Читать книгу Три страны света (Николай Алексеевич Некрасов) онлайн бесплатно на Bookz (47-ая страница книги)
bannerbanner
Три страны света
Три страны светаПолная версия
Оценить:
Три страны света

5

Полная версия:

Три страны света

– В последний раз, как я была у вас, мать ваша и ты так меня приняли, что я чуть вас всех не убила. Ты помнишь ли, как меня вытолкали? а? – спросила Дарья, злобно глядя на Катю, которая с ужасом потупила глаза.

«Вечером, – продолжала Дарья, – у меня был твой брат; я старалась его раздосадовать, чтоб он меня хоть задушил: так мне было легко! А он только страшно поглядел на меня и запретил ставить ногу на его порог… Я, в злобе, украла салоп у тебя, пока ты была у художника, и бросила его твоей гордой матери в лицо; я также все рассказала твоему жениху и так была зла на вас всех, что дала волю своему языку и везде болтала о тебе».

Катя с ужасом закрыла лицо руками и отвернулась от Дарьи, которая схватила ее за руки и сказала в волнении:

– Ты разве мне не простила? зачем отворачиваешься от меня? Я, видишь, во всем тебе призналась, хоть ты будь добрее их! хоть одно слово скажи мне, хоть взгляни на меня!

В голосе Дарьи было столько мольбы и отчаяния, что Катя с состраданием взглянула на нее. Дарья радостно вскрикнула и кинулась обнимать Катю, целуя ее руки и осыпая ее самыми нежными названиями.

Стоны раздались в другой комнате. Катя кинулась туда, а Дарья как бы окаменела в одном положении.

Долго страдал Митя, наконец умер. Старушка так была слаба, что весть о смерти сына перенесла, казалось, очень спокойно. Только вынув из-под одеяла свою высохшую руку, она перекрестилась и едва слышно сказала:

– Ну, слава богу, окончились его страдания! пора и мне!..

На третий день из деревянного домика вывезли на одних, дрогах два гроба: один черный, а другой желтый. Катя и Дарья в своих истасканных салопах молча шли за гробами, едва вытаскивая ноги из глубокого снегу. Они крепко держались за руки, как бы ища друг у друга опоры.

Глава IX

Дальнейшая история рябой дарьи

Дарья, не спуская глаз с своей слушательницы, несвязно рассказала историю Полинькиных родственников и часть своей собственной, и продолжала:

«Вот, видишь ли, моя голубушка, моя лебедушка, остались-то мы две круглыми сиротами. Катя-то горькие слезы лила, а я уж крепилась; только вот здесь-то болело, хоть кричать (она показала на сердце) Видя ее слезы, я перед образом поклялась с лихвой заменить ей то, что я у ней отняла. Я всякий день бегала на толкучий рынок, продавала разную рухлядь и хлам, что осталось по наследству ей, даже обманывала иной раз, лишь бы моей Кате принести какого-нибудь гостинцу. Долго я билась, много я вынесла, зато так понаторела, что любому жиду не дамся в обман! Я перепродавала и перекупала всякие вещи, которые иной раз бог знает откуда брались. Перешью их, бывало, а с белья метку спорю, да еще другую наложу и продаю. День на толкучке кричишь: „Ковер у меня купи, купи у меня!“ А ночь всю напролет перешивала разное тряпье. Катя маленько повеселела… Я уж, бывало, земли под собой не чувствую, как она улыбнется. Я ее, как барыню, водила; она у меня руки сложа сидела, только все еще иногда поглядывала на меня искоса. Я ее полюбила, как родную дочь… нет! больше: как ее брата! да она и с лица-то походила на него. Я в два года так обделала дела, что стала Кате приданое копить. Раз было я ей заикнулась о женихе, прежнем-то. Она так на меня крикнула, что я ни гу-гу; потом – „Я, – говорит, – его и не думала любить, это я для брата и матери хотела итти, чтоб им было меньше забот“. Кажись, я жила в эту пору всех счастливее; я на все руки пускалась и целый день хлопотала, как угорелая; а вечер с моей Катей сидела. Стала я замечать, что моя Катя чудно на меня поглядывает. Я, видно, уродилась такой, что коли полюблю кого, так сама исхудаю от дурных мыслей и того загублю. Я, ни дать ни взять, так же ее полюбила, как брата. Если, бывало, кого Катенька приласкает, вот я бы его так и задушила! Стала я соседок расспрашивать, что Катя без меня делает; а они мне все и расскажи: что она познакомилась с каким-то фертиком, что сперва он только хаживал мимо ее окна, а потом она стала с ним заговаривать, а потом гулять, и что он к ней стал ходить в гости. Каково?»

Дарья с ужасом смотрела на Полиньку, которая слушала ее с судорожным любопытством.

«Вот я натерпелась-то горя, – продолжала Дарья, как будто рассуждая сама с собой. – Может статься, если б я ее не любила так сильно, она бы не делала того со мною. Но что же мне было делать? разве человек волен над собою? а? да еще когда у тебя сердце тоскует, а кровь так и подступает к горлу. Я плакала, тосковала, точно так же, как когда мне казалось, что ее брат любит другую. Ничего ей не сказала, а бросила все и стала целый день дома сидеть… Не по нутру ей это было, да нечего делать. Сидит у окна да плачет; а у меня-то самой так сердце и надрывается, так и хочется кинуться к ней да приголубить ее; да как вспомню, что она плачет с досады, что я у нее перед глазами торчу, так вот бы так все и перебила в комнате. Я уж разузнала и о нем-то. Он был сынок богатого господина. Катя ему приглянулась – ишь, губа не дура!.. – он и наври ей, что он тоже сирота, и такие турусы на колесах понес, что моя девка день-денской все горюет о нем!.. Раз утром она встала и ну одеваться, я спрашиваю: куда она идет? „Я, – говорит, – гулять хочу“. – „Пойдем вместе…“ – „Нет, одна пойду!“ да так это сказала, что у меня все завертелось в голове; и я прикрикнула на нее сгоряча и выболтала все, что знала. Катя в слезы; я ее и ну упрашивать, улещать, чтоб она бросила все глупости, что уж чего доброго ждать, коли человек лжет. Ну, дело молодое, старым мало верят; она как будто и согласилась и слово дала мне все бросить, а на другой день я сдуру и уйди со двора; прихожу домой, она сидит, только такая странная: я догадалась и спросила ее, ходила ли она со двора? „Нет“. Ну, уж мне так стало тяжело, что я и ну ее бранить; она как встанет да как глянет на меня. „Да что ты, – говорит, – мне такое! мать, или сестра, что ли? Я, – говорит, – ненавижу тебя, ты мне мать и брата уморила, теперь хочешь и меня! я знать тебя не хочу, ты мне противна. Я и жить-то с тобой не стану!..“ Накинула салоп и шляпку и пошла к двери; я заслонила ей дорогу и говорю, что не пущу ее, пусть она меня лучше задушит. „Пусти, – говорит, – а не то я пожалуюсь на тебя в полицию, у тебя есть вещи такие… бог знает, у кого ты их купила… я все понимаю“. Она так страшно глядела на меня, ну точь-в-точь, как ее брат, когда я его видела в последний раз у себя. Я слушала и не верила, что Катя меня хочет в полицию отдать… Катя-то моя, для которой я ночи не спала, морочила всех до нищего, чтоб ей же купить шляпку или платье! Она меня двинула от двери, я, словно шальная, пошатнулась, а она и порхнула. Тут мне показалось, что старуха, ее мать, с своими впалыми глазами, как мы ее положили в гроб, стала передо мной и грозит мне пальцем; потом Митя, страшный такой, насмешливо кивнул мне головой.

А как только я очнулась, тотчас кинулась я на квартиру, где жил этот фертик: сердце уж мое чуяло, что Катя у него. Меня не впустили в комнату и под носом заперли двери; я стала стучаться: отворил лакей и ну бранить меня. Я в отчаянии стала его молить, чтоб он только вызвал Катю ко мне; сбегала домой, принесла ему денег. Я увидала Катю, она раскрыла дверь, выглянула, я ей бух в, ноги; хочу говорить, не могу, так и душат слезы. А она всунула мне в руку какие-то деньги: „На, – говорит, – тебе за все, что я у тебя съела и выпила; иди, я больше тебя знать не хочу!“ и захлопнула дверь, Я стала кричать; мне хотелось всех задушить. Вышел лакей и спровадил меня. Я просто чувство потеряла. А как очнулась, припомнивши все, кинулась к отцу его. Меня не впустили; я подождала его у подъезда, и когда старик хотел садиться в карету, ухватилась за его ноги и молила его выслушать меня; я рассказала ему все и просила вырвать мою Катю из рук его сына. Он пообещал, да на другое утро сделали обыск у меня на квартире, нашли перекупленные мною вещи и посадили меня в часть…

Там вместе со мной сидела одна женщина; мы разговорились о том, о сем, и я узнала, что моя мать была из одной деревни с ней, но что она знала о ней только одно, что матушка была красавица, поехала в Питер вместе с господами, ее отпустили на волю, и больше уж никто о ней не слыхал. Да и не нужно было: я догадалась об остальном. На поруки меня выпустили, мне было горько жить в Петербурге, я и поехала в деревню, к бабушке, единственной родной, которая оставалась у меня.

Когда въехала я в деревню, где родилась моя мать, мне почудилось что-то родимое, как будто и избы, и лес – все было знакомое, и сердце у меня весело забилось. Вот я подъезжаю к избе, где жил Артамон с женой, а у него моя бабушка, Ирина. Вхожу в избу: жар, духота, ребятишки визжат, поросята хрюкают. Никого не видать, кроме детей, мал-мала меньше, в одних рубашонках, и как завидели меня, все под лавки попрятались. Один постарше мальчишка закричал: „Дедушка, а дедушка! вставай, чужая тетка пришла“; в углу на лавке что-то закопошилось под тулупом, курицы, сидевшие на тулупе, спрыгнули, и показалась седая голова старого-престарого мужика. Кажись, я такого старого и не видала сроду. „Дедушка! чужая тетка пришла за бабкой Ириной!“ – крикнул опять мальчишка. Старик долго тянулся, зевал, думал, потом что-то пробормотал и рукой указал мне на печь. Я кинулась туда; смотрю – и не верю глазам; спит, свернувшись, старенькая старушонка, в грязной рубашке и в оборванном сарафане, спит себе крепким сном и не чует, что родная ее внучка издалека приехала посмотреть на нее. Лицо у нее все сморщенное, нос с подбородком сошелся, а губ и не видать. Я долго стояла и смотрела на нее: мне и страшно и жаль было старухи! Эх! жили столько лет родные, не ведая даже друг про друга. А сколько денег-то через руки мои перешло! Я разделась и стала ждать, когда она проснется. Старик дед расспрашивал меня, как и кто я? раз двадцать я ему повторила одно и то же. Кажись, уж он из ума выжил, так стар был. Пришел Артамон с женой. Я рассказала им, кто я и зачем приехала; вот они и ну тормошить старуху. Долго она не верила им, что к ней внучка приехала из Питера; потом стала плакать и жаловаться на мою мать, что она забыла старуху и весточки ей не шлет. Я не вытерпела, кинулась старухе в ноги и долго плакала, – так мне было горько, что в первый только раз теперь я увидела ее! а она-то словно чужая, корит мне свою дочь, которой уж и на свете давно не было; да ей не втолкуешь. И только тогда приласкала меня старуха и назвала своей внучкой, когда я ей подарила гостинцу: душегрейку да на сарафан. Вот уморила-то меня! кажись, уж чего? старая, руки дрожат, нет! а туда же, точно молодая: тотчас и ну рядиться, любоваться, показывать старику обновку, всем соседкам хвастать стала и говорить: „Глянь-ка, какой гостинец внучка привезла, а вон, небось, и родная дочь ничего не присылает и знать не хочет…“ Как ни старалась, не могла я ей вбить в голову, что уж нечего ей на свою дочь жаловаться: ее и в живых нет давно. Нет! старуха моя, как чуть рассердится, сейчас ну мою мать корить.

Я за ней как за малым ребенком ходила; я ее в баню водила, по целым дням с ней сидела на печи. Она все у меня обобрала: что ни увидит, сейчас ей подавай, а сама все прячет. А когда все улягутся спать, она и ну разбирать свое добро и шепчет и гладит всякий лоскуток! Такой чудной старухи и не видывала я! вишь, положи я ей ластовицы красные в рубашку, – диви бы носила, нет, в старом сарафанишке ходит, а что получше – лежит. „Бабушка, да носи! ну куда беречь-то тебе?“ – скажешь ей, бывало, а она рассердится и кричит: „Что ты меня учишь! а по праздникам-то мне что носить? меня, горемычную, дочь бросила и знать не хочет; кто же мне-то подарит?“ Я захворала: видно, с непривычки жить в избе; особенно ночью было тяжеленько: взвалят нам с бабушкой ребятишек малых, внизу старик да Артамон с женою, да еще сродники какие-нибудь. Ну, просто хоть вон беги. А и еда незавидная! Все грязно, щи да каша, и горшок-то от святой и до святой не вымоют. Да и то, признаться сказать, некому и хозяйничать. Артамон день на работе, а жена, если дома, прядет. Старуха моя избаловалась, давай ей подарков всякий день, а я уж все прожила, обдарила всех; у самой ничего не осталось. Я стала шить из лоскутков, что попало, и тем кормила себя и бабушку, которую Артамон уж держать не хотел: „У тебя есть, – говорит, – внучка, пусть она тебя и кормит“. Старуха начала совсем из ума выживать; целый день ворчит на меня, – то не так, другое не так. Поди ищи у нее в голове, когда нужно работать; жалуется всем, что у ней внучка недобрая. Просто замучила меня. Я, признаться сказать, стала скучать об Кате, да, наконец, и задумала ехать в Питер; сказала бабушке. Господи, господи! что за вой подняла моя старуха, словно покойника хоронит. „Ты, – говорит, – на кого меня бросаешь? да кто меня, горемычную, в баню сведет? кто накормит? и умру-то я – некому будет в гроб положить; и бросила меня родная дочь и знать не хочет свою старуху-мать!“

„Ну, что, – думаю, – в самом деле, пожалуй, умрет без меня“. Не захотела еще на душу греха брать – осталась. А сама написала к одной знакомой, чтоб она дала мне весточку об Кате. И получила ответ».

Дарья встала, подошла к комоду и долго рылась: наконец она принесла Полиньке засаленную бумажку, которая почти распалась начетверо от времени.

Долго Полинька трудилась и только могла разобрать: «Катерина Белкова была больна… умерла… дочь… осталась…»

– Не трудись, я помню, что написано, – заметила Дарья и продолжала:

«Катерина Петровна Белкова умерла (ей, видишь, прозванье было Белкова, а тебя уж, видно, по крестному отцу Климовой, прозвали), у нее осталась дочь, которую взяла из жалости соседка ее, Марья Прохорова.

Я свету божьего не взвидела! вот уж поплакала; так меня и тянуло в Питер, – и опять думаю, ну, а как старуху бросить? Думала, думала и послала письмо Марье Прохоровой. Уж я ее молила, молила, как могла, чтоб она держала пока дочь Катерины Белковой, что я заплачу ей за все, только приеду в Петербург. Она мне пишет… да это-то вот письмо злодею горбуну и продала я.

Я, пишет, призрела этого ребенка из жалости, мне, говорит, отдан был также какой-то ребенок, и не простой, слышала я; девочка такая нежная, и образок богатый на шее. Обещали много денег, да мало дали. Я держала ее, думала, авось еще мать аль отец опомнятся да заплатят. На ту беду корь: она и умри! Образок на шее у ней был, я надела его сиротке, дочери Катерины Белковой, Палаше. Авось, может статься, мать покойной-то девочки отыщется, так хоть этой счастье будет. Так вот пишет, не нужно мне твоих денег, я взяла ее по доброму сердцу, и так прокормлю ее. Вот какое письмо было», – заключила Дарья.

– Так это-то письмо продала ты горбуну? – спросила Полинька. – Да, да, голубушка ты моя! *

Полинька поняла, печальную ошибку, по милости которой так долго жила у Бранчевских в неопределенном и томительном положении. Дарья продолжала: «Старуха моя стала хилеть и уж с печи не вставала; словно малый ребенок сделалась: разложит лоскутки около себя да и играет ими. Раз ночью она меня будит. „Даша, а Даша, касаточка?“ – „Ну, что, бабушка?“ – „Да дай мне, лебедушка, твои серьги“. – „На что тебе ночью-то?“ – „Дай, голубушка моя, дай…“ И стала хныкать. Я дала ей: думаю, пусть себе тешится старуха. Она обрадовалась, ворочалась долго возле меня; я заснула… Утром встаю, сошла с печи, вижу бабушка закуталась и спит. Только заварила я ей чай, жду, кричу: „Пора вставать, бабушка!“, нет, все спит моя бабушка; я влезла на печку, стала будить ее, да чуть не упала вниз со страху. Старуха моя лежит и глазом не мигнет; на шее мои бусы, одна серьга надета, а другая сжата в руке, лоскутками увешала себе голову… и страшно и смешно было на нее смотреть. Я похоронила ее, поплакала и стала собираться в Петербург. Денег, что были у старухи, не нашла, все уголки обыскала; старуха, видно, так их запрятала, что никому они уж и не достанутся.

Первым делом, что я приехала в Питер, разумеется, было искать Марью Прохорову. Я уж ее искала, искала, ровно с месяц – насилу нашла следы, да толку мало было, Она умерла, а ребенок, что у ней был, бог весть куда девался! Тебе тогда этак около пяти лет было, что ли, – кажись, так; я, бывало, иду, да как увижу девочку таких лет, кинусь к ней, и ну глядеть: все думаю, не ты ли? не узнаю ли я? Кажись, кабы я тогда тебя увидала, сейчас бы признала. И волосы-то точно ее, а глаза, совсем как у дяди!»

И Дарья с какими-то странными ужимками заглядывала в лицо Полиньке, смеялась, плакала и бормотала несвязные слова. Полинька, тронутая историей своих родных, тоже заплакала. Дарья пришла в отчаяние; она забегала по комнате и била себя в грудь, повторяя:

– И она тоже плачет от меня! Господи, господи!

Полинька перестала плакать и поспешила успокоить старуху, которая впала в другую крайность! она заливалась смехом, подпрыгивала, говорила без умолку, но бессвязно. Она обложила Полиньку старыми платьями, салопами, перьями, наколола на ее простенькую шляпку измятых цветов и любовалась ими. Наконец она вскрикнула:

– Ах, ты господи! да что же это я ей портрета не покажу!

И Дарья кинулась к комоду. Бережно принесла она к Полиньке какой-то узелок, завязанный в пестрый платок, дрожащими руками развязала его и сказала:

– Вот этот платок твоего дяди; он в последний день своей жизни спросил его; говорит: «Дай мне, Катя, повязать горло».

Из платка посыпались краски и кисти.

– А вот его краски, – продолжала Дарья и усердно стала разматывать полотенце.

Развернув его, она вынула небольшой портрет, взглянула на него и дико засмеялась:

– Смотри-ка! – сказала она, подавая его Полиньке, каким-то строгим голосом. – Смотри-ка, какие глаза-то у меня, смотри! а волосы? не хуже твоих! а?

И Дарья выдернула из головы у Полиньки гребенку: густые черные, ее волосы рассыпались по плечам… Дарья забила в ладоши и стала смеяться.

Полинька с жадностью смотрела на портрет молодой женщины, очень красивой собой. Она была одета в белый капот, а в ее черных волосах была белая роза. Чем пристальнее смотрела Полинька на портрет, тем более оживлялись черты прекрасной женщины, так что Полинька вздрогнула.

– Это портрет моей матери? – спросила она.

Дарья жадно следила за Полинькой, пока та рассматривала портрет, и самодовольно отвечала:

– Это я, это я, голубушка моя! ага! не верила мне… ишь, какие у меня брови-то!

И Дарья выхватила портрет из рук Полиньки, поставила его на пол у комода, сама стала в угол и, припавши на пол, смотрела на портрет, улыбалась ему, кивала головой и делала ручкой.

Полинька вздрогнула; ей стало страшно, она окликнула Дарью. Дарья погрозила ей и по-прежнему стала смотреть на портрет. Долго она оставалась в таком положении, потом вдруг вскочила, спрятала проворно портрет, закуталась в простыню, сбросила с себя чепчик, распустила свои длинные седые волосы, достала какой-то смятый цветок и воткнула его в голову; долго она охорашивалась, наконец подошла к Полиньке и спросила:

– А что? я похожа теперь на портрет?

И, не дождавшись ответа, она села в угол и осталась неподвижно.

Полинька испугалась. Она видела, что старуха сильно расшевелила тяжелые воспоминания, что этот портрет, которого она не видала около тридцати лет, произвел болезненное впечатление на несчастную. И перепуганная Полинька кинулась к шарманщику. Скоро собрались все, стали окликать рябую старуху; но она не говорила ни слова, не шевелилась, не мигнула глазом. Наконец через четверть часа старуха поднялась на ноги и сказала:

– Ух, устала!

Она сняла цветок, надела чепчик. В ее лице и в движениях заметно было изнеможение.

– Ну, что вытаращили на меня глаза? – сердито крикнула она на шарманщика и его жену. – Не видали, что ли, как пишут портреты? надо сидеть смирно, а вы меня кличете! Ну, разве можно поворачивать голову во все стороны? глупые!

Глаза ее были дики, она улыбалась поминутно и, забравшись на постель, тоскливо запела:

Ах, скажи, зачем меня ты полюбила…

Полинька кинулась к жене шарманщика и в отчаянии вскрикнула:

– Ах, боже мой, боже мой! Она с ума сошла!

Глава Х

Читатель узнает, кто был младенец, подкинутый 17 августа 179* года богатому помещику

После тонкого обеда и только что расставшись с друзьями, Тульчинов сидел в креслах, покуривая сигару; его полное и немного раскрасневшееся лицо выражало столько спокойствия и довольства, что каждый бы мог позавидовать ему.

Перед ним стоял повар, с глубокомысленной думой на челе; он соображал обед к завтрашнему дню. Тульчинов на сытый желудок делал оценку каждому предложенному блюду. Если он чувствовал влажность на языке при каком-нибудь кушаньи, то утверждал его на завтра.

– Ну, Артамон Васильич, у нас, кажется, обед-то формируется на аглицкий манер, – сказал он.

– Да-с! уж ростбиф будет деликатный! – отвечал Артамон Васильич с гордостью.

– Ну, а суп?

– А ла тортю-с!

– И-и-и! ты думаешь?

Тульчинов закрыл глаза и с минуту пребывал в этом положении, а повар не сводил с него глаз и нетерпеливо ждал решения.

– Да, хорошо! пожалуй! – нерешительно проговорил Тульчинов. – Ну, а третье блюдо? – спросил он вдруг.

Артамон Васильич поднял кверху глаза, будто искал вдохновения.

Но в эту самую минуту поднялся в передней страшный шум и говор. На лице Тульчинова изобразилась досада, и, глядя на повара, продолжавшего искать вдохновения, он нетерпеливо спросил:

– Какой же соус?.. Экие! позаняться ничем не дадут.

Вдруг Яков, против своего обыкновения, с шумом распахнул дверь и, запыхавшись, радостным голосом сказал:

– Из деревни нарочный прислан!

Трудно вообразить, как сильно подействовали эти слова на Тульчинова и на повара; они, лукаво улыбаясь, с минуту безмолвно глядели друг на друга.

– Что, а? как нарочно, к жаркому, верно, свежая дичь! – радостно воскликнул Тульчинов.

– Не молочничек ли? – с восторгом заметил повар.

– Прикажете Федора сюда позвать? – спросил Яков.

– Зови, зови сюда! – самодовольно потирая руки, отвечал Тульчинов. – Нет, – продолжал он, сгорая нетерпением, – сам пойду!

И старик вскочил и пошел к двери. Приезжий Федор, с красным лицом, в нагольном тулупе, в длинных сапогах, был окружен детьми, женщинами, кучерами и лакеями; все в один голос делали ему вопросы: кто про корову свою, кто про знакомых, кто о матери, кто об отце.

Федор вертел голову во все стороны и не знал, кому отвечать; Тульчинов, появившись в прихожей, вывел его из затруднения; в минуту он остался один. Федор отвесил низкий поклон своему барину.

– Ну, здорово, здорово! – сказал Тульчинов. – Что? все ли благополучно?

– Слава богу-с, все благополучно у нас! – с новым поклоном отвечал Федор.

– Что, Филипп Филиппыч прислал?..

– Да-с, изволили прислать к вашей милости.

Федор озабоченно сунул руку за пазуху, бережно вынул из кожаного большого мешка пакет и с поклоном подал его барину. Тульчинов подозрительно осмотрел пакет.

– Вот и письмо к вашей милости от Филиппа Филиппыча, – сказал Федор, подавая письмо.

– Ну, а еще чего-нибудь прислали с тобой?

– Никак нет-с… я-с на почтовых.

– Это что значит? – с удивлением спросил Тульчинов.

– Не могу знать-с, Филипп Филиппыч приказал-с.

Тульчинов тяжело вздохнул и сказал:

– Ну, накормите его хорошенько, пусть поживет в Петербурге.

Федор поклонился.

– Посылать нарочного – и не прислать ничего! – с грустию сказал Тульчинов, обращаясь к повару, стоявшему позади. – Нехорошо, право, нехорошо!

Повар печально покачал головой, будто совершенно соглашаясь с мнением своего барина. Воротившись к себе в кабинет, Тульчинов уселся в кресло и нехотя распечатал письмо своего управляющего Филиппа Филиппыча:

«Ваше высокоблагородие! По милости божией, все у нас обстоит благополучно. Простите великодушно, что никакого гостинца не прислано: вы ниже увидите причину. Я по делу был в городе, как за мной прислала повивальная бабка Авдотья Петрова Р***. Я нашел ее на смертном одре, то есть на краю гроба. Она немедленно требовала переслать вашей милости какие-то важные бумаги; я снарядил при мне находившегося Федора…»

Тульчинов далее не читал письма. Он бросил его на стол и поспешно распечатал пакет от Авдотьи Петровой Р***. Писала она в своем письме следующее:

«Я чувствую, что конец мой близок… облегчите великую грешницу и помогите ей загладить преступление, которое она так долго скрывала. Тридцать четыре года тому назад, августа 17 числа, в девять часов вечера, в сенях вашего дома был подкинут младенец мужского, пола, с письмом несчастной матери, которая умоляла вас призреть сироту; собственными руками положила я младенца, только что родившегося, в ваших сенях. Вы, как христианин, исполнили свой долг – воспитали сироту; но где он теперь? и что с ним? Да поможет вам бог соединить сына с отцом. Да! я страшная грешница: лишила его, по просьбе несчастной матери, законного отца. По адресу на моем письме к отцу вашего питомца, вы отыщите его и снимите с моей души тяжкий грех. Духовную мою прошу вас передать тому, кого я лишила отца; если же мой грех так ужасен, что кто-нибудь из них уже умер, то прошу – вас передать ее наследникам вашего питомца; знаю, что старый домишко, может быть, вместе со мной рухнется, но все-таки земля стоит хоть что-нибудь. Вот намедни у исправника торговали его бывший огород и очень выгодно давали. Земля здесь дорожает.

bannerbanner