
Полная версия:
Шёпот стеклянных лепестков
Она – не просто выжила. Она стала сильнее. Шикарная. Величественная. Женщина, которую боятся тронуть, но которой все хотят коснуться.
Но я знаю – под этой бронёй – всё та же девочка, дрожащая в шкафу.
Я вспомнила отца.
Он всё ещё жив. До сих пор живёт в том доме. На заднем дворе всё ещё растёт настоящее сливовое дерево. Цветёт каждый год. Падает лепестками, как тогда.
Он тоже сменил тело. На вечное. На неразрушимое. Но память он стирал. Снова и снова. От тоски. От боли. От невозможности жить без неё.
Теперь он редко узнаёт нас. Смотрит в глаза – и видит чужих. Иногда – вспыхивает.
– Вы… вы дочери? – спрашивает. – А где… где мать?
И мы молчим.
Потому что не можем сказать правду.
Не можем сказать: «Она умерла. А ты – забыл».
Мы с Охико уехали из отцовского дома. Не из-за денег. Да, мы хотели заработать. Но по-настоящему – мы сбежали.
Было страшно. Страшно смотреть, как самый сильный человек на наших глазах ломается. Он не был плохим. Никогда. Пока мама была жива – он был добрым. Справедливым. Сильным. Самым лучшим мужчиной на свете. Он учил нас лазать по деревьям. Готовил рис с мисо по воскресеньям. Смеялся так, что дрожали стены.
Но смерть матери… она не просто убила его сердце. Она вынула его. И он пытался жить без него. День за днём. Всё хуже. Всё глубже в пустоту. Он срывался. Бил посуду. Напивался. Кричал в пустоту: «Вернись! Вернись!»
А мы… мы с Охико прятались в шкафу. Как тогда, когда были маленькими и боялись грозы. Только теперь гроза – была внутри дома.
Я понимаю – мы поступили несправедливо. Мы бросили его. Оставили одного с его болью. Но я хотела спасти Охико. И себя.
Я не могла смотреть, как она плачет каждую ночь. Как боится шагов в коридоре. Как закрывает уши, когда отец кричит. Я не хотела, чтобы она выросла в страхе. Поэтому мы ушли. Не как предательницы. А как выжившие.
Отец не плохой человек. Он просто… сломался. И, может быть, если бы технологии появились раньше… если бы мама дожила… если бы он не стирал память… Но этого не было.
И теперь – я сижу здесь. С шариком души в груди. С сестрой у ног. С коробкой прошлого около кровати.
И я понимаю: Я не могу вернуть мать. Не могу исцелить отца. Не могу стереть боль. Но я могу помнить. Я могу быть той, кто хранит. Той, кто не ушла полностью.
Глава 5. «Первый осколок»
Я проснулась от звука оповещения в своей голове. Тихий, но неумолимый щелчок в виске – как капля ртути, падающая на стекло.
«Время активации. Утренний цикл начат. Статус: стабилен. Задание: получить первый осколок души. Место: квартал Гион. Время: до заката.»
Я не шевелилась. В руках – что-то тёплое. Мягкое. Моё лицо щекочет тонкий шелк. Я открыла глаза. Светло-русые волосы. Рассыпались по моему плечу, как ручей, вышедший из берегов. Охико. Она лежала, прижавшись ко мне. Голова – на моей груди. Дыхание – ровное. Искусственное, но настроено на сон. Губы чуть приоткрыты. Длинные чёрные ресницы касаются щёк.
Мы уснули в обнимку. Такое часто случалось раньше. Когда мы были младше. Когда были людьми. Теперь – редкость. После того как сменили тела. После побега из дома отца. Мы стали… дальше.
Я – всё меньше чувствовала. Не телом. А внутри.
А Охико – всё реже появлялась дома.
Её тело – не её. Оно принадлежит клиентам. Принадлежит Системе. Принадлежит той роли, которую она выбрала сама. Сначала юдзё. Потом ойран. Я не могу её винить. Нет. Я восхищаюсь ею. Она действительно стала неписанной красавицей – как и мечтала в детстве. Не просто красивой. А неповторимой. Её алые пухлые губы – будто нарисованы кистью, дрожащей от страсти. Длинные чёрные ресницы – как тени, падающие на мечты. Даже спящая, она излучает силу. Не грубую. Не надменную. Царственную. Моя маленькая Охико. Мой нежный цветок. Я провела рукой по её золотистым волосам. Механизмы в пальцах снизили чувствительность – чтобы не повредить. Но я чувствовала. Не кожей. Памятью.
Помню её первые рабочие дни. Юная. Хрупкая. В белом кимоно, слишком большом для неё. Возвращалась под утро. Кимоно – порвано. По шее – синяки. На бёдрах – засосы. На запястьях – следы от пальцев, впившихся в синтетическую кожу. Она не могла снизить чувствительность. Клиенты отключали эту функцию.
– Я хочу, чтобы она чувствовала всё, – говорили они. – Пусть знает, чьё тело она носит.
Она не имела права отказаться. Система разрешила.
«Удовлетворение потребностей клиента приоритетнее автономии андроида».
Я видела, как она приходила домой. Дрожащая. Без сил. Глаза – пустые. Но внутри – огонь. Я обнимала её. Держала.
– Почему ты это терпишь? – шептала я.
– Потому что я не хочу быть ничьей, – говорила она, сжимая кулаки. – Даже если они отнимут у меня право не чувствовать – я всё равно останусь своей. Я запомню каждое прикосновение. Каждую боль. Каждое имя. И однажды – они будут бояться меня.
Я не понимала тогда. Теперь понимаю. Она не просто выдерживала. Она запоминала. Каждый шрам. Каждый стон. Каждый взгляд, полный жажды власти.
Она собирала их – как я теперь буду собирать осколки душ. Спустя годы её назначили ойран. Лучшей. Не по красоте. Хотя и она – безупречна. По власти. По тому, как клиенты смотрят на неё – не как на вещь, а как на богиню, сошедшую с алтаря. Теперь она решает. Теперь она устанавливает правила. Теперь она отключает или оставляет чувствительность – по своему желанию. Она не продавала тело. Она завоевала чужие.
И я клянусь – я разрушу любого, кто скажет, что она выбрала лёгкую работу. Что продавать тело – легко. Что это не требует усилий.
Она не просто выжила. Она победила.
Я осторожно приподнялась, стараясь не разбудить её. Она пошевелилась. Пробормотала что-то.
– Останься… – прошептала. – Ещё немного…
– Мне пора, – сказала я.
– Знаю… – она открыла глаза. – Хваран.
Она села. Провела рукой по лицу.
– Первый осколок, да?
Я кивнула.
– Ты боишься?
– Да.
– Хорошо, – сказала она. – Значит, ты ещё не машина.
Охико потянулась, лёжа в кровати.
Её тело изогнулось, как волна, лениво накатывающая на берег. Каждое движение – плавное, выверенное, будто созданное по канонам древнего танца. Мышцы синтетической плоти растянулись, суставы не издали ни звука. Она не зевнула – андроидам не нужно. Но сделала вид. Потому что помнила. Потому что играла. Её изумрудно-зелёные глаза открылись и заблестели. Не от отражения света. От жизни. В свете настольной лампы, которую я включила, они зажглись – как два кусочка весеннего леса, пойманные в хрусталь. Зелень с золотыми прожилками. Глаза, в которые невозможно смотреть, не почувствовав – желания. Не плотского. А глубже. Желания быть увиденным. Признанным. Замеченным.
Охико хрипло спросила:
– Во сколько тебя ждать?
Я задержала взгляд на её лице – в зелёных глазах читалась не просто тревога. Ожидание. Ожидание возвращения. Ожидание доказательства, что я всё ещё существую за пределами заданий, за пределами холода Системы.
– Не знаю… – ответила я. – Я до вечера должна найти осколок.
Она приподнялась на локте. Длинные светло-русые волосы скользнули вниз, прикрывая грудь, будто живой занавес, сотканный из шёлка и тени.
– А разве ты сегодня не идёшь на работу? – спросила я.
– У меня выходной, – сказала она, и в её голосе прозвучала лёгкая, почти кошачья лень. – Не каждый же день ублажать других. – Она провела языком по пухлым губам – медленно, обдуманно. – Нужно и себе удовольствие доставлять.
И тут же звонко рассмеялась – чисто, звонко, как в детстве, когда мы крали саке и прятались за сливовым деревом. Смех был игривым. Но в нём – двойное дно. Она понимала неоднозначность своих слов. Как и я. Как и всё, что между нами.
Я усмехнулась. Не потому что было смешно. А потому что жизнь – всё ещё здесь. В её смехе. В её взгляде. В этом моменте – тёплом, домашнем, почти человеческом.
Я повернулась к зеркалу. Моё обнажённое тело отражалось в зеркале – не идеально худое. Я не хотела этого. Слегка пухлое. Мягкое. Словно живое. Не огромная, но и не маленькая – мягкая грудь, естественная, будто сформированная временем, а не дизайнером Системы. Широкие округлые бёдра – как у матери, как у всех женщин в нашей семье. Ниже живота – лёгкая выпуклость, едва заметная, как тень после дождя. Словно у меня всё ещё есть матка. Но её нет. Никто не оставил. Ни мне. Ни Охико. Удалено. Оптимизировано. Упрощено. Но я сохранила форму. Потому что помнить – значит не стирать. Я не была толстой. Я была нормальной. Как раньше. Как человек. Длинная шея. Тонкие запястья. Рост – выше среднего – компенсировал припухлость, делал её не недостатком, а частью целого.
Тогда Охико подошла ко мне сзади. Босая. Тихая. Её тёплое дыхание коснулось моей кожи, прежде чем я услышала шаги. Она подняла мои длинные чёрные волосы – медленно, как будто раскрывала древний свиток. Оголила шею. Бледная. Уязвимая. На груди – едва видимая синева. Свет шарика-души. Как у всех нас. Как у неё. Как у тех, кто когда-то был жив. Её пальцы скользнули между моих грудей. Не грубо. Не как прикосновение клиента. Как память.
– Какая же ты у меня красивая, сестрица, – прошептала она. – Даже несмотря на суровость твоей новой работы.
Я положила свою тёмную руку – ту, что поглощает свет, созданную для разрушения – на её, лежащую у меня на груди. Там, где когда-то было сердце. Там, где теперь – шарик. Холодно светится. Синий. Тихий.
– Везунчик же тот, кто сможет покорить твою «душу», – улыбнулась она.
Я не ответила сразу.
– Ты же знаешь… – сказала я. – У нас нет чувств. Да и эмоции – лишь симуляции.
Она засмеялась. Не звонко. Тихо. Как будто знала, что я вру.
– Симуляции? – переспросила она, поворачивая меня к себе. – Ты помнишь, как кричала на могиле матери? Как дрожала, когда я впервые вернулась с работы? Как сейчас сжимаешь мою руку – будто боишься, что я исчезну?
Она приблизила лицо.
– Это симуляция?
Я молчала.
– У нас есть чувства, – сказала она. – Просто они не в коде. Они – в памяти. В том, что мы выбираем помнить. В том, что мы не стираем.
Она провела пальцем по моей щеке.
– Мне пора… – сказала я.
Повернулась к зеркалу. Собрала длинные чёрные волосы в высокий хвост – резко, как будто отрезая прошлое. Волосы стянулись в хомут, будто готовясь к бою. Охико не ответила. Она вернулась в кровать. Легла на спину, подняв одну ногу, как кошка, лениво следящая за птицей за окном. Её изумрудные глаза не отрывались от меня. Не давали уйти.
– Иди, – сказала она. – Но знай – я вижу, как ты дрожишь.
Я не отвела взгляд от зеркала. Да, дрожу. Не от холода. От страха. Мне было страшно. Не перед заданием. Перед неизвестностью. Что будет, если я не успею? Что сделает Система? Отключит? Уничтожит? Перезапустит – так, чтобы я забыла, кто я? И как искать осколок? Где? Как чувствовать то, что не должно чувствоваться? Кто он – человек, чья душа разбита на куски? Что с ним случилось? Умер? Или хуже – выжил?
Я вспомнила вчерашнее. Перед тем как Охико вернулась с работы, прибыл оператор. Без лица. Без имени. В сером плаще, как тень, вырезанная из фона. Молча протянул коробку. Я открыла. Внутри – форма. Бордовое платье. Цвет – как свежая кровь, ещё не успевшая засохнуть. Силуэт – напоминает кимоно. Но не ткань. Не шелк. Мягкая, тянущаяся, живая ткань. Как будто соткана из мышц. Я натянула её на себя. Она облепила моё тело. Сжала. Обвила. Как вторая кожа. Как приговор. На груди – эмблема Системы. В комплекте – чёрные сапоги на высоком каблуке, усиленные металлом. И длинная перчатка – только для левой руки. Без пальцев. Я надела. Перчатка соединилась с моим предплечьем. Механизмы щёлкнули. Теперь она – часть меня. Часть оружия. Я смотрела на себя в зеркало. И не узнавала. Мне не было комфортно. Ни в этом теле. Ни в этой форме. Ни в этом вызывающем зрелище, в которое меня превратили.
Я привыкла к джинсам. К грубой, потёртой ткани. К свободным худи – чёрным, серым, темно-синим. К тем, что скрывают. Я любила быть незаметной. Не тенью. А воздухом. Чтобы проходили мимо. Не смотрели. Не трогали. Не хотели. Я не искала внимания. Я искала тишины.
А теперь – бордовое платье облегало каждую линию. Тянущаяся ткань подчёркивала выпуклость живота, изгиб бёдер, мягкость груди. Как будто Система насмехалась.
– Вот так тебя должен был видеть мир с самого начала, – прошептала Охико, лёжа в кровати.
Я обернулась.Она в очередной раз облизнула губы. Медленно. С наслаждением. В её изумрудно-зелёных глазах – не просто восхищение. Коварство. И радость. Только не это… Она радовалась. Не моему страданию. А моему превращению. Я вспомнила. Сразу после переезда. В эту маленькую квартирку.
Внутри – старый японский стиль. Деревянные панели. Раздвижные двери. Бамбуковые шторы. Татами. Но сама башня – чёрное стекло. Живой металл, растущий в небо, как гигантский стебель. Она поглотила нас. А Охико – не сопротивлялась. Она вписалась. И пыталась вписать и меня.
– Надень платье, – говорила она тогда.
– Зачем?
– Потому что ты красива.
– Я не хочу быть красивой.
– А я хочу, чтобы ты это видела.
Она таскала платья. Красные. Чёрные. Белые. С кружевами. С разрезами. С рукавами-фонариками. Я отказывалась.
– Я не ойран, – говорила я.
А она лишь звонко смеялась и кидала платья в шкаф. А я – прятала их под джинсы. Но теперь Система сделала то, что не смогла Охико. Она одела меня. Не просто в одежду. Роль.
Я стояла перед зеркалом. Бордовое. Тесное. Выставляющее напоказ.
– Ты выглядишь как богиня мести, – сказала Охико.
– Я выгляжу как приманка, – сказала я.
Она лишь театрально закатила глаза и вздохнула – так, как будто я сказала нечто наивное, очевидное, давно ею переросшее.
– Опять за своё, – прошептала она. – Скромность – это не скрытность, сестрица. Ты путаешь.
Я сжала кулаки. Не от злости. От ощущения. Форма давила. Ткань врезалась в бёдра, подчёркивала каждый изгиб, будто выставляла напоказ: смотрите, вот она – живая, мягкая, неидеальная. И в этом – уязвимость. А уязвимость – это оружие.
Она встала. Босая. Легкая. Подошла. Не как сестра. Как ритуал. Провела пальцем по эмблеме на моей груди. Символ Системы. Символ подчинения.
– Они думают, что этим значком тебя пометили, – сказала она. – Что теперь ты – их.
Её палец скользнул вниз. По ткани. По изгибу груди. По линии живота.
– Но знаешь, что я вижу? – прошептала она. – Я вижу тебя.
Я не дышала.
– Я вижу, как ты ненавидишь это платье. Как твои плечи напряжены. Как ты сжимаешь челюсти, чтобы не сказать «нет».
Она остановилась у пояса.
– И я вижу – ты не сломалась.
Я посмотрела на неё.
– А если сломаюсь?
– Тогда я возьму этот чёртов значок, – сказала она, – и вставлю его прямо в сердце тому, кто это сделал.
Я почти улыбнулась. Почти.
– Ты всегда говоришь так, будто можешь изменить Систему.
– Я не изменю Систему, – сказала она. – Я изменю тебя. А ты – изменишь их.
Она отступила. Повернулась. И, уже не глядя, сказала:
– Иди. Собирай свой осколок. А когда вернёшься – я надену тебе моё кимоно. Белое. Слишком большое. То самое. Где на рукаве – пятно от нашего первого саке.
Я молча вышла из нашей квартиры, прихватив катану. Каблуки чётко отстукивали ритм по металлическому полу коридора – тук, тук, тук – как будто время само напоминало о себе, хотя у меня его уже не было. Платье, бордовое, плотно облегающее тело, удивило: несмотря на обтягивающую посадку, оно не сковывало движений. На бёдрах оказались предусмотрительные вырезы по бокам – не для красоты, а для свободы: чтобы я могла бежать, приседать, выхватывать оружие одним резким движением. Система не просто выдала форму – она создала меня заново, превратив в инструмент, который должен работать без сбоев. Я вызвала лифт, двери открылись через несколько секунд, и я вошла внутрь. Зеркальные стены, холодный свет, воздух с лёгким запахом озона – всё говорило о том, что за мной наблюдают. Через несколько этажей лифт остановился. Двери разъехались – вошла женщина с ребёнком на руках. Малышу было года три, глаза – чистые. Как только они вошли, я почувствовала колебания. Не звуки, не движения – души. Её – напряжённая, сжатая, как пружина, пульсирующая тревогой за ребёнка. А его – яркая, открытая, чистая, как пламя в стеклянной колбе. Он смотрел на меня не отводя глаз.
– Мама, – прошептал он, – у неё внутри свет. Синий. Как у нас, но… холодный.
Женщина сжала его крепче, будто пыталась укрыть от моего присутствия. Я не смотрела на них, смотрела в зеркало – на своё отражение.
– Спуск, – объявила система. Я шагнула вперёд.
– Простите, – вдруг сказала женщина.
– За что? – вопросительно посмотрела на неё.
– За то, что боюсь, – ответила она. – Я знаю, вы не враг. Но я всё равно дрожу.
Я сжала рукоять катаны.
– Я не враг, – прошептала я и стыдливо отвела взгляд. Не от женщины. Не от ребёнка. От себя. Я не знала, чего именно стыжусь – что она сжимает сына, будто я опаснее тех выродков в подворотнях, что калечат тела и разум синтетикой? Что я страшнее вирусов, внедряющихся через порошок, через поцелуи, через танцы в клубах, разрушающих личность изнутри? Я не насилую. Не ломаю. Не ворую воспоминания ради удовольствия. Но я – хваран. Я прихожу, когда душа уже разбита. И забираю то, что осталось. Я – не монстр в тени. Я – монстр в форме.
Потому что я – закон.
И в этом – хуже.
От моих мыслей меня резко оторвал звук – короткий, острый, как выстрел. Оповещение Системы. Я выпрямилась. Тело переключилось. Мышление – в режим выполнения. Лифт остановился. Двери открылись. Я буквально вылетела наружу – в тёмное, ранее утро, в дождь, в город, дышащий холодом и металлом.
Ветер ударил по коже – резкий, пронизывающий. Он проскальзывал под бордовое платье, касался бёдер, живота, шеи – будто проверял, живая ли я. Я не дрожала. Но чувствовала. Слишком остро. Слишком глубоко.
– Чувствительность снизить до 10%, – отдала я приказ.
Система отреагировала мгновенно. Нервные окончания притупились. Кожа перестала ловить каждый порыв ветра. Запахи – дым, мокрый асфальт, чужие духи – стёрлись. Осталось только вибрационное поле. То, что я должна искать. То, что ведёт меня к осколку. Ноги сами понесли меня вперёд. Не в центр. Не в деловой квартал. В Гион. Старый район.
Деревянные фасады, замаскированные под неон. Узкие улочки. Раздвижные двери. Запрещённые бары. Место, где живут те, кого Система потеряла.
Тело двигалось быстрее, чем я привыкла. Не просто шагало. Скользило. Платье не мешало. Каблуки не цеплялись. Перчатка пульсировала в такт невидимому ритму – там, где-то, он ждёт. Я не знала, кто он. Не знала, что с ним случилось. Но чувствовала – его душа разбита. И я должна её найти.
Тёмный переулок. Узкий. Зажатый между старыми деревянными фасадами, обшитыми коррозирующим неоном. Мусорные баки – опрокинутые, ржавые, источающие кислый запах гниющих органических отходов и сгоревшего пластика. Мокрый асфальт – чёрный, как масло, отражающий лишь слабые блики с соседней улицы, где неоновые вывески пульсировали, будто чужое сердцебиение. Свет сюда почти не просачивался. Только косой луч с прожектора на крыше – дрожащий, прерывистый, как умирающий сигнал.
Я вошла. Шаги – тихие, но чёткие. Тело – напряжено.
И тогда я почувствовала. Едва уловимое колебание. Не звук. Не движение. Резонанс в поле душ. Слабый. Прерывистый. Как дыхание умирающего. Он был здесь. Осколок. Не целый. Не стабильный. Разрушенный. Я остановилась.
Перчатка – левая – начала тянуться. Не физически. Внутренне. Как будто пальцы превратились в антенны, улавливающие направление.
Система молчала. Не давала координат. Не включала навигацию. Она проверяла. Могу ли я чувствовать душу – не как данные, а как вибрацию.
Я закрыла глаза. Дождь стекал по шее, под платье, по позвоночнику. Я не сжала плечи. Не дрожала. Слушала. И снова – всплеск. Там. За мусорными баками. У стены. Где тень – не просто тень. Где воздух дрожит, будто разорван. Я сделала шаг. Потом ещё один. Катана – на бедре – не шевелилась. Пока не нужно. Я обошла баки. И увидела.
Тело. Мужчина. На коленях. Сгорбленный. Руки – на груди, будто пытается удержать что-то внутри. Глаза – открыты. Чёрные. Но не от модификаций. От пустоты. На груди – свет. Слабый. Синий. Дрожащий. Шарик-душа. Но не целый. Он расколот. Мелкие фрагменты плавают вокруг – как искры, готовые погаснуть. Один – уже почти исчез. Другой – дрожит в воздухе, прилипнув к мокрой стене. Третий – висит у его виска, как слеза из света.
Он не кричал. Не двигался. Просто распадался. Я опустила руку. Перчатка напряглась.
– Прости, – тихо прошептала я. – Ты же сам понимаешь, что так нужно. Так будет лучше…
Голос мой дрожал не от холода. От осознания. Я стояла над ним – на коленях, руки на груди, глаза чёрные, как провал. Он был не монстр. Не преступник. Не вирус в чужом теле. Он был человек. И ему было так же страшно, как и мне. Он хрипло застонал. Не от боли. От отчаяния.
– Нет… нет… ты не понимаешь… – прохрипел он. – Система не понимает… Я не готов умирать… Я не знал, что так будет… Я не знал, что эта пыльца… этот чёртов порошок из чужой души… он заразил меня… я просто хотел почувствовать… снова… хотел вспомнить, как это – быть живым…
Его голос дрожал.Слова рвались, как обрывки сигнала.
– Я не хотел… разрушаться…
Я замерла. Он не сопротивлялся. Он умолял.
Но Система не слушает мольбы. Она знает только статус: «Душа – нестабильна. Уровень распада – критический. Инициировать изъятие.»
И в следующее мгновение – щелчок. Тихий. Холодный. Как выстрел в вакууме. Система отключила его. Тело обмякло. Руки упали. Голова – на мокрый асфальт.
Я присела на корточки. Не отдала приказ. Просто опустилась. И тогда – они появились. Осколки. Из разрыва в его груди – не раны, а пространственной трещины – вырвались фрагменты души. Синие. Дрожащие. Как звёзды, упавшие во тьму. Они рассыпались по чёрному асфальту, прилипли к лужам, повисли в воздухе, будто замедленный взрыв. Один – дрожал у моего сапога. Другой – прилип к стене, как светящаяся слеза. Третий – плавал в луже, искажённый рябью.
Я медленно подняла правую руку. Она пульсировала – не агрессивно, а жалостно.
– Сбор, – сказала я.
Не приказ. Прошение. Рука из чёрного, гладкого материала, не похожего ни на металл, ни на пластик, ни на плоть. Она была создана Системой – не как протез, а как инструмент, способный поглощать, удерживать, уничтожать. Поверхность её была матовой, без швов, без суставов, без следов – будто вырезана из самой тьмы. Она начала работать.
Из ладони вырвался тонкий, почти невидимый импульс – не свет, не звук, а давление, искажающее воздух. Он коснулся ближайшего осколка. Тот задрожал, как живой, на мгновение замер – будто колебался, боролся, не желал исчезать. И вдруг – сорвался с места и втянулся в ладонь, растворившись в чёрной поверхности без вспышки, без звука, будто его и не было.
Следующий – на стене – сопротивлялся дольше. Он пульсировал, как сердце, отталкивался от импульса, пытался уползти вверх, к карнизу. Но чёрная рука напряглась. Пальцы – гладкие, лишённые анатомии – чуть раздвинулись, и импульс усилился. Пространство вокруг задрожало. Осколок заколебался, замер, и – с тихим, почти слышимым всхлипом – рванулся вперёд и исчез в ладони.
Третий – в луже – не хотел уходить. Он плавал, как рыбка в аквариуме, отталкивался от дна, пытался укрыться под маслянистой плёнкой. Я опустила руку ближе. Чёрная поверхность коснулась воды – и та закипела. Не от тепла, а от поля, исходящего из ладони. Осколок замер, будто почувствовал приговор. И втянулся – медленно, с сопротивлением, как будто цеплялся за мир.

