скачать книгу бесплатно
Избранное. Публицистика, фантастика, детективы, стихотворения и афоризмы
Цви Найсберг
Здесь собраны многочисленные малые произведения всех перечисленных в заголовке жанров.Избранное: публицистика, фантастика, детективы, стихотворения и афоризмы.
Избранное
Публицистика, фантастика, детективы, стихотворения и афоризмы
Цви Найсберг
© Цви Найсберг, 2022
ISBN 978-5-4498-0967-4
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Здесь собраны многочисленные малые произведения всех перечисленных в заголовке жанров.
Смерть за идею
Я смотрел ему прямо в зрачки его широко раскрытых глаз и видел в них ласковое внимание в сочетании с тоской и смертельно ядовитой ненавистью. Я был его враг, но я был ему и друг по самой так нелепой ошибке не приемлющий революционных постулатов, самой уж наилучшей и для него и впрямь ведь раз и навсегда единственной в этой жизни правды.
От него невыносимо разило на версту наспех крепко-накрепко втиснутыми в его светлую голову догматами бесноватого марксизма.
Он был безнадежен, но ведь при этом в отличие от того второго, в которого я выстрелил без промедления – этого парня мне было безумно жаль, буквально так всею душою жаль.
Он был свой, хотя и большевик, но никак не тупое быдло из местечка желающее только лишь всего-то рассчитаться за все муки былого унижения.
Вот будто бы и впрямь большевики меньше мучили и убивали евреев, чем те же прежние черносотенцы?
Да нет эти товарищи, тех, кто хоть немного побогаче жил довольно-таки убогой бедности вообще за людей не считают, а только за тараканов.
Этот гад Шварц так вот сразу и сказал.
Ну а мой ответ о том, что при его долгожданной власти все как один вымрут с голоду или начнут, есть друг друга он только нагловато ухмыльнулся и вкрадчиво произнес.
–На нашего брата большевика еды всегда хватит.
В нас вся сила есть!
Я ответил.
Ты падаль ни о ком кроме себя ничего хорошего вовсе не видишь.
Вы все такие только за свою шкуру, А НЕ ЗА ЧЕСТЬ И СОВЕСТЬ РЕВОЛЮЦИИ СЛУЖИТЕ, СЛОВНО ЦИРКОВЫЕ СОБАКИ.
Он, насупившись и глядя себе под ноги с ненавистью произнес.
Шварца не будет другие придут и на этой земле злодеям буржуям и их прислужникам место уже не останется.
Я с лютой злостью проговорил.
– Ты и умереть не можешь, как человек, а не как кукла заведенная.
И гулкий выстрел оборвал эту никчемную жизнь, отданную не за идею, а за место под солнцем где-то вот совсем этак около нее.
Но этот Мойша он же бывший студент университета в нем и стать и другая и мысли у него другие и стоя к нему лицом я внезапно почувствовал окаянной совести укор за то, что я с белыми, а не с красными.
Но это конечно так мимолетно эти беспорточные вершители народных судеб не народ избавят от царского гнета, а всякий прежний гнет пролетарски беззаветно усилят.
В их-то грязных руках власть вообще перестанет быть властью, а станет вороньим пугалом для всех и друзей и врагов полностью так во всем и для всех одинаково.
И страшнее всего, что эти вроде бы самые простые рассуждения до ума этого парня не дойдут совершенно уж никогда, так и умрет он или сейчас или когда власть, за которую он воюет, более чем неизбежно начнет выкорчевывать всех вот таких как он бравых мечтателей идеалистов.
Я должен буду сейчас прострелить ему голову.
Я ведь сам всегда просил всех пленных евреев из красных отдавать сразу мне.
Я их выводил по одиночке и стрелял им в голову, чтобы смерть наступала сразу и без мучений.
А тут их оказалось целых два человека и один из них и вправду был самым настоящим воплощением всего того хитроумного и корыстного, что только могла воплотить в себе нахрапистая революционная пронырливость.
Прострелить ему голову было одно удовольствие, и даже возникло очень большая жажда, вывести в чистое поле еще целую тысячу таких он и убить их всех.
Но вот второй Мойша Гринберг этот оказался совершенно другим я почувствовал к нему настоящее душевное расположение, в этом крепком теле был здоровый и светлый ум, но только лишь пока дело не касалось заунывно нудных идеалов.
Тут Мойша сразу становился безнадежно самоуверенным и неумолимо заносчивым.
Переубедить его было делом абсолютно нелепым, а ведь и времени было совсем мало, а еще и надо было беспрестанно быть начеку.
У нас ведь тут не диспут в пивной, а гражданская война и если об этом забудешь, так вмиг окажется на земле весь в крови и со штыком твоей же винтовки в боку.
Но все-таки как это страшно вести по мартовскому насту человека, в котором чувствуешь родственную душу.
Но все что я могу для него сделать, это отвести его немного подальше… Нет, я пытаюсь себя обмануть я хочу отпустить его на все четыре стороны. Он мне не враг, а товарищ. И вот он поворачивается ко мне лицом и смотрит прямо в глаза и говорит.
– Лазарь ты не сможешь к ним вернуться, если меня сейчас отпустишь, они не найдя мое тело убьют тебя самого.
Я отвечаю.
– Не переживай я скажу, что ты сумел сбежать. Все знают, что я храбро сражался.
Он грустно посмотрел на меня и, пожав плечами ответил
– Дело твое… Но ты не прав. Ваше дело проиграно, и ты это знаешь.
Вы были против народа, а мы за него.
Я закричал
– Вы совсем не за народ, а за благую идею она к нему словно лесенка, ведущая на темный чердак, вами до чего только наспех приставлена.
Вы его хотите загнать из землянок на чердаки.
А он от этого станет еще темнее и везде у него будут пропасти не туда ногой, и ступил и ты уже летишь вниз. Мойша отпарировал мои слова с пренебрежительным жестом.
Он сказал Лазарь, ты не хочешь счастья людям ты хочешь, чтобы они жили только лишь всегда вот по старому, а мы хотим дать ему новую более светлую жизнь.
Я ответил.
– Вы лишь ту старую Мойша, изваляв ее бестолково во всех срамных помоях без году неделя, празднично переименуете. Новая жизнь может родиться разве что из нутра жизни прежней, а из корыта, которое вы разобьете на куски, появится на свет Божий одна лишь всеобщая нищета и духовное оскудение, и запустение.
Мойша ругнулся и ответил.
– Ты не доживешь, чтобы увидеть новую более светлую жизнь, которую мы скоро построим на костях жизни старой. Я уйду или не уйду, но то светлое, за что мы все боролись, скоро будет воздвигнуто созидательным силами сознательного пролетариата.
Я вскипел, эти бредни сивой кобылы я слышал уже не раз и не два.
– Вы построите гигантский острог, и в нем будут жить многие поколения, и им будет вечно всего не хватать, потому что построенное на костях светлое будущее оставит народ с черствой коркой в зубах. Для построения настоящих светлых дней грядущего нужны товарищ Мойша свет просвещения и полная безыдейность. Всякий пусть сам измышляет себе образы жизни, как это только уж оно ему значиться будет угодно.
Тут Мойша стал смотреть совсем волком, он явно примеривался, как бы отобрать у меня винтовку. Он смачно сплюнул и сказал.
– Так это значит, за безыдейность и всеобщее людское просвещение я три года гнил и мерз в окопах?
Я, подумав, ответил.
– Вы хотите в войну превратить обычную жизнь у вас борьба должна стать всем смыслом всеобщего людского существования.
Мойша моргнул, остановился и уставился мне прямо в глаза, громко выдавил из себя. – Давай стреляй уже, ты Шварца убил, а теперь моя очередь.
Мы уже достаточно пофилософствовали, и каждый остался при своем мнении. Мне было тяжело, как никогда спускать курок, но я солдат, а не баба с возу от судьбы не уйдешь, и враг может симпатичнее своего прямого начальника.
Никогда не забуду, как Скворцов хищно ухмыльнулся, увидев мое совершенно проникшее лицо. В тот вечер я впервые напился до полного свинства, а через неделю я спустил курок, приставив дуло к сонной артерии.
Последний бой лейтенанта Федулова
Страшные минуты боя всегда одинаково тягостны, и предощущение неминуемого конца, если и не своего, то кого-либо из своих товарищей, всегда гнетет и рвет душу на мелкие куски.
Но тут все должно обязательно кончиться, и кончиться раз и навсегда, потому что нам всем крышка.
Враг не только упорен и напорист, он умен и расчетлив.
Он сметлив и беспощаден, а потому нам с этого пригорка только одна дорога – на небеса.
Мы кончили свой земной путь, и нас от всей роты осталось только трое: я, Саня Кротов и старший лейтенант Федулов.
И ведь жалко парня, напрасно он мучается, и тяжкие стоны его вырывают из груди кусок, и ведь ясно, что ему совсем мало осталось, а нам тем более – при следующей атаке только и останется, что в эту сырую осеннюю землю лечь.
Мы же честно, как все, воевали, но нас предали все эти душегубы с синими околышами, это они ведь так и выворачивали с корнем весь лучший командный состав, а именно отсюда и безнадежность нашего нынешнего положения.
И тут я спохватываюсь.
У меня впереди только смерть и горе всем родным, они ведь даже и извещение о смерти не получат.
А тут, как на зло, в голову лезут мысли об общем положении, да еще и наружу они отчаянно просятся.
А ведь это трибунал на месте еще до следующей атаки фрицев, и Федулову будет плевать, что я пулемет Максим на плечах четыре километра пер, а он только ленты к нему.
Человек он флегматичный, и черт его знает, что именно у него сейчас на уме.
Но я не могу, просто не могу этого не сказать, вся душа испеклась под знойным пламенем красных знамен.
И я ору как умалишенный, чтобы перекричать Санины стоны.
– Пока мы здесь помираем, все эти гады заседают, жрут и пьют, и им не только до нас, им и до себя дела нет. Они до того привыкли перед Сталиным на коленках ползать, что у них и мозгов своих, чтобы об общем положении подумать, совершенно так уже не осталось.
Федулов уставился на меня пронзительным и вмиг совершенно так посуровевшим взглядом, и мне сразу стало совсем так, совсем нисколько не по себе.
И даже возникло чувство страха, не за себя, а за семью. Федулов он ведь не чужой командир, а свой, и если он чудом в этом аду выживет и дойдет до своих, ему не будет трудно дать знать кому надо про этот мой выпад в сторону самой наилучшей на свете власти.
Но нет, потухло грозное свечение в глазах командира, и он отвернулся от меня в сторону и весь как-то поник.
И вот он обреченно и как-то даже мурлыкающе нежно заорал мне почти в самое ухо.
– Я тоже так думаю, но мы ведь сейчас не за Сталина и его прихвостней умирать будем, а за родину, а она, брат, при любом царе все равно одна, и ее отдать врагу нельзя. Мы за нее и перед предками, и перед потомками всегда в ответе. Она выстоит и возродится вновь, она нас грудью вскормила, и мы должны за нее головы свои сложить.
И тут я понял, что если и доведётся выжить, неважно где, даже в плену, и когда-нибудь вернуться домой, эти слова и будут тем единственным флагом, который я пронесу свою жизнь.
И вот мне уже за девяносто лет, у меня позади плен, из которого я сбежал к партизанам, и война, и тяжкая мирная жизнь, послевоенное время, и флаг нашей родины уже другой, но я, все еще оглядываясь по сторонам, донес слова Федулова до своих внуков и правнуков.
А все эти мерзкие гады, которые вместе со Сталиным весь же народ тогдашний языком своим поганым так и косят, так и косят, любому врагу охотно бы сапоги до блеска с радостью лизали.
К старенькой бабушке Кате приехала внучка с мужем из Голландии
– Страшные времена нынче настали, люди стали как звери, это у нас не капитализм, а фашизм нынче воскрес, хоть и церкви пооткрывали.
– Ты, бабушка, преувеличиваешь, у вас теперь свобода: Дума и выборы…
– Это, Люда, не свобода, а одна только ее мутная видимость. В мое время и сказать про власть чего боялись, а все равно внутри свет веры жил, а сейчас вся вера в деньги, а остальное чепуха. Ну, может, конечно, и не тот фашизм, что был в Германии при Гитлере, но испанский режим Франко – это уж точно теперь про нас. Хунта у власти, она жаждет только для себя прав, а для нас одна фига с пальмы, и больше ничего. Ну а у вас там что, сплошная, до извращения противная толерантность. На разукрашенного помадой клоуна плюнешь, и посадят ведь не на неделю, а может, и на целых четыре года.
– Зачем тебе, баба Катя, так в нашу европейскую толерантность плевать? У нас ведь просто созданы условия, чтобы всем людям одинаково жилось.
– Нет, Люда, не одинаково, а так, чтобы всякий, кто не как все живет, мог это наружу нараспашку выставлять. В наше время этого не было, притом что такие были, но они это все наружу никак не выставляли, а прятали.
– Ты, баба Катя, все прошлым живешь, все еще о той войне по ночам плачешь, а ведь жизнь сегодня совсем другая, и мы теперь знаем, что наши деды в Германии женщин насиловали, в Европе об этом нынче много говорят.
И тут на лице древней девяностодвухлетней старухи проглянули черты старой и седой, никакими словами неописуемой ненависти. Она стала давиться словами:
– Никогда не говори мне этих слов! Ты, может, и слышала чего от матери, а я тебе не говорила. Нас эвакуировали, и мы долго весело ехали в вагонах. И ты никак не сможешь себе того вообразить, каково это, когда над головой начинают жужжать моторы самолетов, и началась паника… Это пришла к нам лютая смерть…