Читать книгу Три страны света (Николай Алексеевич Некрасов) онлайн бесплатно на Bookz (46-ая страница книги)
bannerbanner
Три страны света
Три страны светаПолная версия
Оценить:
Три страны света

5

Полная версия:

Три страны света

Митя, кусая губы, глядел на Дарью, которая не слышала его прихода.

– Дарья! – сказал он растроганным голосом. Дарья вскочила на ноги. Увидав Митю, она нахмурилась, сжала кулаки и сквозь зубы спросила:

– Что… опять меня бить?

Митя закашлялся и слабым голосом сказал:

– Как тебе не стыдно! посмотри, похожа ли ты на женщину.

Дарья была страшна: рябое ее лицо было красно, глаза опухли и дико блистали, сжатые кулаки и злая улыбка придавали ей еще более грозный вид.

– Ну, что ж? если не похожа на женщину, так кто виноват? ты!

И Дарья села на стул, подперла голову рукою и смотрела на одну точку. Слезы потекли градом по ее рябому лицу.

Митя тоже стоял в каком-то раздумьи. Увидав слезы Дарьи, он окликнул ее. Дарья вскочила и вытерла слезы, потом язвительно усмехнулась и налила себе вина.

– Я не дам тебе больше пить! – повелительно закричал Митя и выхватил стакан из ее рук.

Дарья засмеялась и спросила:

– Пить мне нельзя, а бить меня можно?

– Кто же тебя бил? – в отчаянии закричал Митя.

– Ты! – задыхаясь от ярости, отвечала Дарья.

– Неправда, ты лжешь! я тебя вытолкнул, потому что ты чуть не выболтала всего! – плачущим голосом сказал Митя.

– А зачем твоя мать меня назвала нечестной женщиной, и при тебе? а?

И у Дарьи все лицо задрожало.

– Если я тебе позволяю, – продолжала она, – многое мне говорить, так это дело другое! Ты ведь знаешь, у меня не было никого – ни отца, ни матери, ни брата. Я была брошена семи лет на произвол судьбы, и вот что из меня она сделала! обезобразила да еще и ум оставила, чтоб я понимала, когда меня вытолкают, как самую последнюю женщину! Хоть бы уж она сделала меня слепой, чтоб я не видала своего лица!.. хоть бы она отняла у меня слух, чтоб я не слышала о своем безобразии!

И Дарья ломала руки; стон вылетел из ее груди. Она села, склонила голову на стол и, глухо рыдая, продолжала говорить:

– Если бы я не была тебе противна, я стала бы жить иначе, я все, все бы сделала для тебя!

Митя судорожно мял фуражку в руках. Дарья вдруг вытерла слезы и с нежной грустью сказала:

– Сядь! ты у меня давно не был!

– Ты сама виновата, – заметил глухим голосом Митя.

– Я виновата? ах! если бы ты знал хоть сколько-нибудь, что вот у меня иногда здесь делается.

Дарья указала на грудь.

– По мне, – продолжала она, – гораздо легче камни ворочать, чем быть натурщицей: лежать в одном положении по два часа; голова одуреет, косточки все болят; холодно – тебя одевают в кисею, жарко – в сукно драпируют. А шуточки насчет моего рябого лица! Господи! чего я не перечувствовала в это время. Подчас я готова бог знает что с собою сделать. Я для тебя одного только решилась быть натурщицей! – с упреком заключила Дарья. -

– Дарья, разве я тебя просил об этом? – с горячностью сказал Митя.

– Ты не просил! Да я не имела другого средства видеть тебя!

– Дарья, уж я тебе сказал раз навсегда, что я не люблю тебя! – решительно произнес Митя.

Дарья забила в ладоши и залилась диким смехом.

– Перестань! – сердито сказал Митя.

– Я не у твоей матери: я у себя дома! – гордо отвечала Дарья.

– Хорошо! но слушай: ни одного слова никому, ни даже мне о моей сестре! не то я!..

Митя остановился и грозно смотрел на Дарью, которая быстро спросила:

– Ну, что ты сделаешь?

– Я уж знаю, – грозно отвечал Митя.

– Ты очень любишь свою сестру? а?

И, делая этот вопрос, Дарья побледнела и, злобно улыбаясь, заглядывала ему в лицо.

– Тебе на что знать?

– Так!.. говорят, что она…

Митя заскрежетал зубами и кинулся к Дарье, которая с какою-то радостью тоже кинулась к нему, как будто готовая принять удар, но Митя вдруг опустил поднятую руку, бросил презрительный взгляд на ошеломленную Дарью и пошел к двери.

– Чтоб нога твоя не была у меня! – твердо сказал он выходя.

Дарья побледнела и кинулась к нему с таким отчаянным криком, что он вздрогнул и быстро повернул к ней голову; но на его бледном лице не было сострадания, он еще грознее и презрительнее произнес:

– Не смей! – и вышел, захлопнув дверь.

Дарья долго оставалась неподвижною на одном месте; потом двинулась в кухню.

– Где он? ушел! а? – как помешанная, спрашивала Дарья старушонок, которые покачивали своими клинообразными подбородками и улыбались.

– Улетел! – прошипела одна и тихо засмеялась; другая начала вторить ей, и вдруг, указывая на Дарью, которая, скрестив руки на груди, стояла в каком-то ужасе с потупленной головой, – закричала:

– Сестрица! что это с ней? а?

Товарка погрозила ей пальцем, схватила кружку и, набрав в рот воды, прыснула Дарье в лицо. Машка захохотала. А Дарья, застонав, упала на пол, и ее начало ломать; она дико кричала и била себя в грудь.

Две старушонки прыгали около нее и что-то нашептывали.

– Сестрица! смотри, чтоб она не умерла! – заметила одна.

Дарья точно вытянулась и лежала без чувств.

– Молчи! уходит! это из нее уходит нечистый… закрой трубу и дверь!

И старушонка, что-то напевая, стала посыпать Дарью какой-то сухой травой, снятой с печи, и нашептывать в нос…

На другой день рано утром Катя и Митя шептались в кухне. Катя, закрыв лицо руками, отрицательно мотала головой и указывала на дверь, где спала старушка.

– Митя, я не пойду, я не пойду! – умоляющим голосом говорила Катя.

Митя махнул отчаянно рукой и кинулся к себе за перегородку. Он сдернул простыню с своей картины и долго смотрел на нее с какою-то жадностью. Он взял мел и сделал черту на полотне, но вдруг с ужасом отскочил и бросил мел; столкнув с мольберта картину, он начал топтать ее ногами, и потом с диким плачем упал на диван.

Старушка проснулась от шуму и, шепча молитву, кинулась за перегородку. Отчаянный крик вылетел из ее груди. Митя лежал без чувств, с посинелыми губами. Старушка чуть не помешалась от горя; она звала дочь, плакала, целовала руки у бесчувственного своего сына.

Соседки сбежались на крик старушки и помогли ей привести в чувство сына. Первое слово Мити, когда он очнулся, было о сестре.

– Ее нет дома! – угрюмо отвечала старушка и потом прибавила нерешительно: – Митя, ты ее брат, ты должен узнать, куда она стала бегать из дому.

Митя дико огляделся, вскочил с дивана и стал одеваться. Старушка в слезах уговаривала его не ходить со двора, но он, несмотря на ее мольбы и слезы, выбежал из дому.

– Господи! Господи! – прошептала старушка, когда он ушел, и упала в изнеможении на свою постель.

Не прошло десяти минут, как дверь скрипнула и рябое лицо Дарьи показалось в дверях. Она злобно и насмешливо кивнула головой испуганной старушке, которая поспешно, с ужасом сказала:

– Его нет дома!

– Да я не к нему пришла! – отвечала Дарья и смело подошла к старушке, смотревшей на нее с отвращением.

– Вчера меня выгнали отсюда, – глухо сказала Дарья, оглядывая комнату и как бы припоминая прошедшее.

Лицо ее все задергалось; она радостно засмеялась, бросила к ногам старушки Катин салоп, который был у ней подмышкой, и сказала:

– Так не меня одну нужно выгнать отсюда! Жди своей дочери, готовь ей жениха поскорее!

И Дарья, сияющая торжеством, гордо вышла из комнаты, оставив старушку в тревожном недоумении; сплеснув руками, с ужасом смотрела она на салоп своей дочери, лежавший у ее ног. Так долго она сидела, и если б не стук в кухне, заставивший ее вздрогнуть и поднять голову, то она не заметила бы прихода Мити.

– Она была здесь? – спросил Митя, появившись на пороге и весь задрожав.

– Митя, Митя! – отчаянным голосом завопила старушка, протянув к нему руки.

Митя кинулся к матери, которая, упав к нему на грудь, горько зарыдала.

– Что такое вам говорила Дарья? – в ярости спросил Митя.

– Боже мой, неужели я так прогневила бога, что дочь моя, Катя… Нет, Митя, не может быть!

И старушка в ужасе оттолкнула ногой салоп и, указывая на него, с отвращением тихо сказала:

– Сестра твоя… она, она… натурщица!

Митя вскрикнул и закрыл лицо руками; старушка грозно продолжала:

– Я не хочу ее видеть, пусть идет куда хочет! у меня нет больше…

Митя с криком кинулся в ноги матери и задыхающимся голосом сказал:

– Она не виновата!

– А! ты хочешь оправдать ее? нет, она осрамила нас!

У Мити недоставало голосу… он зарыдал и дико закричал:

– Это я, я, злодей, погубил ее!

И он упал в ноги матери, которая с ужасом привстала и, грозно подняв руки, с минуту оставалась в этом положении. Но вдруг по ее страдальческому лицу ручьями потекли слезы; без воплей и рыданий опустила она свою голову в подушки.

Митя робко взглянул на мать и, не вставая с колен, взял ее руку и, обливаясь слезами, дрожащим голосом говорил:

– Выслушайте меня только, и вы увидите, что сестра ни в чем не виновата. Я клянусь вам моим отцом, я сам не понимаю, как все это случилось. Я все, все вам расскажу, только простите, простите ее!

И Митя зарыдал; он, как преступник, дрожал, стоя на коленях, и не смел поднять глаз на свою мать. Она подняла его голову и в недоумении глядела на него. Он продолжал:

– Я сохну, я чувствую с каждым днем, что силы мои слабеют…

Старушка сделала к нему движение; он поднял глаза и взглянул на нее первый раз с той минуты, как стал на колени.

– Это не от работы, а от недостатка, – прибавил он поспешно. – Я чувствую иногда в себе силы написать хорошую картину, но ожидание удобного времени и неимение материалов так меня измучат, что я упаду духом, потеряюсь в тысяче планов, которые вертятся в моей несчастной голове. Неужели вы думаете, что только ночи без сна и голодные дни были причиной моей болезни? Нет, нет! у меня постоянная тоска, я постоянно изнемогаю от стыда и желания: мои товарищи уже давно в Италии, ждут меня! А я! я, которому все завидовали, остаюсь здесь, делаю копию какой-нибудь безобразной фигуры, при взгляде на которую у меня все нервы подергиваются! Да я ли это? Неужели я должен навсегда остаться так?!

И Митя вопросительно смотрел на мать, которая сидела молча, в каком-то отчаянии.

– Вы часто видели, что я сидел сложа руки, а?.. Но я готов был (бы лучше целый день проработать, чем так проводить время. Я, может быть, тысячу картин самых трудных потом и кровью написал… только не на полотне, а в моей голове. Боже! как это тяжело, как ужасно! Я, наконец, почти дошел до безумия. Я вас обижал, да, я знаю, я помню!

И Митя поцеловал руку у матери, которая глядела на него с испугом и качала головой.

– Полноте! я много зла сделал! но я не виноват! Я стал бояться смерти… да, я сделался трусом. Мне казалось иногда, что потолок обрушится надо мною, вот я и умру, ничего не оставивши после себя… Я дал себе слово во что бы то ни стало писать картину; три месяца я боролся с преступной мыслью, которая пришла мне в голову. Наконец, я занял денег, купил красок и полотно. Нужно было купить время… я забыл все, я только видел одно будущее: мне казалось, что счастье и слава моя – все зависит от этой картины. Она меня душила, я состарился! я всякий день до изнеможения уставал, горя нетерпением работать и работать ее!.. Я не мог без отвращения взять кисть в руки для другой работы, кроме моей картины. А чем кормить себя? да я сам не подумал бы об этом, но совесть… но мысль, что там сидит моя мать, и я, сын ее, морю ее голодом… Я прибегнул к сестре, я молил ее памятью нашего отца помочь мне, чтоб улучшить нашу жизнь. Я смотрел на нее как на спасительницу… И она, тронутая моими слезами, согласилась быть… натурщицей!

Митя едва договорил последние слова.

Старушка с упреком, с ужасом воскликнула:

– Митя! Митя!

– Теперь вы видите, она не виновата, это я погубил всех вас, я, которому следовало заботиться о вас. Я человек низкий… прокляните меня!

И Митя в исступлении бил себя в грудь и рвал волосы на голове.

Старушка в испуге схватила голову своего сына и крепко прижала к сердцу, обливая ее горячими слезами. Митя старался спрятать лицо в колени матери и, как дитя, всхлипывал.

Они так были погружены в свое горе, что не слыхали прихода Кати, которая давно уже с распущенными косами, в одном платье, сверх которого накинуто было какое-то черное сукно, стояла, как тень, бледная, на пороге и жадно слушала.

Старушка, утешая сына, целовала его и, наконец, сказала:

– Митя, голубчик, не плачь; я знаю, что ты не пожелал бы своей сестре ничего дурного, ты сам, вишь, как плачешь, перестань!.. Отнеси ей лучше салоп, а то она перепугается да еще по морозу и так прибежит. Да не говори ей, что я знаю; нет, это ее будет мучить; я уж знаю!..

Катя при этом слове тихо, но быстро скрылась в темную кухню.

Вечером все трое печально сидели за самоваром; на всех лицах заметны были следы тяжелого горя, но из их груди не вырвалось ни одного вздоха; они, казалось, своим наружным спокойствием желали обмануть друг друга. Одна старушка обнаруживала небольшое беспокойство. Она поглядывала на часы и как будто к чему-то прислушивалась.

Было уже десять часов вечера. Жители шестнадцатой линии, не слышав в обычный час печальных звуков шарманки, не обратили на это внимания. Зато старушка, утомленная напрасным ожиданием услышать «Лучинушку», неохотно улеглась в постель, лицом к стене, и поминутно сморкалась. Катя изредка всхлипывала, заглушая свои рыдания в подушке, а Митя, как дикий зверь в первые минуты своего заключения в клетке, метался за перегородкой, посылая проклятия Дарье, злоба которой могла раскрыть и шарманщику их семейную тайну…

С этого дня болезненные стоны наполнили комнату. Митя лежал за перегородкой, а старушка на диване. Катя, потеряв всю свежесть лица, ухаживала за больными; но каждое утро она их оставляла на несколько часов… Больные ждали с нетерпением ее возвращения…

Иногда по вечерам в кухне слышался шепот: старушка тревожно спрашивала: кто там? Катя отвечала ей, что соседка; но она лгала: то была Дарья!

Когда первый порыв злобы прошел у Дарьи, она сама ужаснулась своего поступка. Нет слов высказать ее отчаяние, когда она узнала о болезни Мити. Встретив Катю на улице, она кинулась ей в ноги, умоляла дать ей хоть тихонько взглянуть на ее брата.

– Я тебя не буду больше мучать, никто из вас не услышит больше даже моего имени, только дайте мне в последний раз взглянуть на него и проститься с ним!

Катя тронулась отчаянием Дарьи и вечером впустила ее в кухню. Когда ее позвал Митя, она раскрыла дверь, так, чтоб Дарья могла его видеть.

На другой день Дарья принесла лекарства, уверяя, что ей дал знакомый аптекарь.

С этих пор все, что Дарья зарабатывала, она приносила Кате, и две натурщицы кормили больных. Дарья не разговаривала с Катей; она вечно сидела на дровах за печкой. Но если Катя плакала, то Дарья становилась на колени перед ней и, отчаянным голосом просила ее перестать.

– Я вас всех загубила, – говорила она, – я это очень хорошо знаю! так ты лучше не плачь. Я и жить-то бы не стала ни одного дня; да кто же станет их кормить?

И Дарья робко указывала на комнату, где лежали больные, и продолжала:

– Я обманывала тебя, у меня нет знакомого аптекаря, я на деньги покупаю лекарство. А ты одна разве можешь их прокормить? Не терзай меня, погоди! когда я не буду никому нужна, делай тогда со мною, что хочешь!

Катя слушала и переставала плакать, а Дарья ложилась на дрова за печь.

Мите как-то сделалось очень плохо, он стонал. Дарья привела доктора, который, узнав, что она чужая в доме, прямо сказал ей, что ему долго не жить.

Дарья едва добрела до своего обычного места и легла на дрова; она не помнила, что потом с нею было, и когда очнулась, то руки ее были в крови и все искусаны, клоки волос были вырваны, и каждая косточка болела у нее. Ночью, наблюдая за больными, Дарья подсела к Кате и сказала:

– Хочешь, я тебе расскажу мою жизнь? может быть, я тебе не буду противна, и, если что случится, ты простишь мне.

– Говори, только тише, чтоб они не услышали, – заметила Катя.

– Я бы хотела, чтоб и она слышала! – тихо сказала Дарья, указывая на комнату, где лежала старушка. – Может быть!.. да нет, уж теперь не поправишь!

И Дарья отчаянно махнула рукой; помолчав, она начала:

«Еще ребенком осталась я круглой сиротой; помню только свою мать, да и то когда уж она лежала в гробу, бледная, с распущенными волосами. Я так же смутно помню богатые комнаты и игрушки, какие у меня были. Меня баловали, возили в карете. Но кто был мой отец, кто мать, я ничего не знаю, да, кажется, и никто не знает… Потом я воспитывалась у какой-то женщины, толстой и злой, которая никогда и слова мне не говорила о моей матери; она меня била и заставляла голодать на своей кухне; когда мне минуло четырнадцать лет, она стала меня наряжать и выдавать за свою племянницу. Я была красива собой… что, веришь ли ты? а?»

И Дарья насмешливо заглянула Кате в лицо.

«Чем больше я хорошела, – продолжала она, – названная моя тетка тем реже и реже меня била; но она строго меня держала. Я поняла свое положение и не ужаснулась его. Я так ненавидела эту женщину, что задумала ей мстить за все, что от нее вытерпела. Я понравилась одному старику, страшному богачу, и не испугалась его любви; напротив, хитро и ловко завлекала его. Иногда мнимая тетушка трогалась моими уловками и со слезами говорила мне: „Ну, Даша, я вижу, что ты будешь мне утешением под старость…“ Когда моя власть была сильна над стариком, я выгнала из дому свою мнимую тетку, а вскоре отделалась и от самого старика. Я была молода – стало быть, глупа. Я так обрадовалась свободе, что не подумала о деньгах, которых много мог бы подарить мне старик. И через несколько месяцев я с ужасом увидела, что я нищая; я привыкла к роскоши и лени. Но благодаря школе моей мнимой тетушки я скоро разбогатела. У меня были великолепные экипажи, наряды; я жила в роскоши. Мне были все мужчины равно гадки… Я видела, что одно тщеславие заставляет их быть со мной ласковыми, щедрыми. С каждым годом я все хорошела, глаза мои были ясны, лицо нежно и гладко, как твое; на меня даже дети заглядывались, не то, что теперь… укажи на меня ребенку… да скажи: у! у!.. так весь затрясется и голову спрячет… Я жила, как все живут из нас, как, верно, жила и моя мать: то есть не думая о завтрашнем дне. Иногда от скуки на меня находили минуты сострадания, и я сыпала деньгами без разбора тем, кто подвертывался под руку. В такие минуты, если я пошла по улице и нищий протягивал мне руку, я отдавала все, что у меня было в кошельке, и его немое удивление тешило меня…

Вот как теперь помню, утром мне привели в первый раз твоего брата, чтоб снять с меня портрет. Я сидела на бархате, в позолоченных комнатах, разодетая впух, все брильянты надела на себя. Увидав меня, он ужасно сконфузился, голос у него дрожал. Брильянты или лицо мое поразили его, – не знаю; но я в первый раз покраснела при мысли, что он может подумать обо мне и моем богатстве. Вдруг как будто все брильянты раскалились и жгли мне шею и руки; я выбежала из комнаты, сняла с себя все эти вещи, сняла бархатное платье, надела белый утренний капот, сорвала белую розу, стоявшую на окне, и приколола в волосы. Мне сделалось легко. Сама не знаю отчего, я долго гляделась в зеркало, как будто по предчувствию, что уж недолго мне быть такой. Когда я опять вошла в комнату, то твой брат, как дурак, глядел на меня. Не знаю отчего, но он мне понравился; я в первый раз не чувствовала ни злобы, ни желания кокетничать перед мужчиной. Я много болтала; мне было весело его конфузить, смотря ему прямо в глаза. Я, признаться, почти не видала таких мужчин. Мы простились до другого дня. Мне было и весело, и в то же время слезы душили меня. В этот-то вечер мне пришли сказать, что одна из моих знакомых, таких же как и я, просит меня прислать хоть сколько-нибудь денег, что она лежит в больнице. Будь это в другой раз, я не была бы так сострадательна, но тут я расплакалась и поскакала к ней. Я посидела у ней и, возвратившись домой, вскоре почувствовала какой-то жар и головную боль; и чем бы мне лечь, я поехала гулять. В ночь у меня так усилился жар, что я лишилась памяти. Я долго лежала, ничего не помня и не видя, и в первый раз, когда я открыла свои опухшие еще глаза, – кровь остановилась у меня в жилах. Я лежала в большой комнате, окруженная все кроватями. Я не верила своим глазам: мне казалось, что я лежу в гробу; я стала кричать, плакать, метаться, точно сумасшедшая; верно, в припадках я царапала лицо, и потому мне завязали руки; но было уже поздно!..

Когда я оправилась, я узнала все: от страху, что у меня оспа, меня безжалостно все бросили, и ни одна душа не навестила меня в больнице. Твой брат сначала забегал ко мне на квартиру узнавать обо мне, но люди мои грубо обошлись с ним, и он не являлся больше. Ну, как бы ты думала, кто приходил навещать меня в больницу? Старик-нищий. Он сидел недалеко от моего дома, и я часто ему подавала милостыню. Он мне рассказал, как сначала доктора приезжали ко мне, потом перестали; люди целый день сидели у ворот, шатались по трактирам, таскали мое добро. Потом меня свезли в больницу, из которой я вышла… безобразной… и нищей: все, что было у меня, взяли за долги. Старик-нищий приютил меня у себя; мне смешно было глядеть на него: тот, которому я бросала, что мне было не нужно, теперь кормит и призревает меня. Я не решалась просить милостыню, а начать прежнюю жизнь я не могла. К тому ж я только и думала, что о твоем брате. Я живо его помнила, хоть видела только один раз, я отыскала, где он жил, я подсматривала за ним, я знала, куда и зачем он идет. Я долго не решалась показаться ему на глаза; наконец узнала; что он задумал писать картину и что ему нужна натурщица. Я решилась итти к нему. Ну, как я тебе расскажу все то, что я перечувствовала, когда я вошла к нему? Верно, мое безобразное лицо было страшно, что он усадил меня и дал мне воды».

Дарья улыбнулась и, опустив свое рябое лицо, спросила Катю:

– Что, я очень страшна? а?.. Я после болезни только раз взглянула было на себя в зеркало, да так испугалась, что с тех пор и не смотрюсь. Не знаю, может быть; еще хуже стала!

И Дарья с отвращением вздрогнула и продолжала:

«Я сказала твоему брату, что я натурщица. Он так поглядел на мое лицо, что у меня сердце повернулось, и, сама не знаю отчего, я засмеялась так громко, что самой страшно стало. Форма моих плеч и рук поразила его своей правильностью. За час я брала с него вдвое дешевле, чтоб другие натурщицы не отбили его у меня… Ах, что я вытерпела! мне кажется иногда, что теперь мои страдания не так ужасны, как тогда! Всякий день видеть человека, которого любишь, ну, сколько есть силы, и знать, что если ты/проронишь одно слово, он с ужасом отскочит от тебя и выгонит вон, – что мои ласки оскорбят его… и к тому ж помнить все прежнее! его взгляды, его смущение… а может быть, он уже думал тогда: что если бы эта женщина полюбила меня? А, каково?.. Раз я прихожу к нему, а он сидит у стола, поддерживая голову руками так, что зажал уши. Перед ним портрет какой-то женщины. Я только заглянула – и чуть не упала. То была я; я узнала себя: мои глаза, мой нос; я кинулась к нему на шею, я целовала его руки, я была, как безумная, от радости. Мне казалось, что я больше не безобразна, что мой портрет опять меня сделает красавицей… Я все рассказала ему… и даже призналась, что люблю его…»

Дарья глухо и скоро пробормотала последнюю фразу и с минуту молчала. Вздохнув тяжело, она продолжала:

«Я жила хорошо; иногда мне было тяжело, особенно если солнце светит да он взглянет на меня. Впрочем, я пряталась всегда в темный угол. С ним я никуда не выходила, я боялась людей, чтоб они не напомнили мне о моем безобразии… Я была ревнива! Ну, еще бы мне думать, что он меня любит! Я мучила себя и его; я иногда доходила до исступления, и отчаяние мое было страшно; я часто готова была убить себя. Верно, все это надоело ему, и раз, выйдя из терпения, он мне что-то много говорил; но я из всех его слов только одно и помнила, что мне, как ножом, повертывало в сердце: „Ты безобразна, ты безобразна!“ Эти слова, как гром, меня оглушили! Тут только я почувствовала страшное унижение свое. Я решилась бежать от него. Целые три месяца я не видала его, обегала всех знахарок и колдунов, чтоб найти зелья – приворожить его к себе. Я подкупила хозяйку его дома, чтоб она ему клала в кофей разных корешков и трав, что мне давали старые ведьмы. Этим-то временем вы приехали к нему. Известно, в Петербурге жить дорого, особенно человеку, которому еще нужно зарабатывать кусок хлеба, чтоб учиться. А он любил писать картины. Сколько я ни видела художников, ни у кого так не меняется лицо, когда он берет в руки кисть. Глаза у него так заблестят, словно два угля, а как глядит-то он на картину свою, когда пишет… да! он любил рисовать… Я знала, что он любит тебя и свою мать, и ревность моя не знала меры. Я упрашивала его сама помириться со мною, клялась ему, что не буду ревновать его! А он в ответ мне и скажи, что теперь он никак не может, потому что любит свою мать и сестру и с ними хочет жить. Вы мне не давали покою; мне казалось, что он любил бы меня, если бы не вы!.. И кто мог больше любить его, как не я!.. Месяц тому назад, он приходит ко мне – можешь судить о моей радости! – и говорит: „Дарья, я хочу писать картину; хочешь ли быть моей натурщицей? я, – говорит, – возьму лицо с твоего портрета…“ Ах, как мне было весело! Старые колдуньи, у которых я нанимала квартиру, уверяли меня, что это их травы приворожили его; я им давала денег, я как дура была. В первый раз, как я увидела тебя и вашу мать, у меня все перевернулось! Мне и целовать-то вас хотелось, и не смела-то я… Забыла я всю злобу к вам, только помнила, что ты его сестра, а она его мать… Брат твой все дело испортил, он так крикнул и посмотрел на меня, когда я было хотела кинуться в ноги к его матери, просить и умолять ее, чтоб она сжалилась над несчастной… что злоба, еще страшнее прежней, обхватила меня… Ты теперь поймешь мою радость, когда я узнала, что ты тихонько от своей матери сделалась натурщицей!»

bannerbanner