Читать книгу Равные части речи (Митра Папилин) онлайн бесплатно на Bookz
Равные части речи
Равные части речи
Оценить:

3

Полная версия:

Равные части речи

Равные части речи

Часть первая. «Да и»

Эдинбург, сентябрь – декабрь

Глава 1. Эви

Список я составила ещё в поезде, между Дарлингтоном и Ньюкаслом, на обороте билета, потому что тетрадь лежала на дне чемодана под двумя пледами и тремя пачками чая, которые мама сунула мне на случай, если в Шотландии вдруг не окажется чая (в Шотландии, как выяснилось, чай был, и даже в таком количестве, что хватило бы на всю мою улицу). Пунктов набралось тридцать один, от «купить дверной стопор» до «не звонить домой чаще раза в день», и последний я перечитывала дольше остальных, потому что понимала, что нарушу его ещё до вечера.

Дома у меня всегда были списки. На холодильнике в нашей шеффилдской кухне висел лист, расчерченный на дни недели, где красным значились мамины ночные смены в больнице, синим — школьные дела Неда, зелёным — то, что надлежало сделать мне, и когда мама говорила, что без этого листа мы бы развалились, я кивала и чувствовала себя необходимой, а о том, что необходимость, возможно, не совсем то же самое, что любовь, я тогда не думала. Нед, которому было двенадцать, на прощанье вручил мне целлофановый пакет с тремя камнями из своей коллекции (кварц, кусок чего-то чёрного и блестящего и ещё один, который он назвал «на всякий случай»), а мама стояла на перроне в форменной куртке, потому что с вокзала ей надо было прямо на работу, и держалась так бодро, что мне хотелось развернуться и уехать обратно.

— Ты должна позвонить, как только доберёшься, — сказала она.

— Я позвоню.

— Но не обязательно сразу.

— То есть позвонить или не звонить?

— Позвони, — сказала мама и обняла меня так крепко, что у меня хрустнули лопатки, а потом отстранилась, посмотрела на меня и сказала тем профессиональным тоном, каким говорила с пациентами: — Эви, там тебя ждёт жизнь. Не надо вести её по расписанию.

Я ответила, что не буду, и это была первая ложь моего студенческого года.

От Шеффилда до Эдинбурга поезд шёл четыре с половиной часа, и я просидела их, прижавшись лбом к стеклу, особенно после Бервика, где море подступило к рельсам так близко, что у меня закружилась голова от одной мысли, как много в нём воды. Я ехала изучать лингвистику. Если бы меня спросили, зачем, я бы ответила, что мне нравится, как устроены предложения, и это было бы правдой, хотя и не всей: мне нравилось ещё, что в языке всё можно разложить по полкам, и, разложив, увидеть, где и почему оно не сходится, и я почти верила, что с людьми получится так же.

Общежитие, куда меня поселили, называлось Pollock Halls[1] и стояло у подножия холма, который в Эдинбурге считают чем-то вроде городского божества. Холм назывался Артурово Кресло[2], он был виден из окна моей комнаты, и в первый вечер я простояла перед ним минут двадцать, не раздеваясь и не распаковывая чемоданов, потому что комната, узкая, с раковиной в углу и кроватью под клетчатым покрывалом, показалась мне одновременно чужой и слишком моей. В коридоре на девять дверей жили будущая медичка Прия Наир, приехавшая из Лестера с тремя настольными лампами, потому что, по её словам, «в учебной жизни свет решает всё»; Амира Хаддад из Манчестера, которая собиралась стать программисткой и за первый час успела разобрать и собрать свой ноутбук; и Фергюс Манро, будущий юрист, высокий и громкий, говоривший о себе в третьем лице, когда ему хотелось пошутить. Они были хорошие, и мне предстояло прожить с ними девять месяцев, поэтому уже в первый вечер я составила в голове график уборки общей кухни, с которым пока не решилась выступить.

Первая неделя, которую в университете называют неделей приветствия, оказалась одним длинным праздником, на который я явилась без приглашения. Мы ходили на встречи для первокурсников, где нам выдавали значки, и на ярмарку студенческих обществ, где нам выдавали листовки, и в столовую, которую здесь все называли сокращением из четырёх букв и где два раза в день кормили так, что даже Нед одобрил бы, и на вечеринки, где музыка била в грудную клетку так, что приходилось кричать собеседнику в ухо слова, которые тот всё равно не слышал. В среду я ушла с вечеринки через сорок минут, сославшись на головную боль, которой не было. В пятницу я осталась на два часа, танцевала с Прией и Амирой, смеялась в нужных местах и в конце так устала от необходимости выглядеть человеком, которому весело, что дошла до комнаты на ощупь.

К субботе, тринадцатому сентября, у меня накопилось ощущение, что все вокруг уже кого-то нашли — друзей, любовь, лекционную скамью, где можно сидеть каждый раз, — а я осталась стоять с подносом посреди столовой, выбирая, к кому подсесть. Про себя я называла это «задержкой запуска». Прия, которая вечером собиралась в кино с ребятами из своей группы, спросила, не пойду ли я с ними, и я, с благодарностью и ужасом, ответила, что мне нужно написать маме.

— Тогда напиши и сходи куда-нибудь, — посоветовала Прия. — В кино, на гору, ну хоть куда, а то ты ходишь по коридору с лицом человека, который опоздал на собственные похороны.

Я пообещала подумать, и по дороге в комнату действительно подумала, и вместо кино выбрала гору.

Подниматься на Артурово Кресло можно с разных сторон, и в тот вечер я пошла вдоль подножия холма по парку Холируд[3], где трава была такая плотная и зелёная, что казалась нарисованной, а потом свернула на тропу, которая шла вверх, вдоль скал, называвшихся Солсберийскими[4]. Это была отвесная каменная стена, поднимавшаяся над городом метров на сорок, а над ней по краю шла широкая тропа, где в тот вечер было людно: бегуны, собаки, пары с рюкзаками, туристы с телефонами. Солнце уже клонилось к западу, город внизу желтел, и я шла медленно, наслаждаясь тем, что на целый час можно ни о чём не думать, и почти была счастлива, пока не увидела парня.

Он стоял на коленях у самого края.

Я не сразу поняла, что именно меня насторожило. Он был немного в стороне от тропы, там, где трава кончалась и начинался голый камень, и он наклонился над обрывом так, как наклоняются над перилами, когда хотят рассмотреть что-то внизу, только перил там не было. На нём была тёмная куртка и серая вязаная шапка, в одной руке он держал телефон, а другой опирался о землю, и когда он сдвинулся вперёд ещё на несколько сантиметров, чтобы заглянуть вниз, моё тело решило всё само.

— Эй! — крикнула я. — Эй, вы! Осторожнее!

Он не повернулся. Я крикнула громче, и две женщины с палками для ходьбы оглянулись на меня с тем вежливым недоумением, с каким шотландцы смотрят на англичанок, повышающих голос, а парень по-прежнему не шевелился и только подался чуть дальше. У меня в голове случилась одна из тех вспышек, когда видишь сразу весь ряд последствий, от «скорая» до «мама, почему ты не заставила её остаться дома», и, не думая, я побежала.

— Стойте! — кричала я на ходу. — Не двигайтесь! Пожалуйста, назад!

Добежав, я схватила его за рукав куртки и дёрнула на себя, и в этот момент он обернулся.

У него было узкое лицо с тёмными бровями, глаза серые, внимательные и в первую секунду испуганные, а во вторую — такие раздражённые, что я отпустила рукав сама. Он выпрямился, убрал телефон в карман и сделал мне какой-то жест, быстрый и резкий, одной рукой от виска вперёд, который я не поняла, но поняла по лицу, что он означает нечто вроде «вы с ума сошли».

— Вы стояли у обрыва, — выпалила я. — Вы чуть не упали, я кричала, а вы не слышали, и я подумала…

Тут он поднял руку, ладонью ко мне, будто останавливая движение, потом достал телефон, коротко что-то набрал и повернул экран в мою сторону.

«Я глухой», — прочитала я. И дальше, сразу, второй строкой: «И я вижу обрыв».

У меня вспыхнули уши, а за ними щёки и, кажется, всё остальное тело. Я стояла на краю Солсберийских скал в десяти шагах от пропасти, которую парень, судя по всему, видел гораздо лучше, чем я, и смотрела на экран, и слова, которые я произносила, были совсем не те, какие надо было произносить.

— Простите, — сказала я, — я не знала, я думала… то есть, я кричала, потому что… извините, ради бога, я правда…

Он смотрел на мои губы, и по тому, как он это делал, я догадалась, что он читает по ним, что получается у него приблизительно, и тогда я замолчала, потому что от моей скороговорки было ничуть не легче. Мы стояли и смотрели друг на друга: он терпеливо ждал, пока я закончу ошибаться, а я думала, что лучше бы упала в этот обрыв.

— Каллум! — окликнули нас с тропы.

К нам, размахивая обеими руками над головой, шёл невысокий смуглый парень в клетчатой рубашке, и только когда он подошёл ближе, я заметила, что машет он не мне. Он дошёл до моего собеседника, встал так, чтобы тот его видел, и заговорил с ним руками, быстро, с лицом, которое тоже было частью разговора: брови вверх, губы вытянуты, голова наклонена к плечу. Тот отвечал, и я, не понимая ни одного движения, вдруг подумала, что это красиво, и сразу устыдилась, потому что наблюдать за чужим языком, как за птицами, было, наверное, неприлично.

— Я Дев, — сказал мне человек в клетчатой рубашке на английском, с отчётливым глазговским выговором, и тут же, не прекращая жестикулировать (теперь я поняла, что он делает это одновременно, одной рукой и словами, для меня), пояснил: — А это Каллум. Он говорит, что с вашей стороны это было очень героически и совершенно не нужно. Ну, почти так. Я смягчаю.

— Я… — начала я.

— Он говорит, что вы, наверное, не поняли, что он не слышит. Ну, понятно, что вы не поняли, как вы могли понять. Он занимается геологией, он учится на геолога, ему надо было посмотреть вон ту штуку, — Дев показал на скалу, где в расщелине виднелись тёмные вертикальные столбики, похожие на спичечные, — и он просто изучал её.

Каллум что-то показал рукой, коротко, и Дев хмыкнул.

— Он говорит, что вы извинились уже четыре раза, и ему хватило первого.

— Я бы хотела… — я сглотнула. — Скажите ему, что я правда рада, что он не упал. То есть он и не собирался. Скажите, что мне очень стыдно.

— Скажите сами, — сказал Дев и вдруг очень по-доброму улыбнулся. — Он всё равно смотрит на вас, а не на меня.

Это была правда: Каллум стоял, засунув руки в карманы, и смотрел прямо мне в лицо, спокойно, без недоброжелательства, так, будто давно привык ждать, пока слышащие найдут способ с ним поговорить. Я набрала воздуха, посмотрела на него и, чётко, не крича и не растягивая слоги (потому что я слышала, как мама говорила с пациентами, у которых плохо со слухом, и от неё запомнила, что кричать не надо), сказала:

— Мне очень жаль, что я вас напугала.

Он помолчал и кивнул. Потом снова достал телефон и набрал пальцем несколько слов, коротко, словно каждое было ему жалко: «Спасибо за заботу. В следующий раз просто помаши рукой».

Он развернул ко мне экран, дождался, пока я прочту, и в уголке его рта появилось что-то вроде улыбки, такой мимолётной, что я не успела убедиться. Затем он коротко кивнул Деву, и они пошли дальше по тропе, на ходу продолжая разговор, который был для меня закрыт, как книга на неизвестном языке.

Я смотрела им вслед. Я записалась на лингвистику, потому что любила язык, и не знала, что на языке можно говорить вот так, и мне вдруг захотелось встать на колени у скалы и спросить кого-нибудь, как это называется и можно ли мне туда.

Потом я пошла наверх. Шла я быстро, не глядя по сторонам, потому что лицо у меня всё ещё горело, и в какой-то момент поймала себя на том, что повторяю про себя: «Помаши рукой, помаши рукой», как будто это был заговор. Крутая часть тропы кончилась, началась каменистая, где пришлось идти, цепляясь руками, и на вершине, в ветре, который выдувал из головы лишнее, я вдруг оказалась лицом к лицу с Эдинбургом, расстилавшимся внизу во все стороны: замок на скале, серые башни, море вдалеке, облака, подсвеченные снизу. Рядом кто-то снимал на телефон, кто-то пил чай из термоса, пара целовалась, прислонившись к каменному столбу, а я стояла и думала, что почти час назад была человеком, который не знал ничего о глухих, и что это, возможно, не самое страшное, что со мной могло случиться.

Я написала Неду: «Забралась на вершину. Видно всё. Камни твои в целости». Он ответил через минуту: «А ты точно вернёшься?», и я не сразу поняла, что спрашивает он не про камни.

Вечером, вернувшись в общежитие, я позвонила маме, и позвонила в тот же день, как и обещала, и сказала, что всё хорошо, и даже почти не соврала. Мама спросила, чем я занималась, я ответила, что ходила на гору, и она обрадовалась, потому что решила, что это значит «нашла друзей», а я не стала её разубеждать. Потом я легла на узкую кровать, открыла на телефоне поисковую строку и долго смотрела на мигающий курсор, прежде чем написать: «британский жестовый язык, как выучить».

Первым результатом шла страница общества BSL[5] при университете, и она начиналась со слов, что приходить могут все, кто хочет, независимо от уровня, и что по четвергам у них собирается кафе, где разговаривают только руками. Я прочитала это раз пять. Потом открыла список на обороте билета, дописала тридцать вторым пунктом «Пойти в кафе, где разговаривают руками» и впервые за неделю уснула сразу.

Глава 2. Каллум

Будильник у меня лежит под подушкой и трясётся, а свет в нашей квартире мигает, когда кто-нибудь звонит в дверь, потому что Дев, поселившись со мной, первым делом, ещё до того как распаковать вещи, сам прикрутил к потолку лампу, соединённую с кнопкой у подъезда. Я говорю об этом заранее, потому что слышащие, когда узнают, что я глухой, почти всегда спрашивают одно и то же: как это — жить в полной тишине? Я не умею на это отвечать, потому что тишина существует только для тех, у кого есть её противоположность, а у меня в голове её нет, там живут лица, руки и пространство, в котором всё это происходит, и когда я просыпаюсь в семь утра от толчка под подушкой, я не думаю: «тихо», я думаю: «ещё пять минут».

Мерчмонт[6], где мы с Девом снимаем квартиру на третьем этаже, построен из серого камня и населён студентами в той пропорции, при которой на каждого жителя старше двадцати пяти приходится ровно по пять подвальных вечеринок. Из нашего окна видна улица, по которой в любую погоду бегут люди в наушниках, и мне нравится на них смотреть, как нравится смотреть на людей в вагоне, когда читаешь книгу: у каждого свой слой жизни, в который не обязательно залезать. Но с этого начался мой второй год, и поэтому о нём придётся рассказать быстро, без украшений: мне двадцать, я учусь на геолога, родился в Стирлинге у глухих родителей, и мой первый язык — британский жестовый, на котором я думаю, ссорюсь, вру и считаю в уме. Английский я выучил позже, по книгам и по губам, а голосом пользуюсь редко, потому что слышу, как он у меня звучит, только по реакции людей, и реакция эта обычно не та, которую хотелось бы увидеть.

Первое занятие нового года, в понедельник, пятнадцатого сентября, началось с хаоса, традиционного для любой университетской недели, в которой кто-то ошибся с расписанием. Мойра и Гарет, мои переводчики с английского на BSL[7], приехали за двадцать минут до начала и сидели в вестибюле Гранд-института[8] с кофе в бумажных стаканчиках, потому что аудитория, которую нам выдали, оказалась занята семинаром по картографии, а новую пока не нашли. Мойра, которой было сильно за пятьдесят и которая переводила мне с первого курса, сказала руками, что университет, как всегда, обнаружил, что у него есть студенты, за пять минут до их прихода; я ответил, что на этот раз он обнаружил, что у него есть геологи, а это куда опаснее.

Я хочу объяснить, как всё устроено на лекции, потому что от этого зависит многое в моей жизни. Переводчик стоит или сидит рядом с лектором, так, чтобы я мог смотреть одновременно на него и на экран, и работает по двадцать минут, после чего его сменяет напарник, потому что переводить синхронно дольше слишком тяжело. Лектор говорит, переводчик переводит, я смотрю на переводчика, в промежутках бросаю взгляд на слайд, затем на конспект, и если лектор вдруг отворачивается к доске и продолжает объяснять ей в спину, у меня в запасе остаётся ровно столько информации, сколько успел перевести человек, а не столько, сколько произнёс преподаватель. Из этого следует, что у меня на конспект уходит больше сил, чем у соседа, а усталость к вечеру такая, будто весь день смотрел на солнце. Я никогда не жалуюсь, я просто считаю.

Агнес Фрейзер, наша седиментолог и преподаватель того предмета, ради которого я вообще выбрал геологию, не отворачивается к доске. Ей шестьдесят, она носит грязные ботинки на любое мероприятие, включая экзамены, и в первый год я не мог понять, почему она на лекциях смотрит не на переводчика, а на меня, пока она сама не объяснила, что в школе её учили говорить с тем, к кому обращаешься, и что с этим она ничего поделать не может. «Перевод — это мост, — сказала она тогда. — Но разговаривают всё равно люди на разных его концах». Я это запомнил, и на следующей неделе принёс ей список жестов для слов, которых не было в глоссарии научных терминов[9]: «осадочный бассейн», «унаследованный рельеф», «несогласное залегание». Мы с Мойрой придумывали их в мае, смеясь над тем, как слово «несогласие» одним и тем же движением обозначает у нас и угловой стык двух пластов, и обычную человеческую ссору.

— Это красиво, — сказала Агнес, прочитав мой список. — Можно я тоже выучу?

И выучила. С тех пор на лекциях она иногда, забывшись, сама показывала то или иное слово, нелепо, с нажимом, как делают все слышащие, и я каждый раз терпеливо делал вид, что не вижу ошибок.

Всё это я рассказываю не затем, чтобы вы жалели меня или восхищались, а чтобы вы поняли, какой у меня был настрой в четверг, когда Дев в четвёртый раз за неделю предложил пойти на жестовое кафе.

— Там будет Шона, — сказал он, не отрываясь от кофе и показывая одной рукой. — И половина тех, кто в прошлом году учил BSL и в этом тоже собирается. И те, кого ты не знаешь, но кто хочет поучиться. Не пойдёшь — они подумают, что ты от них прячешься.

— Я прячусь, — ответил я.

— Именно, — сказал Дев и хлопнул меня по плечу, а это в нашем языке значит «пошли».

Жестовое кафе устраивало студенческое общество BSL по четвергам в кафе при студенческом центре, и я бывал там нерегулярно, примерно раз в месяц. Мне нравилось, что в этом помещении язык, который в остальном мире нужно защищать и объяснять, был единственным разрешённым: там не говорили вслух, не смотрели в телефоны, а если кто-то, забывшись, начинал произносить слова ртом, ему аккуратно напоминали, что здесь все руками. Но к концу вечера мне обычно надоедало быть тем, к кому слышащие приходят как к экспонату: «Покажи, как будет такое-то слово», «А как у вас называется вот это?» Я не против их интереса, просто хочется иногда быть человеком, а не словарём.

В тот вечер зал был полон, за составленными вместе столами сидело человек сорок, и первое, что я увидел, войдя, — Шону, которая махала мне обеими руками и тут же начала показывать новости. Шоне двадцать один, она на третьем курсе информатики и родом из Инвернесса, глухая с рождения, как я, и у неё лучшая в Эдинбурге мимика: она рассказывает истории так, что даже слышащий понимает смысл, не зная ни одного знака. Она сообщила мне, что в этом году в общество записалось вдвое больше людей, чем в прошлом, и что это либо знак нового интереса к нашей культуре, либо следствие модного сериала.

— Сериала, — сказал я.

— Ты циничен, — показала она и подняла бровь. — Но я с тобой согласна.

Заметил я её не сразу. Она вошла минут через двадцать после начала, остановилась в дверях и растерянно оглядела зал, будто попала не на ту станцию, и я увидел вязаный свитер, тёмно-русые волосы, собранные в хвост, из которого выбивались пряди, и крышку от ручки, зажатую в зубах: девушка, по-видимому, грызла её от волнения. Прошло несколько секунд, прежде чем я узнал в ней ту, что в субботу схватила меня на скале за рукав.

Следует признать, что к тому моменту я думал о ней несколько раз. Не часто, не всерьёз, но в тот день, например, когда стоял на лекции и вспоминал, как она бежала по тропе, размахивая руками, с лицом, перекошенным настоящим ужасом, и мне стало неудобно оттого, что кто-то так за меня испугался, и вместе с тем что-то тёплое шевельнулось под рёбрами, и я, чтобы не разбираться, переключился на слайд про турбидиты[10]. Чужое беспокойство тяжело читать: слишком часто оно оказывается не заботой, а потребностью заботиться, и разница в том, что первое видит тебя, а второе — себя в роли спасателя.

Она увидела меня раньше, чем я успел отвернуться. Она покраснела мгновенно, до корней волос, и я почти физически почувствовал, как она вспоминает все свои «простите» и пытается решить, как далеко зайти. Затем она взяла себя в руки, подошла к нашему столу, остановилась в трёх шагах, так чтобы я её видел, и вместо того чтобы заговорить, подняла правую руку и неловко помахала.

Шона рядом со мной резко втянула воздух.

— Это она? — показала она. — Девочка со скалы?

— Дев рассказал? — спросил я.

— Дев рассказал всем. — Шона посмотрела на неё с интересом, который я хорошо знал: она прикидывала, сколько у тебя терпения, прежде чем сказать, что думает. — Помаши рукой. Хорошая девочка. Посмотрим, что дальше.

Девушка тем временем сделала ещё один шаг. Она посмотрела на меня, потом на свою руку, потом снова на меня и, очевидно проделав в голове сложный путь, начала показывать пальцами. Это была дактильная азбука, вернее, её попытка: две руки, сложенные в нечто напоминавшее буквы, и она старательно, по одной, выкладывала передо мной слово. Я видел Э, потом что-то непонятное, потом И. Она писала собственное имя, и делала это с таким мучительным усилием, что мне стало не по себе от желания помочь, и я его подавил.

— Э-В-И-Е, — подсказала Шона, наблюдая. — Её зовут Эви.

Эви остановилась, увидела, что мы читаем, и выдохнула, как будто сдала экзамен.

Я встал, потому что стоять рядом было проще, чем сидеть, достал телефон и, пока она ждала, набрал: «Привет, Эви. Это Каллум», и показал ей, а она прочитала и закивала, как ребёнок, которому разрешили нажать на кнопку лифта.

Тут к нам подошёл Дев, на ходу вытирая руки о джинсы, и мне хватило взгляда на него, чтобы сказать ему движением головы: не надо.

— Не переводи, — сказал я ему руками. — Пусть сама.

— Пусть сама, — повторил он и демонстративно отошёл к стойке, а Шона наблюдала за ней с таким видом, что мне стало ясно: она готова вмешаться, если что-то пойдёт не так.

Эви смотрела на нас и, по-моему, поняла, что сейчас идёт какое-то обсуждение, к которому её не допускают. Поэтому она набрала воздуху, достала из сумки блокнот и ручку (ту самую, с обгрызенной крышкой) и написала крупно, печатными буквами: «Я пришла извиниться по-человечески. Можно?»

Я взял у неё ручку, ту самую, с обгрызенной крышкой, и там же, на соседней странице, написал: «Ты уже извинилась. Четыре раза».

Она прочитала, и губы её дрогнули. «Пять, — написала она, — если считать запись».

— Хорошо, — сказал я вслух. Голос у меня негромкий и странный, будто я говорю из-под воды, и я видел, как на секунду смягчилось её лицо, хотя я не знаю, какое слово она в нём расслышала. Потом я сел обратно и показал на стул напротив. Она села так осторожно, будто он мог провалиться.

Шона перебралась к другому столу, оставив нас вдвоём, и я успел заметить, как Эви посмотрела ей вслед и поняла, что Шона ушла нарочно, оставляя им место.

Дальше вышло долго, потому что писать на бумаге медленнее, чем разговаривать. Она начала с того, что я должен знать, как ей стыдно, и я написал, что знаю. Она написала, что в субботу у неё был тяжёлый день, и я ответил, что у меня тоже. Она спросила, правда ли я геолог, и я кивнул. Она спросила, что я там искал, на краю скалы, и я нарисовал на странице блокнота тонкие вертикальные линии, потом горизонтальные, между ними стрелку и подписал: «Здесь горячая порода вошла в холодную. Давно. Очень». Она долго смотрела на рисунок, и мне казалось, что она хочет что-то сказать, и я уже начал подозревать, что это будет вопрос про слух.

Вопрос был другой.

«Ты сердился? — написала она. — Тогда, на тропе?»

bannerbanner