинный, ведётся аккуратно, и почти всё в нём закрывается с опозданием на полгода.
В обед иду в столовую с Семёнычем. Семёныч — мой замначальника по складу, шестьдесят один год, работает в логистике дольше, чем существует слово «логистика», — раньше это называлось «снабжение и сбыт». Мы берём по бизнес-ланчу за триста сорок, и Семёныч, разламывая хлеб, спрашивает:
— Опять порола?
— Опять.
— Ты вот скажи мне, Валерьич. — Он жуёт неторопливо, по-стариковски. — Тебе оно надо? Не в смысле уволься, куда ты денешься. А в смысле — чего ты им всё доказываешь? Докажешь одно — они тут же придумают следующее. У них там наверху конвейер по производству виноватых. План перевыполняют.
— Порядок должен быть, Семёныч.
— Должен, — соглашается он и отламывает ещё кусок хлеба. — Только у нас с тобой разный порядок, Валерьич. Я тебе историю расскажу. В восемьдесят седьмом у нас начальником цеха поставили одного — Стрельцов фамилия, царствие небесное. Он завёл правило: любая деталь, ушедшая в брак, разбирается лично им, при бригаде, без исключений. Через год у него в цеху брак упал втрое. Сам он за этот год поседел — весь, целиком, будто мукой обсыпало. Я тогда в первый раз понял, что у порядка есть цена. Держит её на себе тот, кто порядок наводит, лично, своей шкурой. Ты вот мне скажи, кто у тебя в конторе эту цену платит. Наверняка найдётся какая-нибудь новенькая, окладом раза в три меньше твоего, — вот про неё на досуге и подумай, чем она у вас там расплачивается за чужой порядок. Я сорок лет в этом городе на обед хожу. Обе породы за эти годы перепробовал, и научился их различать с одного взгляда.
Я записываю это мысленно, чтобы вечером рассказать в бане, и тут же забываю, потому что звонит распределительный центр. Дальше день катится по расписанию: в час селектор, а в два ко мне заходит Настя с анализом по возвратам.

