
Полная версия:
Мелодия рисовых полей
Она подняла глаза на бабушку. Та стояла, выпрямившись, и смотрела на неё. В её взгляде не было ни жалости, ни смеха. Лишь долгий, тяжёлый, оценивающий взгляд.
– Говорят, деревенская грязь для кожи полезна, – наконец произнесла она и, не сказав больше ни слова, вернулась к своей работе.
Это было хуже, чем крик. Хуже, чем насмешка. Это было полное, абсолютное безразличие к её трагедии. Слёзы, которые она так старательно сдерживала, хлынули наружу, смешиваясь с грязью на её щеках. Она сидела посреди этого бесконечного зелёного поля, мокрая, грязная, жалкая, и рыдала. Рыдала от унижения, от бессилия, от ненависти к этому месту, к этой работе, к своей собственной нелепой жизни.
Ей казалось, что прошёл целый день, но когда бабушка наконец сказала: «Хватит. Пора завтракать», солнце едва поднялось над верхушками деревьев. Ха-Ныль, шатаясь, выбралась на сухую землю. Каждый мускул в её теле кричал от боли. Она сняла шляпу и посмотрела на своё отражение в спокойной воде оросительного канала.
Из воды на неё смотрело чудовище. Заплаканное, перепачканное грязью лицо. Волосы, слипшиеся в сосульки. И глаза – пустые, полные такого отчаяния, какого она не испытывала никогда в жизни.
Первый рассвет в деревне обернулся её личной пыткой. И впереди было ещё девяносто два таких рассвета.
Глава 4: Звук барабанов
После унизительного крещения в грязи и последующего завтрака, который Ха-Ныль проглотила молча, сгорая от стыда под спокойным взглядом бабушки, её оставили в покое. Это "милосердие" оказалось пыткой, куда более изощрённой, чем прополка сорняков. Тишина. В Сеуле тишины не существовало. Там всегда был гул – гул машин, гул толпы, гул музыки из витрин магазинов, гул уведомлений в телефоне. Этот звуковой кокон был привычной средой обитания, он убаюкивал и доказывал, что ты – часть чего-то большого, живого, вечно движущегося.
Здесь же тишина была плотной, тяжёлой, как влажное одеяло. Она давила на уши. Единственными звуками были ленивое кудахтанье кур во дворе, далёкий плач цикад, похожий на треск высоковольтных проводов, и оглушительное тиканье старых часов в главной комнате. Тик-так. Тик-так. Секунды не летели, они ползли, отмеряя вечность её ссылки.
Сначала Ха-Ныль пыталась занять себя. Она перебрала свой идеальный гардероб, с тоской поглаживая шёлковую блузку, которая здесь выглядела так же неуместно, как бриллиантовое колье на пугале. Она сделала десять разных причёсок, глядя на своё отражение в крошечном тусклом зеркале. Она даже попыталась почитать одну из старых книг бабушки, но иероглифы на пожелтевших страницах плясали перед глазами, а сюжет о добродетели и сыновьем долге вызывал лишь глухое раздражение.
К полудню беспокойство переросло в отчаяние. Она была отрезана от мира. Что сейчас делают Джи-А и Мин-Джу? Сидят в новом кафе? Обсуждают её позор? Она представила сотни сообщений в общем чате, на которые она не может ответить, тысячи постов в ленте, которые она не может увидеть. Её цифровая жизнь, вся её социальная вселенная, продолжала существовать без неё. Она стала призраком, невидимкой.
Она начала мерить шагами маленькую комнату, чувствуя, как стены сдвигаются, угрожая раздавить её. Скука была не просто отсутствием дела. Это было физическое ощущение, зуд под кожей, тревога, грозившая перерасти в панику. Ей нужно было что-то. Любой звук, любое движение, что угодно, лишь бы разбить эту оглушающую, сводящую с ума тишину.
И тут она его услышала.
Сначала это был низкий, глухой удар. Бум. Он пришёл будто из самой земли, заставив пол едва заметно вибрировать. Ха-Ныль замерла. Бум… бум-бум… Ритм. Потом к нему присоединился другой звук – высокий, резкий, металлический лязг, похожий на удар молнии. А затем – дробный, сложный перестук, быстрый и запутанный, как речь на незнакомом языке. Звуки сплетались, спорили, догоняли друг друга, создавая мощную, первобытную полифонию.
Это не было похоже ни на что, что она слышала раньше. В этом не было слащавой мелодичности K-pop или выверенного бита клубной музыки. В этом была дикая, необузданная энергия. Сила. Звук шёл откуда-то из-за дома, со стороны старых построек.
Ведомая любопытством, которое было сильнее её апатии, Ха-Ныль на цыпочках вышла из дома. Бабушка дремала на веранде, укрывшись газетой. Ха-Ныль обогнула дом и пошла по тропинке в сторону большого, обветшалого сарая с массивными деревянными воротами. Звук становился громче, проникая, казалось, прямо в грудную клетку, заставляя сердце биться в такт этому неистовому ритму.
Одна из створок ворот была приоткрыта. Ха-Ныль заглянула в тёмную щель.
Внутри сарай был огромен. Высокий потолок терялся во мраке, а сквозь щели в крыше пробивались косые столпы солнечного света, в которых, как мириады звёзд, плясали пылинки. Вдоль стен громоздилось старое сельскохозяйственное оборудование – ржавые плуги, деревянные колёса, связки сушёных трав. А в центре этого храма деревенского быта, в самом ярком солнечном луче, был он.
Джи-Хун.
Но это был не тот угрюмый парень, которого она видела вчера. Это был кто-то совершенно другой. Он сидел на низкой скамейке, окружённый инструментами. В его руках были палочки, которые мелькали с невероятной скоростью, ударяя то по большому подвешенному гонгу, то по барабану в форме песочных часов, стоявшему перед ним.
Он был полностью поглощён музыкой. Его тело было напряжено, как натянутая тетива. Футболка промокла от пота и прилипла к спине, обрисовывая рельеф мышц, о существовании которых Ха-Ныль и не подозревала. Капли пота блестели на его висках и стекали по шее. Глаза были закрыты, губы плотно сжаты. Он не просто играл. Он сражался. Он спорил. Он кричал и плакал с помощью этих звуков. В его движениях была не только отточенная техника, но и ярость, и тоска, и какая-то отчаянная, рвущаяся наружу радость.
Ха-Ныль замерла, боясь дышать. Она, видевшая выступления самых знаменитых айдолов с расстояния вытянутой руки, никогда не сталкивалась с такой первобытной, искренней энергией. На сцене звёзды были безупречны, их движения – результат сотен часов репетиций, их эмоции – часть продуманного образа. Здесь же не было ни образа, ни сцены. Был только парень в старом сарае, изливающий свою душу через грохот барабанов и звон металла. И это было… завораживающе. В этом было больше настоящего, чем во всех её выверенных постах и отфильтрованных фотографиях.
Ритм нарастал, становясь всё быстрее и сложнее, достигая крещендо. Джи-Хун вскинул голову, его тело содрогнулось от последнего, оглушительного удара, который, казалось, потряс сам воздух. Звук повис в пыльном пространстве сарая и медленно растаял, уступив место внезапной, гулкой тишине.
Несколько секунд он сидел неподвижно, тяжело дыша. Потом медленно открыл глаза. И его взгляд упёрся прямо в щель в воротах, где стояла она.
На мгновение Ха-Ныль увидела его лицо таким, каким оно было во время игры – открытым, уязвимым, полным огня. Но это длилось лишь долю секунды. Как только он осознал её присутствие, его лицо окаменело. Страсть угасла, сменившись холодной, непроницаемой маской. Он встал, провёл рукой по мокрым волосам и медленно пошёл к выходу.
Ха-Ныль отпрянула от ворот, чувствуя себя так, будто её застали за подглядыванием. Сердце колотилось. Она не знала, что сказать. И, как всегда, когда она не знала, что сказать, на помощь пришёл её острый язык – её щит и её оружие.
Он вышел из сарая, щурясь от яркого дневного света. Он был выше, чем ей показалось вчера, и теперь, без своей обычной угрюмой сутулости, казался почти внушительным. Он молча смотрел на неё, ожидая.
– Что, на дискотеку готовишься? – слова вылетели сами собой. Сарказм был её родным языком. Это была попытка вернуть всё на свои места: она – остроумная девушка из Сеула, он – непонятный парень из деревни, стучащий в какие-то кастрюли.
Джи-Хун не улыбнулся. Его взгляд стал ещё холоднее, если это вообще было возможно. Он провёл тыльной стороной ладони по лбу, стирая пот. В его жесте было столько усталого презрения, что Ха-Ныль почувствовала себя полной идиоткой.
– Городским не понять, – тихо, но отчётливо произнёс он.
В этих трёх словах было всё: и гордость, и обида, и стена, которую он мгновенно выстроил между ними. Он не стал ничего объяснять, не стал спорить. Он просто констатировал факт. Она – чужая. Она не поймёт. И ему не нужно её понимание.
Не сказав больше ни слова, он развернулся и пошёл обратно в сарай, оставив её одну под палящим солнцем. Деревянные ворота за ним с глухим стуком закрылись.
Ха-Ныль осталась стоять на тропинке, чувствуя, как горят щеки. Её едкое замечание, которое должно было уколоть его, отскочило, как горох от стены, и ударило по ней самой. Она почувствовала себя не просто чужой – она почувствовала себя невежественной.
Она побрела обратно к дому бабушки, и в ушах у неё всё ещё стоял грохот барабанов. Теперь к её тоске и скуке примешалось новое, незнакомое чувство. Раздражение на этого парня, на его непробиваемую гордость. И ещё что-то… что-то, в чём она боялась себе признаться. Невольное уважение.
Глава 5: Язык еды
Послеполуденное солнце красило рисовые поля в расплавленное золото. Ха-Ныль сидела на мару, узкой деревянной веранде, опоясывающей дом бабушки, и безучастно наблюдала за тем, как удлиняются тени. Боль в мышцах после утренней "экзекуции" превратилась из острой в тупую, ноющую, постоянную. Каждый мускул её тела, привыкший лишь к лёгкой нагрузке во время танцевальных челленджей, протестовал.
Она чувствовала себя выжатой и пустой. Скука, её главный враг, снова начала плести свою липкую паутину. Но теперь к ней примешивалось эхо того необузданного, дикого ритма из сарая. Образ Джи-Хуна – не угрюмого фермера, а одержимого своей музыкой артиста – не выходил из головы. Это раздражало. Он не вписывался в простую картину мира, которую она для него нарисовала. Он усложнял её праведный гнев, делал её страдания менее однозначными.
Из кухни донеслись звуки. Не громкие, а размеренные, успокаивающие. Лёгкий стук ножа о деревянную доску, тихое шипение масла на сковороде, бульканье чего-то в большой кастрюле. А потом пришёл запах.
Это был не тот резкий, искусственный аромат из сеульских ресторанчиков, где всё пахнет одинаково – жжёным маслом и соевым соусом. Этот запах был сложным, многослойным. Сначала – глубокий, ореховый аромат поджариваемого кунжутного масла. Затем к нему присоединился острый, дразнящий запах чеснока и зелёного лука. И под всем этим – тёплый, землистый дух готовящегося риса, фундаментальный аромат корейского дома.
Ха-Ныль, сама того не заметив, поднялась и подошла к открытой двери кухни.
Бабушка стояла к ней спиной. Её фигура в простом домашнем платье казалась маленькой, но каждое её движение было наполнено уверенностью и смыслом. Здесь не было суеты. Она не сверялась с рецептом на планшете, не отмеряла ингредиенты на электронных весах. Её руки, покрытые сетью морщин и тёмных пятнышек, двигались с врождённой грацией. Она знала. Она просто знала, сколько нужно соли, какая щепотка перца сделает вкус идеальным, в какой момент нужно убавить огонь.
На низком кухонном столе, как палитра художника, были разложены ингредиенты. Ярко-зелёная пекинская капуста, пучок изумрудного шпината, оранжевая морковь, нарезанная тончайшей соломкой, белые ростки сои. Всё это выглядело невероятно живым, свежим, только что сорванным с грядки. Ха-Ныль вспомнила вакуумные упаковки с идеально откалиброванными овощами в супермаркетах Сеула. Они выглядели похоже, но в них не было этой… жизни.
Хальмони ловко бланшировала шпинат, потом отжимала его и смешивала с кунжутным маслом, солью и толчёным чесноком. Простые движения, простой рецепт, но в воздухе витал аромат, от которого у Ха-Ныль предательски заурчало в животе. Она поняла, что по-настоящему голодна. Не от скуки, как в городе, а от физического труда и чистого воздуха.
– Подглядываешь? – не оборачиваясь, спросила бабушка. – Если есть нечего делать, помоги накрыть на стол.
Ха-Ныль вздрогнула, пойманная с поличным. Она молча взяла низкий складной столик, который стоял у стены, и вынесла его в главную комнату, поставив в центре. Затем она принесла подушки для сидения. Всё это было непривычно. Сидеть на полу, есть за низким столом.
Когда она вернулась на кухню, бабушка протянула ей несколько маленьких тарелочек – панчханов.
– Расставь.
Ха-Ныль брала их одну за другой. Вот тот самый шпинат, сигымчхи-намуль. Вот хрустящие ростки сои, кханг-намуль. Острая редька, ккактуги. И, конечно, несколько видов кимчи. В центре стола она поставила миску с дымящимся рисом и большую общую тарелку с твенджан ччигэ – густым, ароматным супом из соевой пасты с тофу и овощами. Стол был простым, без изысков, но он был полон цвета и аромата. Он выглядел… по-настоящему.
Именно в этот момент в дверь постучали.
– Входите, – крикнула Хальмони с кухни.
Дверь открылась, и на пороге появился Джи-Хун. Но он был не один. Рядом с ним стоял высокий, широкоплечий мужчина с таким же строгим лицом и высеченными из камня скулами. Его руки были огромными, мозолистыми, а взгляд – тяжёлым, изучающим. Это был его отец. А за ними пряталась маленькая девочка лет семи, с двумя смешными хвостиками и любопытными, как у мышонка, глазами.
– О, вы уже здесь, – сказала бабушка, выходя из кухни с последней тарелкой. – Проходите, садитесь. Ха-Ныль, это господин Пак и его младшая дочь, Бо-Ра. А это моя внучка из города.
Господин Пак коротко кивнул Ха-Ныль, его взгляд скользнул по ней без особого интереса. Джи-Хун избегал смотреть на неё, его лицо снова было непроницаемой маской. Лишь маленькая Бо-Ра с нескрываемым любопытством разглядывала "городскую штучку", её волосы, одежду, даже кроссовки, стоявшие у порога.
Они расселись вокруг стола. Мужчины – с одной стороны, Хальмони и Бо-Ра – с другой. Ха-Ныль опустилась на подушку рядом с бабушкой, чувствуя себя невероятно скованно. Атмосфера была совершенно не похожа на шумные ужины с подругами. Здесь царила тихая, уважительная церемония. Бабушка налила господину Паку немного соджу в маленькую рюмку, тот принял её двумя руками, поклонившись.
Они начали есть. И снова Ха-Ныль поразила тишина. Не было болтовни, не было смеха. Лишь тихое постукивание палочек о миски и звуки еды. Но эта тишина не была неловкой. Она была… содержательной. Люди были сосредоточены на еде, на процессе, на вкусе. Это было почти священнодействие.
Ха-Ныль осторожно взяла палочками немного риса, потом попробовала шпинат. И замерла. Вкус был простым, но таким чистым, таким ярким, что она невольно закрыла глаза. Свежесть зелени, ореховая нотка кунжутного масла, острота чеснока – всё это сплеталось в идеальную гармонию. Она попробовала суп. Глубокий, насыщенный, согревающий вкус твенджана был словно объятие. Это была еда, которая не просто насыщала, она утешала.
Она подняла глаза и посмотрела на Джи-Хуна. Он сидел напротив. И она увидела то, чего не замечала раньше. То, как он аккуратно положил лучший кусочек тофу в миску своей сестрёнки. То, как он с едва заметным уважением слушал разговор отца и Хальмони о погоде и видах на урожай. То, как он, поймав любопытный взгляд Бо-Ра на Ха-Ныль, едва заметно улыбнулся уголком губ и что-то тихо шепнул сестре, отчего та хихикнула, прикрыв рот ладошкой.
Её образ "деревенского грубияна" трещал по швам. Парень в сарае был огнём, страстью, бурей. Парень за столом был сыном, братом. Заботливым. Ответственным. Он был частью этой общины, этой семьи, этого мира, который она так поспешно отвергла. Он был не просто отдельным человеком, он был звеном в цепи поколений, традиций, обязанностей.
– Ты совсем не ешь, – мягко сказала Хальмони, подкладывая ей в миску кусочек кимчи. – В городе вас совсем не кормят?
Ха-Ныль покраснела и торопливо взяла палочки. Она начала есть, по-настоящему, с аппетитом. И с каждым кусочком она чувствовала, как ледяная броня обиды и одиночества, которую она носила весь день, начинает давать трещины. Эта простая, честная еда, приготовленная с любовью, была понятнее любых слов. Это был язык, который она, оказывается, знала, но давно забыла. Язык дома. Язык заботы.
Она снова посмотрела на Джи-Хуна. В этот раз их взгляды встретились. Всего на секунду. В его глазах больше не было той холодной насмешки, что в сарае. Было лишь спокойное, серьёзное любопытство. Он тоже её изучал. Он тоже пытался понять, кто она такая – эта странная, нелепая девушка из другого мира, которая плакала в грязи, а теперь сидит за одним столом с его семьёй.
Впервые с момента приезда Ха-Ныль почувствовала что-то кроме гнева и отчаяния. Это было крошечное, едва заметное семечко тепла в груди. Она всё ещё была в ссылке. Она всё ещё была одна. Но, может быть, её дорога вела не совсем в никуда.
Глава 6: Холм одиночества
После ужина, оставившего после себя неожиданное тепло и ещё более неожиданную растерянность, Ха-Ныль чувствовала, что задыхается. Вежливая тишина, заботливые жесты Джи-Хуна по отношению к сестре, уважение в глазах его отца – всё это рушило её простую, удобную картину мира, где она была несправедливо обиженной жертвой. Теперь всё усложнилось. И от этой сложности ей захотелось сбежать.
Ей нужен был глоток её собственного, привычного воздуха. Глоток цифрового мира.
Она вспомнила слова бабушки, брошенные вскользь утром: «Сигнал здесь только для птиц, да и то на самом высоком холме». Это была шутка, но в каждой шутке, как теперь понимала Ха-Ныль, была доля деревенской правды. Она дождалась, когда Хальмони уйдёт в огород поливать перцы, и выскользнула из дома, сунув в карман старый планшет бабушки, который та использовала для просмотра прогноза погоды. Это была её единственная ниточка, связывающая её с цивилизацией.
Холм был невысоким, но подъём по заросшей тропинке заставил её запыхаться. Здесь, вдали от полей, пахло по-другому – горьковатой полынью, нагретой сосновой хвоей и сухой землёй. Чем выше она поднималась, тем шире становился обзор. Вся деревня с её игрушечными домиками и изумрудными заплатками полей лежала как на ладони. Ха-Ныль едва взглянула на эту панораму. Её глаза были прикованы к экрану планшета, к маленькой иконке в углу.
Одна палочка. Неуверенная, мигающая. Потом – две. Две! Это была победа. Почти такая же сладкая, как тысяча лайков под удачным постом.
Она нашла большой плоский камень на самой вершине, нагретый за день солнцем, и села, скрестив ноги. Руки дрожали от нетерпения, когда она вводила пароль от своего секретного аккаунта. Сеть работала мучительно медленно. Каждая картинка, каждый пост прогружался целую вечность, появляясь на экране пиксель за пикселем, как проступающая фотография. Но это было неважно. Она была онлайн. Она снова была подключена к большому миру.
Лента новостей обрушилась на неё лавиной чужой, яркой жизни. Вот Джи-А постит селфи из нового модного бара в Итхэвоне. Вот Мин-Джу хвастается билетами на концерт популярной группы. Вот Со-Ён, та самая, которой она завидовала, выложила видео из своей шикарной квартиры с видом на реку Ханган. Их жизнь кипела, сверкала, переливалась всеми цветами радуги, пока она сидела здесь, в глуши, на тёплом камне, пахнущем пылью.
Она открыла их общий чат. Сотни сообщений. Они обсуждали её "ссылку" со смесью сочувствия и злорадства. "Бедняжка Ха-Ныль, её отправили картошку копать!" – писала одна. "Зато будет что в блог выложить, #фермерская_жизнь", – язвил кто-то другой. Джи-А и Мин-Джу вяло её защищали, но в их словах не было искренности. Ха-Ныль почувствовала, как внутри всё сжимается от холодной обиды. Её трагедия для них была лишь очередным развлечением, поводом для сплетен. Они не понимали. Они не могли понять.
Она попыталась написать ответ, но медленный интернет превращал каждое слово в испытание. Она хотела написать что-то едкое, остроумное, показать им, что она не сломлена. Но пальцы застыли над экраном. А что писать? Правду? О том, как она упала в грязь? О том, как плакала от унижения? О том, что её единственным развлечением за два дня стал грохот барабанов в старом сарае? Нет. Это было бы полным поражением.
Разочарование было горьким, как недозрелый хурма. Этот мир, к которому она так рвалась, вдруг показался ей плоским и фальшивым. Их радости, их проблемы – всё это казалось таким мелким, таким незначительным по сравнению с тем огромным, настоящим небом, что нависало над ней.
Она отложила планшет и подняла голову. И замерла.
Солнце уже коснулось края горизонта. Небо на западе превратилось в пылающий пожар. Облака окрасились в невероятные оттенки – от нежно-розового до огненно-оранжевого и глубокого, кроваво-красного. И весь этот свет отражался в сотнях маленьких зеркал рисовых полей у подножия холма. Они больше не были просто зелёными заплатками. Они превратились в мозаику из расплавленного золота, багрянца и индиго. Каждый чек был осколком заката, пойманным и удержанным на земле. Ветер стих, и в этой огненной воде отражались неподвижные силуэты гор на горизонте.
Красота была такой пронзительной, такой ошеломляющей, что у Ха-Ныль перехватило дыхание. Ни один фильтр, ни одна обработка не смогли бы передать этого. Это было настоящее. И она, Ким Ха-Ныль, сидела в самом центре этого великолепия, одна.
– Красиво, правда?
Голос раздался совсем рядом, заставив её вздрогнуть. Она резко обернулась.
На вершине холма, в нескольких шагах от неё, стоял Джи-Хун. Он стоял, засунув руки в карманы рабочих штанов, и смотрел не на неё, а на закат. В лучах уходящего солнца его резкие черты смягчились, а в тёмных глазах отражалось то же пламя, что и в небе. Он не выглядел ни злым, ни насмешливым. Просто спокойным.
– Что ты здесь делаешь? – спросила она, скорее от неожиданности, чем от раздражения. Её голос прозвучал глухо.
– То же, что и ты, наверное, – он перевёл на неё взгляд. – Пытаюсь сбежать.
Ха-Ныль смутилась, прикрыв собой планшет, словно это было что-то постыдное.
– Я не сбегаю. Я… пыталась позвонить. Связи нигде нет.
– Я знаю, – он кивнул. – Только здесь. И то не всегда.
Он подошёл и сел на соседний камень, на безопасном расстоянии. Некоторое время они молчали, глядя, как солнце медленно тонет за горами. Тишина больше не была гнетущей. Она была наполнена общим переживанием этого момента.
– Ты часто сюда приходишь? – наконец спросила Ха-Ныль, чтобы нарушить молчание.
– Почти каждый вечер, – ответил он, не отрывая взгляда от горизонта. – Это единственное место, где достаточно тихо.
– Тихо? – усмехнулась она. – По-моему, здесь везде слишком тихо.
– Ты не слушаешь, – просто сказал он. – Ты ждёшь знакомых звуков. А здесь нужно слушать другие. Ветер в траве. Шелест бамбука. Как вода перетекает с одного поля на другое. У каждого звука своя мелодия.
Ха-Ныль замолчала. Она и правда не слушала. Она ждала уведомлений, рингтонов, гула города.
– Так вот почему ты… – она осеклась, не зная, как закончить фразу. – …так громко стучишь в сарае? Слушаешь мелодии?
Он повернулся к ней. В его глазах промелькнуло что-то похожее на удивление. Он, кажется, ожидал очередной насмешки.
– Я не просто стучу, – сказал он, и в его голосе впервые прозвучали нотки защиты, а не агрессии. – Я пытаюсь их поймать. Сохранить.
– Сохранить? Зачем?
Он помедлил, словно решая, стоит ли ей доверять. Потом вздохнул.
– Я хочу стать звукорежиссёром. Не просто играть традиционную музыку, как мой отец и дед. Я хочу её записывать. Смешивать. Создавать что-то новое. Мелодию, в которой будет и старый ритм барабана, и звук ветра с этого холма, и даже стрекот цикад. Мелодию этого места.
Он говорил тихо, почти шёпотом, но в его словах было столько страсти, столько затаённой мечты, что Ха-Ныль слушала, затаив дыхание. Звукорежиссёр. В Сеуле это была модная, престижная профессия. Мир продюсерских студий, сложных микшерных пультов, создания саундтреков к фильмам и дорамам. Это было так далеко от этого пыльного сарая и старых барабанов. И в то же время так близко.
– Но… – она пыталась совместить два образа в своей голове. – Разве твой отец… он хочет, чтобы ты продолжал традицию?
Джи-Хун горько усмехнулся.
– Мой отец считает, что всё это – городская блажь. Для него есть только один путь: работать на земле и играть на праздниках, как это делали все Паки до него. Он не понимает, что можно любить эту музыку и хотеть для неё чего-то большего. Что можно уважать прошлое, но мечтать о будущем.
Он замолчал, снова уставившись на догорающий горизонт. Ха-Ныль смотрела на его профиль, очерченный последними лучами солнца. И впервые она увидела не просто "деревенского парня". Она увидела человека, запертого в клетке чужих ожиданий, точно так же, как и она сама была заперта в клетке своей "идеальной" онлайн-жизни. Их клетки были разными, но прутья были сделаны из одного и того же материала – из страха разочаровать, из желания быть понятым.