Читать книгу Равные части речи (Митра Папилин) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
Равные части речи
Равные части речи
Оценить:

3

Полная версия:

Равные части речи

Мы не касались. Я смотрел на экран, слова бежали внизу белым шрифтом, герои целовались под дождём, и я думал, что это, пожалуй, лучший фильм из всех, что мне доводилось видеть, и что он, судя по сюжету, никуда не годится.

Потом, когда мы вышли, она спросила, хочу ли я, чтобы она провожала меня, и я ответил, что хочу. Всё просто.

Но о Шоне я забыл бы вам рассказать, и это было бы нечестно, потому что именно Шона не позволила мне окончательно расслабиться.

Мы встретились в четверг после занятий в кофейне недалеко от студенческого центра. Шона любила место, где рядом с чашкой стоял сахарный песок, и считала, что в нём можно разглядеть будущее. Она выслушала мой рассказ про кино, про сообщения, про Мартина, которому я успел пожаловаться на то, что он напрасно хвалит Эви, а затем поставила чашку на блюдце и заговорила, плавно, но так, что движения рук говорили больше, чем лицо.

— Каллум, — показала она. — Я за тебя рада. Правда. Но давай вспомним, что было с Элли.

Я откинулся на спинку стула.

Элли Марш училась со мной на первом курсе и была слышащая, с рыжими косичками и привычкой смеяться слишком громко. Она пришла на BSL-кафе в первую неделю, случайно, потому что у неё было свободное время, и подошла ко мне, потому что Дев тогда лежал с простудой. Мы разговорились. Она хотела учиться, я охотно помогал. Это длилось месяцев шесть. Она ходила на мои конспекты, на кофе, потом на вечеринки, где я, к своему удивлению, чувствовал себя почти нормально, потому что она в любую секунду переводила мне, без просьбы, что говорят вокруг, и я в какой-то момент перестал замечать, что уже не участвую в разговоре и только слежу за её руками.

А потом, в начале второго курса, мы встретились на лестнице, и она сказала (я прочитал по губам, а Дев позже подтвердил), что не может больше, что очень устала, что ей никогда не говорили, как это тяжело — быть постоянным мостом. Она сказала это без злости и просто ушла, и с тех пор ни разу не появилась на нашем четверге.

— Это была не её вина, — показал я.

— Это была отчасти её вина, — ответила Шона. — Но не только. Ты слышишь?

Я покачал головой. Нет, не слышал.

— Я тебя люблю, — показала Шона, и это означало не то, что любят друг друга в романах, а то, что любят людей, которые тебя знают. — Но ты выстраиваешь стену ещё до того, как кто-то подошёл. Я видела это на каждом четверге. Слышащий человек появляется, а ты уже решил, что он уйдёт. Вот и Элли, может, отчасти не выдержала, потому что ты не оставил ей ни одного шанса остаться иначе, чем в роли помощницы.

Мне нечего было ответить. Я сидел, глядя на сахарный песок, и пытался разглядеть в нём будущее, но видел только крупинки.

— Эви не Элли, — показал я наконец.

— Конечно, не Элли. Но, возможно, ты уже ждёшь, когда она станет ею. — Шона улыбнулась так, чтобы я не обиделся. — Я не говорю, что она уйдёт. Я говорю, что ты не поймёшь, уйдёт она или нет, пока не перестанешь готовиться.

Я кивнул. Потом, чтобы разрядить разговор, показал ей, что, если уж на то пошло, она сама три года не пускает слышащих в свою жизнь дальше стойки в магазине, и Шона, которую подловили, рассмеялась и бросила в меня свёрнутую салфетку.

Дома я нашёл на полу в прихожей тонкий конверт: письмо от университета с напоминанием о записи на экзаменационные адаптации. Я сунул его в рюкзак, прошёл на кухню, поставил чайник. Дев в это время сидел за ноутбуком и не поднял головы. Я постоял, глядя на чайник, а потом достал телефон и написал Эви: «Завтра в семь, там же?» Она ответила через минуту: «Там же. Принесу чай, если ты принесёшь камни». Я представил, как она сжимает в зубах колпачок от ручки, выбирая слова, и отправил в ответ смеющееся лицо.

Второго ноября, в воскресенье, мы созвонились с моей семьёй по видеосвязи.

Я предупредил маму ещё в среду, коротко, одной фразой: «Хочу познакомить тебя с подругой». Мама прислала в ответ шесть вопросительных знаков и фотографию кота, которого мы не держали, и больше ничего. Айла написала отдельно, в голосовом (она вечно присылает голосовые, забывая, что я не слышу, а потом спохватывается): «Каллум, ты влюбился?» Я ответил: «Не знаю». Она прислала: «Тогда тебе нужна помощь». Я ответил: «От тебя — нет». Она прислала хохочущую рожицу.

Эви пришла ко мне в квартиру в четыре. Я заранее убрал со стола всё лишнее, поставил ноутбук так, чтобы свет падал на меня, а не в камеру, потому что при видеосвязи на BSL свет решает всё. Дев, проходя мимо, покачал головой, давая понять, что вмешиваться не станет, и ушёл на кухню.

— Волнуешься? — показал я Эви.

— Да, — ответила она рукой, а потом, чуть смутившись, добавила: — Нет. Да. Немного.

Она надела синий свитер, расчесала волосы, и, наверное, потому, что она выглядела настоящей, не нарядной, мне стало легко. Мы сели рядом, я включил звонок, и через секунду экран заполнился тремя лицами.

У моей семьи всегда так: сначала все сразу, потому что на видеосвязи не нужно поднимать руку, чтобы тебе дали слово, и поэтому несколько человек начинают показывать одновременно, перебивая друг друга, и это выглядит как фейерверк. Мама, Фиона, в своём любимом зелёном кардигане, с чуть растрёпанной причёской. Папа, Аласдэр, широкоплечий, с густыми бровями и столярными ладонями, в клетчатой рубашке. Айла, в наушниках, которые она носила, наверное, из принципа, и с телефоном в руке. Они заговорили почти хором: мама спрашивала, как погода, папа спрашивал, правда ли, что у нас на кухне снова сломана раковина, Айла сообщала, что в школе всё ужасно, и три руки двигались так быстро, что я на мгновение потерял нить.

— Мам, пап, Айла, — показал я, дождавшись паузы. — Это Эви.

Эви села прямее. Она подняла руку, так же, как на занятиях Мартина, помедлила, будто проверяла, правильно ли помнит, и произнесла на жестах медленно и старательно:

— Здравствуйте. Меня зовут Эви. Я учу BSL. Я учусь одну… месяц.

Мама широко улыбнулась и поправила, не меняя выражения лица:

— Один месяц. Но ты очень молодец.

Я видел, что Эви хочет сказать что-то ещё, что она подбирает слова, и лицо у неё было сосредоточенное, словно она переходила реку по камням. Потом она развернулась ко мне, показала, что не знает, как сказать, и написала на листе бумаги, который заранее положила рядом: «Как сказать: рада познакомиться?»

Я показал. Она повторила: правильно, с первого раза. Папа, который до этого сидел с непроницаемым лицом, чуть приподнял бровь.

— Она слышащая? — спросил он меня, не глядя на неё. Это был вопрос не про факт. Папа уважал факты и никогда не тратил на них слов. Он спрашивал о другом: надолго ли.

— Да, — показал я.

— Хорошо, — показал папа. И затем, повернувшись к экрану, нашёл глазами Эви и произнёс нарочито медленно, чтобы она смогла прочитать: — Ты ешь мясо?

Эви замерла. Потом неуверенно кивнула, затем покачала головой, затем снова кивнула и сказала вслух, уже не пытаясь жестикулировать:

— Я ем всё. Кроме грибов.

— Что она сказала? — спросил папа.

Я перевёл. Он кивнул так, будто это было самое важное из всего, что он хотел узнать, и вдруг сказал, обращаясь прямо к ней:

— Грибы тоже можно. Фиона их не готовит, потому что я не люблю.

Мама шлёпнула его по плечу. Айла засмеялась.

— Он шутит, — показала мама Эви. — Он всегда так проверяет. Тебе надо будет приехать, и он посмотрит, как ты ешь за нашим столом.

— Это значит: умеет ли она есть и смотреть на руки одновременно, — перевёл я Эви на её бумагу.

Эви прочитала и со смехом показала, что согласна. Мама, довольная, ответила, что в таком случае пригласит нас на Рождество, а папа добавил, что на Рождество у них всегда большой стол и на нём все говорят одновременно. Эви побледнела, и я решил, что пора заканчивать эту часть вечера.

Следующие полчаса прошли удивительно легко. Айла, которая сначала смотрела на Эви внимательно, с тем недоверием, которое бывает у младших, считающих себя ответственными за старших, расслабилась и через двадцать минут показывала Эви, как она сама в первый раз поссорилась с учительницей музыки. Эви смеялась, переспрашивала, мама подправляла её знаки, папа смотрел молча. Наконец мама, уходя, показала ей, повторив дважды, чтобы Эви запомнила: береги себя и его. Эви стала красной, а я не стал это переводить.

Когда экран погас, мы с Эви несколько секунд сидели молча. За стеной у Дева что-то упало, потом кто-то включил стиральную машину, и пол под ногами задрожал мелко и равномерно. Эви посмотрела вниз, потом на меня.

— Что она сказала в конце? — показала Эви, потом сразу пояснила письменно: — Я поняла «береги себя», но дальше не успела.

— Береги себя и его, — произнёс я вслух, потому что с ней уже мог.

Она замолчала. Потом медленно кивнула, как кивают, принимая на себя что-то тяжёлое.

После её ухода я долго стоял в коридоре, прислонившись к стене и глядя на телефон. Пришло сообщение от мамы. Маленькое, на английском, потому что она знала, что я люблю читать, а не смотреть:

«Хорошая девочка. Не торопись. Но и не прячься».

Я перечитал последнюю фразу три раза. Потом, не отвечая, убрал телефон и пошёл заваривать чай, потому что дело для рук всегда помогало мне думать.

Глава 5. Эви

Задание по синтаксису нам выдали в понедельник десятого ноября, и я, прочитав формулировку, почувствовала, что вселенная наконец-то мне подмигнула. «Сопоставьте, как в одном языке (на ваш выбор) выражается связь между частями сложного предложения: сочинение и подчинение. Объём — две тысячи слов. Срок сдачи — двадцать восьмое ноября». Профессор Адебайо, высокий человек с мягкой манерой речи, добавил, что язык лучше брать такой, с которым вы лично соприкасались, чтобы в тексте чувствовалась живая нужда в ответе, и я, сидя в третьем ряду, так резко выпрямилась, что соседка по парте оглянулась.

Мне хотелось написать про BSL. Это было настолько очевидно, что я даже не стала взвешивать другие варианты: за два месяца я прошла у Мартина больше, чем за десять лет школьного французского, видела, как фраза складывается не в строку, а в пространство, и носила в голове вопрос, который не мог не вызвать у лингвиста зуда. Как в языке, где нет привычных нам союзов «и», «но», «потому что», оформляется отношение между двумя событиями? Мартин на занятии однажды показал мне, что условное «если» передаётся поднятыми бровями и лёгким наклоном головы, ещё до того как рука закончит жест, и меня так поразила эта вещь, что я записала её на обложке тетради красным.

Дальше я рассуждала так, как рассуждают люди, привыкшие делать всё правильно. Нужны данные, лучше всего живые, от носителя, а у меня есть знакомый носитель, который к тому же разбирается в вещах, о которых способен рассказать, и, следовательно, я должна спросить его. В университете для этого существует специальный бланк согласия, который я скачала в ту же ночь, распечатала, заполнила аккуратным почерком и положила в папку вместе с чистыми листами, диктофоном и списком вопросов на двух страницах.

Я явилась к нему в среду вечером, двенадцатого, с этой папкой под мышкой. Это была моя вторая ошибка.

Первой было то, что я не спросила, будет ли ему удобно, и теперь, вспоминая тот вечер, я вижу себя со стороны так отчётливо, что хочется отвернуться. Он открыл дверь, увидел папку, на секунду задержал на ней взгляд, и по его лицу, которое я к тому времени уже умела читать лучше, чем думала, прошло что-то вроде тихого «ага».

— Заходи, — показал он.

Мы сели в гостиной, где на диване валялся чей-то рюкзак, а на подоконнике стояла банка с кусками горной породы, подписанными аккуратным почерком. Дев ушёл в свою комнату раньше, чем я успела что-либо сказать: ситуацию он понял сразу. Я выложила бумаги на стол, набрала воздуха и, помня о принципе «спрашивай, а не решай», показала ему в сухом, строгом порядке, что у меня есть к нему просьба и что я хочу задать её прямо.

Она заняла у меня три минуты и вылилась в довольно сбивчивый поток. Я пояснила, что пишу эссе, что хочу записать несколько его фраз на видео и разобрать грамматику, что бланк согласия университетский, что всё будет анонимно, если он захочет, и что я заплачу ему, если потребуется, хотя денег у меня немного. Закончив, я поймала себя на том, что пальцы продолжают двигаться.

Каллум не ответил сразу. Он взял бланк, прочитал первую страницу, потом вторую, перевернул лист, положил обратно на стол. Потом достал телефон и набрал: «Я могу ответить руками, но хочу, чтобы ты прочитала». Я кивнула. Он написал не торопясь, и, пока он писал, у меня засосало под ложечкой.

«Нет. Не потому, что ты плохая. Потому что я не хочу быть твоим материалом».

Я прочла это раз, потом ещё раз. В груди стало одновременно жарко и холодно.

«Я не имела в виду…» — начала я вслух, а потом сообразила, что вслух ему ничего не нужно, и стала писать, но он поднял ладонь, вежливо, не останавливая меня, а прося подождать, и продолжил:

«Когда моему отцу было девять, в его школу приехал человек из университета. Слышащий. С камерой. Он снимал детей, как они общаются, и говорил учителям, что делает важную работу. Отец помнит, как их выстроили в ряд и заставили показывать слова. Никто не объяснил, зачем. Никто потом не показал им, что вышло. Через десять лет вышла книга. В ней были их лица. Отец увидел её в библиотеке случайно».

Он остановился, посмотрел на меня и, видимо поняв по моему лицу, что я не защищаюсь, а просто слушаю, добавил:

«Это не про тебя. Я знаю, что ты не такая. Но так бывает с нами очень давно. Слышащий приходит, берёт язык и уходит с ним в статью. А глухие потом узнают, что о них написали, из чужих рук».

— Понимаю, — показала я. Руки дрожали, и я ухватилась за край стола. — Прости. Я не подумала. Нет. Я подумала, но не про это.

— Один раз, — напомнил он, и в уголках его глаз мелькнула тень улыбки, очень слабая, но достаточная, чтобы мне стало легче дышать.

— Один раз, — подтвердила я и сложила бумаги в папку.

Мы помолчали, и я заметила, что разговор не оборвался и перешёл в другую плоскость. Каллум, видя, что я собираюсь уходить, подался вперёд и показал, что есть другой путь. Он не заставлял меня отказываться от темы: он попросил (в этом слове было гораздо больше уважения, чем во всех моих бланках) пойти к людям, которые сами согласились говорить на камеру, прекрасно зная, кому и зачем. В Лондоне, написал он, давно существует корпус BSL[15]: записи двух с половиной сотен глухих из разных городов, сделанные для таких, как я, с их согласия, и выложенные в открытый доступ.

«Читай их, — написал он. — И читай глухих учёных, которые пишут про язык сами, а не только слышащих. Цитируй честно. Если после этого останутся вопросы — спрашивай. Я скажу, смогу ли ответить».

Я кивнула. Потом, не выдержав, спросила вслух:

— Ты не обиделся?

Он посмотрел на мои губы, поймал вопрос и ответил вслух, медленно, своим непохожим голосом, в котором каждое слово весило чуть больше, чем в обычной речи:

— Нет. Спасибо. Что спросила.

И вот тогда мне стало ясно, что вечер, который я посчитала неудавшимся, был, возможно, одним из лучших из тех, что мне доводилось пережить в Эдинбурге.

Домой я шла под мелким дождём, с папкой, прижатой к груди, и размышляла о том, как странно устроена совесть: сначала она жжётся, а потом дорожит тем, что обожглась. В общежитии я прошла мимо кухни, где Прия ела холодную пасту над учебником анатомии, и остановилась в дверях.

— Что-то случилось? — спросила она, не поднимая головы.

— Меня только что поставили на место, — сказала я. — Очень вежливо.

— И как оно?

Я прислушалась к себе. Стыд ещё был, но под ним появилось ровное чувство, похожее на хорошую усталость после работы.

— Полезно, — призналась я. — Хотя неприятно.

— Это обычно одно и то же, — сказала Прия и подвинула мне вилку.

Следующие две недели я писала эссе. Профессор Адебайо, когда я пришла к нему на консультацию и объяснила, что передумала, не стала переспрашивать, только кивнула и сказала, что считает моё решение разумным: работа с публичным корпусом даст мне данные, а уважение к источнику даст работе вес. Я просидела над видеозаписями много часов, поставив ноутбук на колени и подложив подушку под спину. Смотрела, как две женщины из Глазго, не прерывая друг друга, вспоминали школу, как мужчина из Бристоля пересказывал сюжет мультфильма, и пыталась уловить в их руках то, о чём не говорил учебник. Брови поднимались, когда начиналось условие. Плечи чуть смещались в сторону, когда речь шла о другом человеке. Пространство перед говорящим превращалось в сцену, где каждое событие занимало своё место.

В какой-то момент, сидя в общей комнате в два часа ночи, я заметила, что Амира, расположившаяся на диване с кодом, смотрит на мой экран.

— Это красиво, — сказала она. — У них же вообще нет слов в нашем смысле?

— Слова есть, — ответила я. — Только не те. У них вместо союза может быть положение в пространстве. Или выражение лица. Вот, смотри, она говорит про своего брата, а потом чуть поворачивается и говорит про себя. Это называется…

— Я не поняла ни слова из того, что ты сказала, — призналась Амира. — Но звучит так, что я хочу, чтобы ты рассказывала дальше.

Мы просидели до четырёх, и я написала самую длинную часть эссе вслух, объясняя ей, что делает сочинительная связь. В сочинённом предложении две части стоят рядом на равных: ни одна не зависит от другой, каждая могла бы существовать отдельно, и вместе их держит только союз, «и» или «но», или просто интонация. В подчинённом одна часть держится за другую, как лиана за дерево, и без главной она теряет смысл. Мне нравилось, что в этих двух типах связи спрятана целая философия отношений, и когда я об этом сказала, Амира хмыкнула и заметила, что, если довести эту мысль до конца, нужно будет разводить половину человечества.

Эссе я сдала двадцать седьмого, на день раньше срока, потому что не могла больше его держать. Нажав на «отправить», я вышла на улицу и обнаружила, что идёт первый настоящий снег.

В субботу, двадцать девятого ноября, у нас был кэйли.

Идею подкинул Фергюс. Он явился на кухню в пятницу вечером в клетчатых брюках, объявил, что в университете ежегодно проходит ночь, на которую каждый уважающий себя шотландец (и несколько неуважающих себя англичан) обязан надеть что-нибудь странное и танцевать, пока не отвалятся ноги, и торжественно потряс билетами. Кэйли[16] оказалось слово из гэльского, означавшее что-то вроде «собрания», и на практике это было большое сборище в зале, где играли живые музыканты и где весь вечер кто-то громко выкрикивал, куда идти и с кем меняться.

— Я не умею танцевать, — сказала я.

— Никто не умеет, — заверил Фергюс. — В этом и смысл. Нам скажут, что делать, и мы будем это делать неправильно, но дружно.

Я вспомнила вдруг, что Каллум на днях упоминал, что любит кэйли, и по привычке написала ему: «Идёшь в субботу?» Он ответил через минуту: «Дев не даст мне остаться дома. Да». Я подумала и добавила: «А можно спросить, как это для тебя? Музыка, крики?» Он написал: «Музыку не слышу. Но чувствую пол. Скрипка и гармошка почти не чувствуются, а барабан и ноги — очень. А крики мне переводит Дев на пальцах. Я танцевал с шести лет, в Стирлинге у нас в школе была обязательная программа. Люблю ли? Да. Увидишь».

Я увидела.

Зал оказался старинным, с резными потолками и деревянным полом, который в субботу к девяти вечера гудел как сердце. На сцене сидели пятеро: две скрипки, аккордеон, гитара и барабан, и когда они начали, в воздухе встал такой плотный шум, что я невольно вжала голову в плечи. Танцоров было человек двести, в юбках и килтах, в джинсах и в чём попало. Мы пришли шестеро: Прия, Фергюс, Амира, Дев, Каллум и я. Шона, пообещав присоединиться позже, застряла на проекте.

— Видишь, — показал мне Каллум, пока мы стояли в углу и осматривались. Он указал на пол, потом на музыкантов и положил ладонь себе на грудь. — Барабан. Вот здесь.

Я встала рядом и, помедлив, переставила ногу на доске. И почувствовала: удары шли снизу, глухие, ровные, словно кто-то большой ходил по этажу под нами.

— Ты слышишь это? — показала я.

— Не слышу, — ответил он. — Я это знаю. Это другое.

Потом ведущий в микрофон объявил первый танец, и дальше всё слилось. Нас выстроили в шеренги по шесть, велели взяться за руки и шагать вперёд по залу; Каллум стоял со мной в одной тройке, с Девом по другую руку, и я заметила, что он следит не за ведущим, который выкрикивал указания, а за движением остальных, за тем, как меняются линии вокруг, и в нужный момент сам делал шаг, поворот, ныряние под руки. Он танцевал легко, без лишней уверенности, но точно, и я, путаясь в собственных ногах, поймала себя на мысли, что, если бы мне нужно было выбирать, у кого учиться ходить по залу, я выбрала бы человека, который читает пространство глазами.

Ошибалась я постоянно. В танце под названием «Лихой белый сержант» меня закрутили в противоположную сторону, и я врезалась в Фергюса, который, сияя, повёл меня обратно. В «Стрип-зе-Виллоу» половину зала разметало по кругу, и я, держась за руки то с седеющим профессором, то с девочкой в зелёном платье, потеряла счёт кругам и чуть не потеряла туфлю. В каком-то из танцев Каллум оказался напротив, мы сцепили руки, развернулись и я не успела ничего показать, потому что обе руки были заняты, и он, улыбаясь, мотнул головой: потом. У меня кружилась голова, мышцы ног горели, и я смеялась так, как не смеялась, кажется, с лета. Он тоже: плечи его ходили под рубашкой, а лицо, которое в обычные дни бывало сдержанным, как закрытая книга, сейчас раскрылось целиком.

Около десяти музыканты объявили перерыв, и мы вывалились в коридор, красные, мокрые, растрёпанные, и Дев потребовал воды. Каллум стоял у стены, дышал глубоко и показывал мне что-то, что я не успевала считать, потому что смотрела на его руки, на пальцы, блестевшие от пота. Я поняла, что не слежу за смыслом, а любуюсь движением, и поспешно отвела взгляд, но Дев, проходя мимо с бутылкой, успел поймать мой и ухмыльнуться.

— Мне нужен воздух, — показал Каллум. — Пойдёшь?

Я кивнула.

Мы вышли через боковую дверь во двор. Было холодно по-настоящему, до белого пара изо рта, а над головой висело небо, чистое, чёрное и усыпанное звёздами, каких мы в Шеффилде никогда не видели. Снег днём стаял, но в тени у стены оставались пятна. Мы встали рядом, спинами к кирпичу, и несколько минут просто дышали. Мне казалось, что я слышу собственное сердце, и я подумала, что в этом смысле мы с ним сейчас, наверное, одинаковы: оба чувствуем стук изнутри.

— Тебе нравится? — показала я.

— Очень, — ответил он. И потом, чуть помедлив, добавил: — Мне нравится, что ты не извиняешься, когда наступаешь на ноги.

— Я наступила на ноги?

— Четырнадцать раз. Я считал.

Я рассмеялась. Он смотрел на меня, и смех мой постепенно затих, потому что в его взгляде появилось что-то, что нельзя было принять за шутку. Он поднял руки и показал, чтобы я успела прочитать каждое слово:

— Я хочу тебя поцеловать. Можно?

У меня остановилось дыхание. Я подумала, что знаю этот жест, потому что он показывал его на прошлой неделе, объясняя, как просить разрешения, и что это было сказано, возможно, ради примера, но теперь в нём не было никакого примера. Я кивнула, потом, спохватившись, потому что он требовал ясности, сказала вслух:

— Да.

И показала, как могла: да.

Он шагнул ко мне, осторожно, давая время отодвинуться, и положил ладонь мне на щёку. Она оказалась тёплой и шершавой от влаги. А потом поцеловал.

Не знаю, сколько это длилось. У меня в голове не было ни единой мысли, ни единого слова, ни на английском, ни на языке, которого я не знала, ни в какой грамматике. Были его губы, и холодный воздух, и стук в груди, и далёкий, глухой удар барабана, который я чувствовала ногами сквозь подошвы.

bannerbanner