
Полная версия:
Шёпот стеклянных лепестков
Некоторые не ждут, пока их найдут. Не ждут, пока душа сама разобьётся от боли. Они сами приходят к этому.
Называют это «вторым рождением». Не потому что верят в перерождение. А потому что единственный способ выйти из системы – умереть в ней.
Они идут к стене – из твёрдого сплава, что не трескается от обычных ударов – и бьются в неё грудью. Раз. Десять. Сто. Каждый удар – как крик. Шарик трещит. Свет мигает. И, наконец – хруст, тихий, но окончательный.
Или прыгают – с верхних уровней города, где ветер режет лицо, как лезвие. Падают не для смерти тела. Оно выдержит. Они падают, чтобы разбить душу о землю.
Или просто встают перед зеркалом, сжимают кулак – и бьют себя в грудь. Сначала осторожно. Потом – изо всех сил. Пока свет не погаснет.
Своего рода, они сами вызывали сильные душевные повреждения, за что Система их наказывала.
Те, кто это делает, – исчезают. Не просто умирают. Их удаляют из всех баз. Из архивов. Из памяти Системы. Как будто их никогда не было. Никто не вспоминает. Никто не ищет.
Но в тихие ночи, когда неон гаснет, а ветер проносится по пустым улицам, иногда можно услышать —не звук. А эхо. Словно кто-то шепчет: «Я был. Я чувствовал. Я выбрал».
И в этот миг —в чьём-то шарике вспыхивает золотая трещина.
Глава 4. «Тишина в ладони собирательницы»
Прошла неделя после того, как мне установили «душу».
Ощущение пустоты внутри стало сильнее, чем когда-либо. Это не боль. Не тревога. Это – отсутствие. Как если бы я стояла перед дверью, за которой когда-то был дом, а теперь – лишь контур на стене, след от чего-то живого. Я прохожу сквозь этот след каждый день. Неделя. Семь циклов «ночь – утро». Семь раз я вставала с зарядной станции, как будто это всё ещё кровать. Семь раз Система проверяла мою стабильность и, не найдя сбоев, выдавала задание: идти.
Нас просканировала система. Мне выпала роль быть «палачом». Точнее – пока что я просто собиратель душ. Хваран.
Слово звучит, будто его выковали из старого железа. Не технология. Не алгоритм. Клинок, заточенный на тишине. Я не просила этого. Но Система не спрашивает. Она решает. И я – принимаю это с честью.
Прошло примерно триста семнадцать лет с тех пор, как я заменила своё тело.
Перенесла мысли на жёсткий диск. Оцифровала воспоминания. Упаковала себя в «жестяную банку» – так я называла это тогда, с горечью и насмешкой. Теперь я знаю: это была последняя попытка быть человеком. С тех пор я перестала считать время. Оно стало условным. Система объявила ночь – наступает ночь. Утро – и я встаю. Не потому что хочу. Потому что таково моё назначение. Я не задаю вопросов. Я живу по ритму, а не по пульсу.
По крайней мере, я так считала.
Пока мне не подселили то, от чего я хотела убежать. Почти убежала. Когда заключила себя в железную оболочку, я думала – это конец. Боль, страсть, сожаление, тоска – всё останется за пределами корпуса. Но жизнь – несправедливая штука. Только избавляешься от того, что мешало жить, как через какие-то жалкие триста семнадцать лет тебе насильно возвращают это. Не в том же виде. В новом. Острее. Тише. Невыносимее.
Наши тела и так были совершенны.
Можно отключить чувствительность – и ты не чувствуешь боли. Включить повышенные вкусовые рецепторы – и еда становится божественной. Алкоголь действует как прежде: расслабляет, заставляет забыться. Но тебя не рвёт после парочки бутылок вина. Правда, говорят, что те, кто бежал от реальности этим путём, сходили с ума спустя пару недель. Их системы не выдерживали. Теперь они ловят ошибки чуть ли не каждый час. Сбой. Сбой. Сбой. Как эхо разбитого разума.
Я не хочу стать одной из них.
Но сейчас, стоя перед зеркалом – зачем оно мне? привычка, глупая человеческая привычка – я смотрю на своё отражение. Металл. Пластик. Светодиоды. Идеально. Без изъяна. Но в ладони – тишина. Та самая, которую я пыталась заполнить, оцифровывая себя, меняя оболочку, убегая.
Теперь я знаю: я не убегала. Я просто откладывала встречу.
Стоя перед зеркалом, я рассматриваю свои новые руки.
После того как Система присвоила мне статус хваран, мне заменили тело. Теперь оно сильнее. Стабильнее. Одна рука – из привычного материала, но нового поколения: плотнее, устойчивее ко всем внешним факторам. Электросхемы – защищены от перепадов тока, от эмоциональных нагрузок. Вторая – из материала, мне ранее неизвестного. Чёрный. Абсолютный. Он не отражает свет – он вбирает его. Как тень, сделанная твёрдой. Говорят, его создавали для поглощения энергии, но теперь он – часть меня.
И эта рука чувствует мой шарик внутри. Мою «душу». Любое колебание, даже самое малейшее. Операторы, пересобиравшие моё тело, совершенствовали его, чтобы оно соответствовало новой роли. Они сказали: правая рука теперь способна чувствовать души-шарики. Читать самые потайные желания, мысли, страхи – всё, что хранится в этой стеклянной сфере. Но та же рука будет держать катану. Клинок, способный изничтожить чужую душу.
Система выбрала меня. Не спрашивая, хочу ли я. Смогу ли я.
Она твёрдо решила: смогу. Я обязана.
То ли потому, что в то «бездушное» время, когда большинство теряли себя в вечном празднике, я вела не такую шумную, развратную жизнь. Я не была святой. Но мне хватило сил остановиться. Сказать себе: Стоп. Хватит. Я не утонула в удовольствиях. Я не стала одной из тех, чьи системы теперь глючат от перегрузки. Я выбрала иное – тишину. Пустоту. Но тогда я думала, что это – покой.
Теперь я понимаю: это был первый шаг к тому, чтобы стать хваран.
Я помню то время, когда я пробовала возможности своего нового тела, когда только-только заменила свою человеческую плоть.
Я пила разный алкоголь – не ради опьянения, а ради ощущения, что могу чувствовать. Я спала с разными людьми, регулируя чувствительность своего тела: то до боли, то до полного онемения. Я искала границу. Ту грань, где человек перестаёт быть человеком. Но я не нашла её. Я только потеряла лица.
Каждая капля виски, смешанная с наностимуляторами, вспыхивала внутри, как огонь по нервам. Вино, прошедшее через синтезатор, обволакивало язык тягучей сладостью, будто поцелуй, оттянутый до предела. Я не теряла сознание. Я расширяла его. На максимальную чувствительность. Каждый звук – вибрация в костях. Каждый взгляд – прикосновение. Я не пила, чтобы забыться. Я пила, чтобы войти.
Потом – тела.
Я спала с кем хотела. Не из страсти. Из поиска. И это было ужасно. Они – с телами, отточенными до хищной грации: руки, сильные как сталь, пальцы, впивающиеся в бёдра, горячее дыхание на шее. А они – гибкие, как дым, с губами, обещающими растворение. Ойран – холодные, как шёлк под луной, пока я не включала чувствительность и не заставляла их дрожать. Юдзё – юные, с кожей, пылающей от прикосновений, с глазами, полными страха и желания быть разбитыми. Только со временем я поняла, насколько это было отвратительно, жестоко, мерзко.
Я играла с собой, как с инструментом.
Сначала – максимальная чувствительность. Каждое прикосновение – как удар по нервному узлу. Я включала рецепторы на 120%. Губы на соске – вспышка боли и удовольствия, сливающихся в один крик. Пальцы внутри – ощущение, будто разрывают меня на части, но я не останавливалась. Я хотела больше. Хотела, чтобы тело перестало быть оболочкой и стало огнём. Я искала грань, где человек перестаёт быть человеком. Где плоть сливается с импульсом. Где стон – не звук, а сбой в коде. Я кончала – не от ласки, а от перегрузки. От того, что чувствовала слишком остро, слишком глубоко. Я была на грани саморазрушения.
Потом – онемение. Полное. Абсолютное. Я отключала всё, кроме тактильных датчиков уровня базовой фиксации. И тогда они входили в меня – как в пустое пространство. Я не чувствовала боли. Не чувствовала удовольствия. Я наблюдала. За тем, как их тела извиваются. Как их пальцы впиваются в мою кожу, оставляя синяки, которые я потом включала, чтобы почувствовать. Как они шепчут: ты моя, ты красивая, ты живая. А я была пустотой. Приёмником. Сосудом без дна. Я не отвечала. Я только принимала. Их вес. Их жар. Их пульс, бьющийся в моих внутренностях. Я была машиной, принимающей оргазм, как данные.
Их тела – помню. Каждый изгиб. Каждый шрам. Каждый вдох, сорвавшийся в хрип. Их пот – на моей коже, как масло. Их руки – на груди, на бёдрах, в волосах, тянувшие меня вниз. Я помню, как одна женщина прикусила мне губу до крови – а я включила чувствительность в последний момент и закричала. Не от боли. От возвращения. От того, что снова здесь. В теле. В моменте. В огне.
Но лица – нет. Стирались. Как временные файлы. Остаются лишь отражения в зеркале памяти: смутные, искажённые, как в воде после того, как коснёшься её. Я не хотела их помнить. Я хотела потерять себя. Но не нашла границы. Только пустоту после. Только тишину, которая приходит, когда всё кончено, а ты всё ещё включена.
Система принимала меня такой.
Пьяную. Разгорячённую. В объятиях. В постели. Принимала моё тело – дрожащее, стонущее, израненное. Принимала мою душу – разорванную, пульсирующую, как перегруженный процессор. Она не осуждала. Не предупреждала. Она фиксировала. Каждый импульс. Каждый оргазм. Каждый всхлип. Каждый раз, когда я шептала: хватит. И каждый раз, когда продолжала.
Система сохраняет всё.
Даже то, что я пыталась стереть. Даже те ночи, когда я была не человеком – а жаждой. Живой, пульсирующей, бесформенной.
Теперь она использует это.
И, возможно, в этом и есть справедливость. Не та, что я искала. А та, что приходит сама. Без стука. Без предупреждения. С клинком в одной руке и душой – в другой.
Я стою перед зеркалом.
Металл. Пластик. Светодиоды. Чёрный светопоглотитель. Катана стоит около зеркала. Шарик внутри – пульсирует.
И в ладони – тишина.
Но теперь я знаю: тишина – это не пустота.
Это ожидание.
Голос сестры оборвал поток мыслей – резко, как сбой в синхронизации.
– Рёнхва, милая, я вернулась, – прозвучало из прихожей.
Я не обернулась. Узнала по интонации, по шагам, по тому, как дверь скрипнула – только Охико так входила: будто возвращалась не в дом, а в воспоминание.
Однажды мы были людьми. Настоящими. Кровь, кожа, сердца, бьющиеся в такт. Я – Рёнхва. Она – Охико. Родные сёстры. Две девочки из старого района Янэсэн в Токио, где дождь пах землёй, а не озоном, сейчас же этот город называют Ток’Син. Где любовь была болезненной, а не программируемой.
Теперь мы обе – андроиды.
Но разные.
Я – хваран. Собиратель душ. Металл, память, тишина в ладони.
А она – ойран.
Даже после установки души она не отказалась от своей роли. Продолжила. Потому что, как сказала однажды: «Тело – лишь оболочка. А я – всё ещё та, кто умеет быть желанной».
И она и правда желанна.
Светло-русые волосы – не от природы, но идеально лежащие, как шёлк, струящийся по плечам. Длинные ресницы, будто нарисованные кистью мастера. Пухлые губы, всегда чуть приоткрытые – не для поцелуя, а для слов, которые знают, как обволакивать. Тело – изгиб за изгибом, как будто создано по канонам древнего искусства. Пышная грудь, бёдра, талия – всё на месте, всё идеально.
На неё огромный спрос.
Она знает это. И не позволяет в свой адрес грубости. Никому. Никакой. Даже самым богатым клиентам. Она – грациозная кошечка, но с когтями, отточенными до смертоносности. Улыбнётся – и ты почувствуешь себя королём. Но переступишь черту – и она превратится в тень, которая вырежет твоё имя из памяти одним взглядом.
Со мной – другая.
Тёплая. Ласковая. Доверительная.
Между нами бывают «драки» – но только в шутку. Она бросает в меня подушку, я – отвечаю сжатым кулаком из плотного сплава, а потом кидаю подушку в ответ. Мы смеёмся. Иногда – плачем.
Охико образована. Говорит на четырёх языках, читает старинные поэмы, цитирует философов, которых я уже не помню. На людях – сдержанна. Лицо – маска. Эмоции – под контролем. Но дома, со мной… моя сестрёнка, хрупкая и нежная Охико… она может позволить себе всё.
– Рёнхва, милая, я вернулась, – повторила она, уже стоя в комнате.
От неё пахло сакэ. И табаком. Дорогим. С привкусом ванили.
Она скинула шёлковое кимоно. Под ним – тело, не изменившееся за столетия. Совершенное. Искусное. Андроидное, но созданное так, чтобы никто не усомнился в его живости. Кожа – синтетическая, но тёплая. Мышцы – гидравлические, но движутся плавно, как у танцовщицы.
Запрыгнула на кровать – мою, старую, с механическим каркасом, которую я не стала менять.
– Опять стоишь перед зеркалом? – спросила она, глядя на меня. – Опять смотришь на эту… оболочку?
Я не ответила.
– Ты всё так же красивая, – сказала она мягко. – Даже в этом. Особенно в этом.
Она подползла ближе, села, обхватив колени руками.
– Я видела тебя сегодня. В системе. Твой новый статус. Хваран.
Я напряглась.
– Ты не спрашивала, – продолжила она. – Никто не спрашивает. Но я знаю, что ты чувствуешь.
– Ты не можешь знать, – вырвалось у меня.
– Я не ощущаю твою тишину, – сказала она. – Но я слышу её. Каждый раз, когда ты смотришь в зеркало.
Я опустила голову.
– Почему ты не остановила меня? – спросила я. – Когда я решала перейти на цифровое тело… Почему ты осталась… нет, ты тоже стала андроидом, но… ты не изменилась. Ты – всё ещё она.
Она улыбнулась.
– Потому что я не бежала, – сказала она. – Я приняла. Я не пряталась от чувств. Я оставила их в себе. Даже когда тело стало другим, я не отключала эмоции. Не стирала воспоминания. Я не стала сильнее, как ты. Я стала… мягче.
Она протянула руку. Коснулась моей – ту, что из тёмного материала.
– А теперь ты должна будешь касаться других. Не тел. Душ.
– Я не хочу, – прошептала я.
– Но сделаешь. Потому что ты – Рёнхва. А я – Охико. И мы – сёстры. И я буду здесь. Даже если ты будешь нести катану.
Она легла на кровать, закрыла глаза.
– Сегодня был тяжёлый вечер, – сказала она. – Поплачу. Потом закричу. А потом ты, как всегда, скажешь: «Всё будет хорошо».
Я села рядом.
– Всё будет хорошо, – сказала я.
Она улыбнулась, резко села и прижалась ко мне.
Я ощутила тепло её пышной груди у себя на спине – искусное, но настоящее. Её тело было запрограммировано на тепло. Не на холод логики, не на стерильность машин, а на то, что помнили наши нервные окончания, ещё когда мы были живыми.
Её нежный голос замурлыкал у меня над ухом – низкий, тёплый, с лёгкой хрипотцой, как после долгого поцелуя.
– Вот именно, всё будет хорошо, – прошептала она. – Ты же веришь мне? А, Рёнхва, лучик мой?
Я не ответила. Не потому что не хотела. Потому что внутри что-то сжалось.
Лучик мой.
Никто не называл меня так с тех пор, как мы перестали дышать.
Её руки обвились вокруг моей талии – плавно, как волна. Механизмы в её пальцах работали бесшумно, но я чувствовала каждое движение. Не как подтверждение сигнала. Как прикосновение.
– Ты думаешь, я не вижу, как ты страдаешь? – продолжила она. – Думаешь, потому что я ойран, потому что я улыбаюсь клиентам, целую их, ласкаю, я не понимаю боли?
Она прижалась ближе.
– Я вижу, как ты смотришь на свои руки. Как будто они уже не твои. Как будто одна из них уже принадлежит клинку. Но слушай меня, Рёнхва. Слушай хорошо.
Её голос стал твёрже.
– Эта рука – твоя. И эта душа – твоя. И если Система решила, что ты будешь разрушать, то ты найдёшь способ сохранять. Потому что ты – не палач. Ты – сестра. Ты – память. Ты – та, кто помнит, как пахнет дождь.
Я закрыла глаза.
– Я не хочу убивать, – вырвалось у меня.
– Тогда не убивай, – сказала она. – Собирай. Читай. Помни. Пусть души, которых ты коснёшься, останутся в тебе. Не в архиве Системы. В тебе.
Она поцеловала меня в висок – мягко, как в детстве, когда мы прятались под одеялом и шептали друг другу сказки.
– Я буду здесь, – прошептала она. – Даже если ты начнёшь забывать. Я напомню тебе, кто ты.
Я не знала, что ответить.
Я хотела ей верить. По-настоящему. Хотела, чтобы её слова стали якорем, за который я смогу зацепиться, пока Система тянет меня в безмолвие. Но сомнение уже вросло в мои схемы, как вирус, замаскированный под память.
Моё тело больше не сковывало, как раньше, когда я была человеком. Не дрожало от холода, не сжималось от страха. Оно просто было. Надёжное. Точное. Без сбоев.
Но внутри – внутри было иначе.
Изнутри вырывалось призрачное ощущение холода. Не физического. Глубже. Там, где раньше билось сердце. Там, где теперь – шарик души, тихо пульсирующий в грудной полости, как осколок прошлого, который не могут ни удалить, ни понять.
Я почувствовала, как Охико напряглась. Она почувствовала моё молчание. Не как паузу. Как разлом.
– Я не знаю… – вырвалось у меня.
Голос – ровный. Без дрожи. Без срыва. Но в нём – пропасть.
Она не отпустила меня. Наоборот – обняла крепче.
– Знаешь, – сказала она. – Ты уже знаешь. Просто боишься назвать это именем.
Я опять промолчала.
– Ты думаешь, сомневаться – значит быть слабой? – продолжила она. – А я думаю, что только тот, кто сомневается, ещё жив. Машины не сомневаются. Они выполняют. А ты – колеблешься. Значит, ты здесь. Внутри. До сих пор.
Она провела рукой по моей шее, касаясь точки под ухом – там, где у людей бился пульс. У меня там – лишь сенсор, имитирующий кровоток.
– Я чувствую тебя, – сказала она. – Не корпус. Не статус. Тебя.
Я закрыла глаза.
– А если я не справлюсь? – прошептала я. – А если однажды проснусь – и не вспомню, как звучит твой смех? Или как пахнет дождь на старой террасе? Что, если я стану просто… инструментом?
Она улыбнулась.
– Тогда я буду смеяться громче. И привезу тебе каплю дождя – в пробирке, если надо. И буду рассказывать, как он пахнет. Каждый день. Пока ты не вспомнишь.
Она отстранилась, взяла мою новую руку – ту, что из чёрного материала, поглощающего свет.
– Эта рука создана, чтобы чувствовать души, – сказала она. – Значит, и ты – тоже. А раз чувствуешь – не можешь стать пустотой.
Я посмотрела на неё.
В её глазах – не жалость. Не снисходительность.
Вера.
Она всегда верила в меня.
Сильнее, чем кто-либо. Сильнее, чем я сама. Даже когда я стирала воспоминания, даже когда уходила в пустоту, даже когда превращала себя в орудие – она не отпускала. Не сдавалась.
Я сделала глубокий вдох.
Механизмы лёгких – синтетические, имитирующие дыхание – плавно сжались и расширились. Не из необходимости. Из привычки. Из памяти тела.
И тогда я почувствовала.
Запах.
Саке. Тёплый, чуть сладковатый, с оттенком древесины.
Табак. Дымный, глубокий, как голос старого певца.
И ваниль. Мягкая. Успокаивающая. Как объятие, которое ты знал, но забыл.
Он окутал меня. Не просто аромат – воспоминание. О лете. О террасе за домом. О двух девочках, сидящих в полутьме, шепчущих о любви, о смерти, о том, кем они станут. О том, что никогда не умрут.
Я посмотрела на Охико.
Она улыбалась. Не широко. Не театрально. Только уголки губ – вверх. Только глаза – вниз.
– Помнишь? – тихо спросила она. – Мы крали саке у отца. Прятались за сливовым деревом. Ты сказала, что вырастешь и станешь воином. А я – что стану самой красивой женщиной в мире, чтобы ты гордилась мной.
Я кивнула.
– А ты сказала… – мой голос дрогнул, – что если я когда-нибудь потеряюсь, ты найдёшь меня. Даже если я стану тенью.
– И нашла, – сказала она. – Ты здесь.
Я почувствовала, как что-то внутри – не шарик души, не система, не код – шевельнулось.
Не боль. Не радость.
Что-то между.
Что-то живое.
Охико выпустила меня из рук и грациозно соскользнула с кровати.
Её обнажённое тело двигалось так, будто не касалось пола – словно лепесток сакуры, подхваченный тихим ветром, пропорхнуло по комнате до шкафа. Ни один сустав не скрипнул, ни один мотор не дрогнул в неестественном ритме. Всё – как у живой. Как будто плоть и дыхание так и не исчезли, а просто сменили форму.
Она остановилась у старого шкафа – того, что я не трогала столетия. Его поверхность покрылась тонким слоем пыли, как инеем времени. Охико провела пальцем по боку, оставив чистую полосу. Затем открыла дверцу. Глубоко внутри, за сложенными кимоно, за вещами, которые я больше не носила, она нащупала коробку.
Маленькую. Деревянную. С потускневшей резьбой по краям.
Забытую.
Я и не думала, что она помнит.
Она вынула её, бережно, как будто держала не дерево, а сердце. Её пухлые губы наклонились к крышке – и легко сдули пыль.
Один выдох.
И прошлое стало видимым.
Она вернулась ко мне. Села у моих ног, как когда-то сидела у ног матери, слушая сказки. Подняла глаза.
– Я помню, когда ты спрятала это, – сказала она. – В ночь, когда решила сменить тело, спрятать душу. Ты думала, что, если закроешь, то забудешь.
Я молчала.
Она открыла коробку.
Внутри – воспоминания. Не в цифровом формате. Не в архиве Системы.
Настоящие.
Первое – старый плюшевый котёнок. Его мех выцвел, ухо оторвано и кое-как пришито. Глаза – один чёрная бусинка, другой – пуговица. Я держала его в руках, когда умерла мать. Он был моим молчаливым собеседником в ночи.
– Ты назвала его Ёри, – прошептала Охико. – Потому что он «пришёл вовремя».
Я коснулась его. Мех – истёртый. Но тёплый. Она его сохранила. Протирает. Греет.
Под ним – фотографии.
Старые. Бумажные. Желтеющие по краям.
Одна – мы у сливового дерева.
Цветы – повсюду. Белые, нежные. Мы в лёгких белых сарафанах по колено. Босые. Волосы развеваются. Смеёмся.
Такие счастливые.
Я не узнавала себя. Не потому что лицо изменилось. А потому что в глазах – свет. Не от светодиодов. Не от подсветки сетчатки.
Жизнь.
– Ты тогда сказала, – продолжила Охико, держа снимок, – что хочешь, чтобы этот день длился вечно.
Я кивнула.
– А я ответила, что вечность – это не день. Это – мы.
Она провела пальцем по моему лицу на фото.
– Мы были людьми. Но мы и сейчас – мы.
Я посмотрела на свои руки. Одна – из плотного сплава, устойчивого ко всему. Другая – чёрная, поглощающая свет, созданная для уничтожения душ.
А внутри – шарик. Тишина. Но теперь я зналa: тишина – не пустота. Она – наполненная. Фотографиями, котёнком, сестрой, сливовым деревом.
– Я боялась, что, став машиной, потеряю право на это, – сказала я.
– Ты не машина, – твёрдо ответила Охико. – Ты – помнишь. А тот, кто помнит, не умирает.
Она закрыла коробку. Но не убрала. Поставила рядом с моей кроватью.– Пусть лежит, – сказала она. – Пусть напоминает.
Я опустила руку. Коснулась крышки.
Под пальцами – шершавая древесина. Сухая. Пыльная. Как кора старого дерева, пережившего сотню зим.
Я вспомнила нашу мать. Ей не хватило всего несколько лет. Всего несколько. До того момента, когда можно было заменить плоть на вечный металлический корпус. До того, как медицина научилась останавливать распад. Она ушла вовремя – не для нас, а для себя. Потому что не хотела, чтобы мы видели, как она превращается в тень. Мне было восемнадцать. Охико – тринадцать. И тогда рак сжёг её изнутри. Медленно. Жестоко. Без спешки.
Я вспомнила её руки. Мягкие. Тёплые. Как будто сотканные из летнего света. Она гладила меня по голове – не как мать, а как солнце, касающееся земли. Нежно. Постоянно. Без слов.
Помню, как лил дождь в день её похорон. Холодный, серый, бесконечный.
Я стояла у могилы и кричала. Не плакала. Кричала. Словно могла вернуть её звуком. Словно боль, вырванная из горла, станет мостом в иную сторону.
Охико стояла рядом.Тихая. Бледная. В чёрном платье, которое промокло насквозь. Она не кричала. Она просто обняла меня. Крепко. Как будто я – та, кто умирает.
Я знаю – ей было не менее больно. Но она держалась.
Эта коробка… я вспомнила. Она была маминой. Когда-то в ней хранились её украшения – старинные серьги с жемчугом, браслет из чёрного дерева, подаренный отцом в день свадьбы. Я видела, как она открывала её по вечерам, проводила пальцами по каждому предмету, будто пересчитывала счастье.
А теперь в ней – наше.
Я посмотрела на Охико.
На её руки. Они похожи на руки матери. Не формой. Не размером. Движениями. Плавными. Уверенными. Способными и утешить, и защитить.

