скачать книгу бесплатно
Воропаев изволил и опять. Дорога впереди была долгая…
2. Январь 1826 г. Симбирская губерния
– Станция, барин! – кучер обернулся (лицо под суконным башлыком красное, кирпичного оттенка, а нос над заиндевелой бородой и густыми усами аж густо-малиновый), глянул весело-ожидающе. – Остановиться бы, погреться! До Симбирска ещё вёрст с полсотни, а смеркается…
Завалишин поёжился под шинелью (мороз был не сказать чтоб сильный, но упорно забирался под тонкое офицерское сукно), поправил наброшенный на плечи тулуп, покосился на заиндевелые конские крупы и кивнул:
– А остановимся, пожалуй! Чайку попить не мешает… – и добавил про себя: «Да и с ромом бы…»
– Вот это дело! – довольно отозвался кучер, поворачивая коней к станции и хлопая себя дублёными рукавицами по бокам тулупа.
Тройка остановилась около станции – приземистого грубо оштукатуренного снаружи и побелённого свинцовыми белилами дома под черепичной кровлей. В окнах станции тускло теплился свет, из кирпичной трубы тянуло уютным печным дымом. Из длинной конюшни раздалось приветственное ржание – кони, должно быть, почуяли собратьев из завалишинских упряжек.
Дмитрий Иринархович, преодолевая сопротивление застывших руки и ног, выпрыгнул из кибитки на утоптанный снег станционного двора, притопнул ногами, огляделся по сторонам. Настывшие в сапогах ноги ныли, просились в тепло, но никакая сила не заставила бы лейтенанта пересесть из кибитки в карету – не любил Митя закрытых экипажей. Даже когда через Сибирь в прошлом году ехал, ни разу не сел в карету – в тулупе поверх шинели, в медвежью шкуру кутался, а не пересел.
Следом за кибиткой на неогороженный станционный двор вкатилось ещё два экипажа. Тяжёлый дормез[40 - Дормез – большая карета, приспособленная для сна в пути, иногда с отоплением.] шестернёй цугом[41 - Цугом – гуськом.] – полозья с железными подрезами, лёгкий дымок от жаровни из суставчатой жестяной трубы, похожей на самоварную, объёмистые сундуки и баулы на «горбке». И обтянутый смолёной холстиной рыдван[42 - Рыдван – большая карета для дальних поездок, в которую впрягалось несколько лошадей.] – четверня цугом, три сундука на крыше, задёрнутые шторки на окнах. Дюжие фигуры кучеров на ко?злах – как и Митин кучер, они оба утонули в длиннополых овчинных тулупах.
Кареты остановились рядом с Митиной кибиткой, и кучера, степенно и неторопливо слезши с козел, так же степенно и неторопливо засуетились, цепляя на конские морды торбы с овсом. Кони фыркали, тянулись к снегу, косились на людей в надежд, что дадут пить.
Не дадут.
Нельзя сразу.
Дверь дормеза приотворилась, наружу высунулась девичья голова в тёплом капоре, шитом розовым шёлком.
– Митенька, где мы? – окликнула звонко.
– Станция, Катюша, – отозвался Завалишин, почти не оборачиваясь. Младшая сестрица иногда просто злила его своей неотвязным стремлением походить на мать, Митину мачеху, во всём – и в повадках, и во вкусах. А уж сейчас, когда все устали от долгой дороги, от звенящего в стволах придорожных сосен мороза – разговаривать и вовсе не хотелось, ни с ней, ни с любезной Надеждой Львовной – всем хороша мачеха, но иной раз у Дмитрия возникало с трудом преодолимое желание укрыться от неё подальше. – Коням передохнуть надо, до Симбирска ещё вёрст с полсотни. Да и нам погреться не помешает.
«Да и вам тоже», – подумал он с лёгкой усмешкой. В дормезе, где ехали мачеха, сестрицы и горничная, с его стёгаными стенами и постоянно курящейся жаровней, конечно, не так холодно, как в его кибитке или рыдване с прислугой, а всё-таки с протопленным домом не сравнить.
Хлопнула станционная дверь, на крыльце возникла фигура смотрителя с длиннополой шинели и поднятым над головой масляным фонарём. Прикрывая ладонью глаза от летящего снега, он подслеповато всмотрелся в гостей.
– Лошадей нет, господа, – возвестил он скрипучим голосом, и Завалишин усмехнулся невольно пришедшей нелепой мысли – сколько он ездил по стране, сколько повидал станций и ни разу не встречал молодого смотрителя – всегда почему-то ему встречались пожилые, сгорбленные со скрипучими голосами.
– А в конюшне ржут, – не преминул заметить лейтенант. Кони им были не нужны, семья путешествовала «на своих».
– Да нет, ваше благородие, – смотритель разглядел, наконец, эполеты Завалишина. – Не ржут, а ржёт. Один мерин всего только и есть, так у него копыто разбито. Так что лошадей нет… и когда будут, непонятно – наша станция в стороне от торной дороги, проезжие здесь бывают нечасто. И если вы по подорожной, так ждать придётся…
– Без подорожной мы, отец, – смилостивился, наконец, лейтенант. Впрочем, смотритель не выглядел ни сокрушённым, ни сожалеющим от того, что не может быть полезен проезжающим. Не стал таковым и тогда, когда узнал, что лошади не требуются. – Нам бы погреться, чайку или сбитня выпить, коней напоить, да овса прикупить. Отдохнём с часок, да и дальше.
– А это с нашим удовольствием, – смотритель радушно повёл рукой в сторону двери. – И самовар вздуем, и заешки найдутся… и покрепче что, если изволите…
– Изволим, – пробормотал лейтенант, посторонившись и пропуская мимо торопливо семенящую вереницу женщин в бархатных и суконных салопах – мачеху, обеих сестриц и горничную. – До Симбирска-то далеко?
– Да вёрст с полсотни будет, сударь, – смотритель с полупоклоном отворил дверь, пропуская женщин в жило. Лейтенант удовлетворённо кивнул – угадал.
Катюша жалась к печке, грела ладони. Лицо раскраснелось, в глазах сквозь усталость проглядывало веселье.
Печка в станционном зале была на загляденье, дворянскому дому впору – большая, аккуратная, в разноцветных изразцах с затейливым рисунком, словно прямиком из позапрошлого века. В окошках от печного жара протаяли небольшие озёрца, в которые гляделись снаружи густые тёмно-синие сумерки. В зале было пусто – ни одного посетителя, кроме Завалишинского семейства. Видно, и вправду дорога не торная.
«Чёрт нас понёс через эти палестины, – с беззлобной досадой подумал Дмитрий Иринархович, глядя, как смотритель, чуть прихрамывая, суетится то около печки, подкидывая в неё дров (пламя в ней весело загудело), то около стола, раздувая самовар, от которого весело тянуло дымком. – Дорогу срезать хотели, а в итоге тащимся уже пятые сутки. По обычному тракту можно было бы и быстрее доехать».
Самовар пыхтел, вот-вот закипит, от него ощутимо пахло медовым и цветочным ароматом, и Митя невольно облизнулся, предвкушая глоток горячего сбитня – чая на станции не водилось по дороговизне, а Завалишины взять чай с собой забыли. Лакей Прошка, которого взяли с собой, неторопливо резал на столе колбасу, доставал из корзины замороженные пироги, полуштоф ерофеича – дорожные припасы всё ещё не иссякли.
– И всё-таки, дорогой Митя, ты не прав, – мачеха, тоже раскрасневшись (любо-дорого посмотреть), даже чуть пристукнула кулаком по вытертой добела и чуть лоснящейся столешнице (скатерти не было). Спор пасынка с мачехой, давний и привычный им обоим, продолжался изо дня в день весь отпуск лейтенанта и надоел ему хуже горькой редьки. Но он в очередной раз подавил в себе вспыхнувшее раздражение и готовую прорваться грубость. – Жениться необходимо… пока ты молодой, ты ещё этого не понимаешь. Потом поймёшь. Лишь бы поздно не было. Тебе сейчас двадцать один – самое время…
– Не опоздаю, м… – Митя едва заметно поперхнулся, проглотив слово, которое начал выговаривать (никакая сила не заставила бы его назвать её матушкой!), мачеха в очередной раз, уже привычно не обиделась и сделала вид, что не заметила. – Не опоздаю, Надежда Львовна. К тому же по морскому регламенту брак до двадцати двух лет не одобряется. Да и не хочу я впопыхах жениться – чтоб маяться да каяться потом всю жизнь. И двадцать один – не пятьдесят один…
Надежда Львовна поджала губы:
– Вы слишком расчётливо относитесь к браку, мон шер, – её голос вдруг стал суховато-официальным – обиделась всё-таки. Младший, Полюшка, вдруг как-то легко стал называть её матушкой, как ей того и хотелось, а вот старшие пасынки – нет. Потому и стал Ипполит её любимцем и баловнем. – Слишком… – она помедлила, – слишком головой об этом думаешь, и ничуть – сердцем. В твоём возрасте это странно.
Дмитрий Иринархович дёрнул плечом, не желая возражать – он и в самом деле не чувствовал никакой особой тяги к женитьбе. Вот если бы этот брак помог чем-то достижению его целей, да ещё и помогла найти такую жену, чтоб сразу да и на всю жизнь…
– Он на испанке хочет жениться, матушка, – хихикнув, сказала вдруг от печки Катюша, которая словно подслушала мысли старшего брата. – Из колоний. Как командор Резанов… чтоб связи были и в Калифорнии, и на Ямайке, и на Гаити…
Старшая сестра, Надин, весело прыснула, а лейтенант досадливо поморщился – не на кого досадовать, кроме как на себя самого. Месяц назад в каком-то порыве искренности он полушутливо рассказал сестрице про эту свою мысль, а она вот… не зря говорят, что бабий язык да подол долог, а ум короток.
– Митя! – ахнула мачеха, прижав ладони к щекам. – Что, правда?!
– Ммм… матушка-а-а-а… – протянул он так, словно у него болели зубы (произнёс всё-таки – чего и не сделаешь ради того, чтобы закончить неприятный разговор). – Это просто мысль, даже не намерение пока. Я ешё ничего не решил…
– Надеюсь и не решишь, – Надежда Львовна размашисто перекрестилась. – Не приведи господь! Это ж надо такое придумать – на католичке жениться!
Лейтенант криво усмехнулся.
– Странно эти ваши слова сочетаются с вашей страстью к французскому языку и быту, Надежда Львовна, – бросил он, пытаясь увести разговор в сторону. – Французы ж тоже католики не хуже испанцев…
Мачеха в ответ только махнула рукой, не желая спорить дальше и снова перекрестилась, что-то шепча себе под нос.
Лейтенант с кривой улыбкой подхватил запотевшую от ледяного ерофеича стопку, услужливо поданную Прошкой и выпил её одним глотком. Пряный напиток волной прокатился по внутренностям, на мгновение заставив забыть и о морозе за окнами, и о том, что до Симбирска ехать ещё самое меньшее, часа четыре, а то и пять. Разогретая на печной плите кулебяка[43 - Кулебяка – пирог с несколькими слоями начинки.] уже курилась ароматным мясным и грибным парком, и Митя, подтянув к себе ближе тарелку, запустил в глубину пирога нож – ерофеич настоятельно требовал, чтобы его закусили. Надин, подхватив поданный Прошкой высокий глиняный стакан с курящимся сбитнем, сделала книксен и вонзила зубы в печатный тульский пряник.
– И всё-таки ты слишком много внимания уделяешь службе, мон шер, – упрямо повторила мачеха, тоже принимая от лакея куверт со сбитнем. – Так нельзя, нужно подумать и о себе, о своей жизни.
Лейтенант на мгновение даже зубы сжал, но опять сдержался, только кивнул Прошке, и стопка под требовательным Митиным взглядом (и под неодобрительным взглядом мачехи) наполнилась прозрачно-зеленоватым напитком до краёв.
3. Симбирск, 4 января 1826 года
В морозной вечерней дымке впереди показалась застава – полосатый шлагбаум и будка около него. Из неё неторопливо и неповоротливо вылез инвалид с ружьём на плече – оно смотрелось особенно смешно в сравнении с хозяином, широченным в нагольном тулупе до пят – словно копна с прислонёнными вилами.
– Кого бог несёт? – крикнул он надтреснутым от мороза (наверняка и от водки тоже – как и удержаться на таком холоде?) голосом, положив руку на верёвку шлагбаума. – С подорожной или как?
– Господа Завалишины ехать изволят, – сипловато, но громко отозвался кучер с козел кибитки лейтенанта. – В гости к родственникам!
К удивлению Завалишина, инвалид немедленно потянул за верёвку, и шлагбаум стремительно взмыл вверх – словно и не надо было стражу ничего записать о проезжающих, проверить их виды[44 - Вид – паспорт, удостоверение личности.]…
Кибитка не снижая скорости промчалась мимо шлагбаума (Митя успел отметить про себя боковым зрением, как инвалид, вытянувшись отдаёт честь, и снова чуть удивился. Сильно удивиться у него времени уже не было – из-за полосатой будки метнулась вдруг худая, чуть сутулая фигура (плотная суконная фуражка с высокой тульей, серая длиннополая офицерская шинель), рывком вспрыгнула на подножку кибитки – белая перчатка плотно ухватилась за толстый прут каркаса, вторая рука беспомощно повисла в воздухе, пытаясь за что-нибудь ухватиться. Ещё миг – и человек завалится назад, упадёт в лучшем случае в сугроб, а в худшем – под копыта и полозья несущегося следом за кибиткой дормеза. Но лейтенант успел – ухватился за широкий обшлаг шинели, рванул на себя – и человек упал рядом с ним на обшитое толстой бычьей кожей сиденье. Весело отфыркнувшись от попавшего на лицо снега, он сбил тыльной стороной ладони фуражку на затылок и, оборотив к Завалишину красное от мороза и ветра лицо, широко улыбнулся.
– Вася?! – удивлённо воскликнул лейтенант, обнимая друга за плечи.
Василий Ивашев, племянник мачехи и жених старшей Завалишиной, Наденьки, ротмистр Кавалергардского полка, адъютант командующего Второй армией генерала от кавалерии графа Витгенштейна, негромко рассмеялся:
– А я так просто знал, что именно мне повезёт тебя встретить, Митя…
Лейтенант на пару мгновений высоко вздёрнул брови, обдумывая услышанное, и, наконец, недоумённо пробормотал:
– Что значит – именно тебе повезёт? Меня караулит, что ли кто-то?
– Да не кто-то, – фыркнул ротмистр, откидываясь спиной на набитую конским волосом кожаную подушку сиденья и натягивая на колени медвежью шкуру. И многозначительно добавил. – Не кто-то, а много кто…
Завалишин глянул, сузив глаза – понял.
– Ты понял, – удовлетворённо бросил Василий. они были на «ты» давно, с детства, по праву родства – мачеха Завалишина и мать Ивашева – двоюродные сёстры, кузины, если по-европейски, из обширного семейства графов Толстых. Надежда Львовна Завалишина – дочь действительного статского советника, а Вера Александровна Ивашева – дочь самарского губернатора, дочери родных братьев. – Фельдъегерь по твою душу приехал ещё вчера, в гостинице тебя ждёт – и в имении у вас успел побывать, и тебя опередил.
Лейтенант невольно прикусил губу, досадуя на себя самого – кабы не его упрямство да желание непременно ехать окольными путями, чёрта с два бы его опередил этот фельдъегерь.
– Что за человек? – отрывисто спросил он, щурясь от летящего в лицо снега. – Приказ об аресте предъявил?
– Предъявил, предъявил, – словоохотливо подтвердил ротмистр. – А что за человек… драгунский штабс-ротмистр в прошлом, сейчас – жандарм, из Петербурга… вот мы и решили сегодня с утра у всех застав караулить, чтоб тебя предупредить. Мне свезло.
– А остальные? Так и стоят, небось, на морозе?
– Я денщика к ним отправил сразу же, как понял, что это вы. Обежит заставы, скажет, что ты приехал.
– Хитро, – усмехнулся Завалишин похолоделыми от мороза и недоброго предчувствия губами. – А чего это инвалид меня без расспроса пропустил?
– А рубль на водку от меня получил, – всё так же весело ответил Ивашев. – Вот и согласился не задерживать.
Лейтенант покосился на мачехиного племянника с лёгким неодобрением – Василий, хоть и был на семь лет старше, а при каждой встрече поражал Завалишина своей неуместной весёлостью, порой граничащей с легкомыслием.
В камине, время от времени гулко потрескивая, пылали толстые дрова, метались ярко-рыжие языки пламени, тёмно-багрово рдели уголья, а на них корчились, рассыпаясь чёрно-багровыми лохмотьями догорающие бумаги. На столе громоздилось несколько початых бутылок, недопитые бокалы с рубиновым вином, в стопках прозрачно-слёзно и тёмно-зелёным, почти болотным цветом стыли водка и ерофеич, исходила паром на серебряном блюде слоёная кулебяка с вязигой, яйцами и грибами, плавали капли янтарного жира в стерляжьей ухе, высился посреди стола румяный жареный поросёнок.
Всем было не до еды.
– Да вы с ума посходили все! – воскликнул Пётр Никифорович Ивашев, отставной генерал-майор пятидесяти восьми лет. – На государя покуситься?!
– Оставьте, батюшка, – поморщился Василий, хотя по нему было видно, что он не в своей тарелке – никто из родни до сих пор не знал об его и Дмитрия принадлежности к тайным обществам, зато про то, что полыхнуло в Петербурге, знали уже все. Но договорить он не успел – генерал гневно стукнул кулаком по столу, почти тут же совершенно автоматически поправил чёрные, чуть побитые проседью бакенбарды – многолетняя привычка.
– Я тебе оставлю! – возвысил он голос, и Василий умолк. – Я вот не посмотрю, что ты уже целый ротмистр!
– Неужели выпорешь? – преодолев смущение, насмешливо бросил сын.
– Вася! – звонко воскликнула Вера Александровна с укоризной в голосе.
– Не смей! – в голосе генерала явственно звякнуло железо. – Позорище! Сын верного слуги царского – и в вольтерьянцы подался, в карбонарии! В злодеи!.. И ты, Митя! Не ждал от тебя!
Он невольно покосился на чуть приотворённую дверь. Завалишин в ответ только молча дёрнул щекой. Он всё помнил про эту дверь, а самое главное – то, что в соседней комнате именно за этой дверью четыре года назад умер отец. Сейчас, должно быть, генерал таким вот образом молча взывал к отцовской памяти.
Нечестный приём, – хотел сказать лейтенант, но смолчал. Ни к чему. Ничего это не даст.
– Женить вас надо, – процедила Надежда Львовна из глубины объёмистого кресла в эркере – её почти не было видно за густыми зарослями домашних цветов. Завалишин чуть поморщился – опять она о своём. Сегодня его в мачехе злило не только то, что она в который раз заговаривала о женитьбе, но и окружающие её цветы (комнатных цветов Митя терпеть не мог – всегда предпочитал им простор). Но смолчал. – Обоих. Тогда и глупости всякие в голову лезть не будут.
– Это не глупости, – упрямо возразил Василий, отводя глаза и быстро взглядывая на Дмитрия, словно искал его поддержки.
– А что ж ещё, коль не глупости?! – снова вспыхнул генерал, и тут Завалишин не выдержал:
Честности здесь уставы,
Злобе, вражде конец,
Ищем единой славы
От чистоты сердец.
Гордость, источник бед,
Распрей к нам не приводит,
Споров меж нами нет,
Брань нам и в ум не входит;
Дружба, твои успехи
Увеселяют нас;
Вот наши все утехи,
Благословен сей час.
Ротмистр Ивашев вскинул голову и продолжил (на впалых щеках его быстро разгорался румянец):
Мы о делах чужих
Дерзко не рассуждаем
И во словах своих
Света не повреждаем;
Все тако человеки
Должны себя явить,
Мы золотые веки
Тщимся возобновить.