
Полная версия:
Полночные сказки Итаки

Мираниса
Полночные сказки Итаки
I
Это был густой запах опрелости. Разило затхлостью, густой и тягучей, обволакивающей всю безмятежную обстановку комнаты. От спёртого аромата влаги и лекарств густились тени на полках и углах, под небольшим столиком и у плинтусов. Но сильнее всего мрак клубился под пустой колыбелью. Это был манеж, деревянный, с кренившейся внутрь решёткой и аккуратно сложенным балдахином. Соорудить карниз для фатина не вышло, а потому крепился он на прямой вешалке, приколоченной прямо к стене.
Разило задушливым смрадом, слишком вязким и сладким; несло от подушек и плотного одеяльца. По углам тогонеравномерно грудился гусиный пух вперемешку с хлопковым; к середине он заметно редел – с особым усердием из-под ткани выбивались сучки и опилки, застрявшие в линте. Стоило глубже потянуть носом воздух, чтобы уловить, как едва заметными ручьями прелый аромат разливался от центра бумазейного одеяльца с вышитыми розами посередине.
Во сне она всегда его тянула под себя, под правый бок.
Но колыбель со смрадным запахом смерти возымела привычку оставаться пустой. Пустовала она вчера, и завтра останется такой же.
Ближе к окну, откуда ретиво пробивались лучи солнца сквозь газетную бумагу и гардину, разило, однако,слабее. У невысокого стеллажа запах мог и затеряться, но лишь в случае, если пересечь комнату от колыбели на семь шагов, а остановиться от этажерки в двух. Если подойти ближе, то спёртый душок появлялся вновь, но несколько отличный, кисловатый. Он доносился из детских башмачков, впечатляющей колоннадой выстроенных на каждой полке. Плотные ряды их – кроме самых верхних – напоминали ратницу туфелек со строгой линией, на которую должны были равняться все носки. Вычищенные, залатанные, с новёхонькими лентами из атласа и тафты, с подбитыми каблучками и швами – некоторые лоснились мягкими мазками гуаши, другие поблёскивали в тусклом свете густым шитьём бисера, а третьи и вовсе филигранно обтянулись в белоснежные кружева. А ещё имелась пара башмачков, изрисованная акварелью, – прямо на белых лакированных босоножках синими причудливыми вензелями, подобно гжели. Другая часть оказалась туго задрапирована хлопковым бархатом, а поверху – вышитые из мулине зверюшки. Особо примечательными могли показаться три пары туфелек на ремешке, по бокам и центрам которых изображались шесть сцен из сказки о кролике Питере и его друзьях.
О, это были уникальные туфельки. Помимо вихрастых узоров, тонких кружев и поразительных сюжетов, они могли впечатлить всякого своими крошечными размерами, ведь длина каждого башмачка не превышала четыре с половиной дюйма.
Не было бы бахвальством назвать стеллаж с такими туфлями маленьким деревянным музеем, а его содержимое – искусством. Но высшим оно числилось преимущественно на нижних полках, тогда как на верхних тугие ряды туфелек разбивали всякого рода мелочи. А на самой высоте и того пылилась вся классика приключенческой литературы: цикл Джеймса Фенимора Купера, несколько романов Марка Твена, знаковое произведение Германа Мелвилла и многое другое. Но и это не всё. Вот ещё, например, между полуторной парой – новой и старой – примостилась потёртаяфоторамка с калейдоскопом рядышком. Слева от неё пестрили красным заношенныекроссовочки с абсолютно новыми шнурками, а справа – одинокая туфелька цвета слоновой кости. Убористым почерком она была исписана самой тривиальной из возможных фраз: "Я люблю тебя". Но примечательной отнюдь не этим оказалась единственная в своём одиночестве туфля. Прямо на носке её цеплялась сургучная печать, скрепляя столь ценное послание в маленькой обуви. А по бокам с обеих сторон тянулась в плиссе крепкая бумага, подобно крыльям.
Это было письмо.
Прямо подле этой одинокой туфли угрюмо теснилась рамка. В отличие от остального содержимого полок, не было ничего высокого в этой рамке – если не считать самой фотографии. В углу её боролась со временем и сухостью пластилиновая фигурка русалки – до жути уродливая: с гадкой желтизной на коже, двумя растянутыми палочками вместо рук, кривым хвостом, но поразительными длинными волосами. Отнюдь не искусство – даже не низкое. А вот фотография, вдвое сложенная по вертикали, – на видимой стороне той спрятался ребёнок. Годовалый, круглощёкий, но с худыми покатыми плечиками. Лицо его, одёрнутое густым румянцем, лоснилось залихватским светом, а надо лбом венцом искрился нежный золотистый пушок.
Это была Гресс.
Под её ножками можно было углядеть могучие руки – смуглые, испещрённые раздутыми жилами и изуродованные крепким слоем мозолей. Пальцы длинные, слегка скрюченные крепко держали ребёнка; в огромных ладонях почти полностью помещалось маленькое тельце Гресс. Именно благодаря этим рукам стеллаж и заполнился ювелирными туфельками. Эти же руки, измаранные в чернилах, корпели в соседней комнате над сестрицей одинокой туфельки-письма.
В мастерской Хриса было слишком тесно, зато удобно: шлифовальный станок у одной стены, а стол со швейной машинкой – в другой. На стенах висели измерительные ленты и фартук с инструментами, а прямо под ними – разложенная коробка с красками и чернилами. У неё и сидел Хрис, ссутулив широкие плечи и едва не надломив шею. На первый взгляд нерадивый сапожник, забросивший ремесло как профессию, производил впечатление неподдельного страха. Это был недюжинный труженик, крепко сбитый, с непомерной силой в руках и неистовой злобой в глазах. На второй взгляд бывший тяжатель мог вызвать неприязнь неясной природы. Огрубелое квадратное лицо с густой порослью у челюстей и глубоко посаженными глазами – они цвели мороком и тиной. Вдобавок к упомянутому представьте, что этот самый сапожник выражал мысли крайне нескладно, был подозрительно молчалив и всегда говорил не то, что думал. Тем, что думал, он никогда не делился и приобрёл эту пагубную привычку с самого детства, переняв её у сурового нрава матери. Так, наконец, на третий взгляд теснившееся в своей коморке перекошенноечудовище вымаливало жалость. На теле его приметились следы судьбоносных испытаний, и далеко не все из них он сумел пройти. Несколько особенно болезненных шрамов прятались под одеждой. Глубоко слепые глаза получали способность лицезреть пустой мир лишь сквозь толстые линзы очков. А суставы его до того сделались извилистыми, что пальцы навсегда утратили возможность выпрямиться. И всё это из-за впитанного глубоко кожей одного особливого чувства.
Вообразите, что это самое чудище, сжавшись между станком и столом, слепло под желтизной огромной лампочки и с особым упоением выводило: "Я люблю тебя".
– Эти туфли я бы и вовсе выбросила, – сдержанно заметила Кармента, бывшая жена Хриса, прислонившись спиной к косяку. – Я бы всё здесь выбросила.
Внезапно раздавшемуся голосу Хрис нисколько не смутился. Супруга его, женщина с удивительным запасом терпения и воли, после развода ключи от квартирки ему так и не вернула: временами появлялась без предупреждения, бросала куцые фразы ни о чем, а затем исчезала. Хрис не любил её. Потому что завидовал. Она-то справилась.
– На них не было печатей и надписей, когда она их носила, – холодно ответил Хрис. – Ты хочешь их выбросить, потому что сердишься на меня.
– Нет, не сержусь. Последние девять лет не сержусь.
– Помнишь, мы приобрели их, когда Гресс только училась ходить. А стоило ей упасть, как я делано называл её Икаром, – с едва заметной горечью вспомнил Хрис. – Может, я её проклял?
– Я не считаю тебя виноватым.
– А первые два года считала.
Кармента на это ничего не ответила – приняла, видимо, за упрёк. Вспомним, что Хрис в аргументах был не очень доходчив. А потому, проводив бывшую спутницу в живой мир, он вновь протиснулся в свой грот, закрыл дверь, паче подвергая себя мучениям, и снова принялся рисовать. Так он просидел ещё часа три.
Квартирка Хриса, расположенная на цокольном этаже старого дома, разительного отличалась от детской комнаты с пустой колыбелью – в той застыл затхлый запах детской опрелости и смерти. Однако жильё мастера оставалось убогим и пустым. Всё свободное – то есть ни-о-чёмное – время Хрис проводил на одном диване. Ел на нём, спал, лицезрел через маленькое окошко ящика на мир и дивился – это вон оно как бывает, оказывается, у некоторых… счастливо.
Разумеется, записи он тоже пересматривал, которые когда-то снимал с семьёй. И отнюдь не чурался детских мультиков – тех самых, которые по бесчисленному множеству раз пересматривал с дочкой. Приглядывался к краскам и фигурам, слушал дорожки и внимательно следил за сюжетом. Любовь Гресс к некоторым он мог понять. Они пестрили жизнью и красотой, – одним словом, классика. Зато причину ликования дочери при просмотре других лент Хрис всё никак не мог взять в толк. Казались они ему безмерно печальными: о разлуке, страхах и прощении. Зато она сидела тихо, когда их смотрела.
Тихо, да – прямо как сейчас.
Подобная тишина убаюкивала Хриса, обнимала его сутулые плечи тоской и едва терпимой болью. А когда ему хотелось вскричать от невыносимой потуги, тишина заботливо накрывала его лицо до поры, пока Хирс не пустится в хмарный, редеющий сон. Заветные надписи в тот злополучный вечер начинали крениться в разные стороны, петлять на концах и прижиматься в гласных. Хрис изводил чернила с таким неистовством, будто пытался через самодельные сентенциина крошечных туфлях докричаться до дочери. Но с каждой произведённой петлёй он лишь отчётливее вспоминал свою беспечную усталость и злобу. В какой-то особенно омрачённый миг, – возможно, то сурово поигрывали на литаврах угрюмые тучи, – Хрис таки решил оставить это дело до завтра. Подслеповатые глаза уже с трудом отличали заветные записи, да и очертания туфельки вдруг размылись в огромной ладони сапожника, затерялись меж его безобразных пальцев, пока усталый Хрис не уронил башмачок на стол с чернилами и, изнеможённо поднявшись, не вывалился в узкую комнату с телевизором.
Тогда он в первый раз за одиннадцать лет нарушил обет – не вернул туфлю на место.
Единственная, помимо мастерской и детской, комната Хриса тускло освещалась в любое время дня. Это была уникальная обитель – скита, открывающая истину земного мира через единственное прямоугольное, но непростительно узкое оконце. Какой-нибудь гений мог бы здесь написать роман, но Хрису было достаточно лицезреть обувь проходящих мимо него людей. Разные туфли он видел, лица – никогда. А потому приобрёл странную привычку угадывать владельца по его обуви. Каблучки – у любительницы сшить наряд у модисток, туфли с острым носком – у клерка, сандалии – у ребёнка.
Но в тот вечер Хрис по-особенному устал, а потому даже не подошёл к телевизору. Он, открыв форточку, направился прямиком в комнату Грессы и с силой толкнул дверь, вдыхая полной грудью затхлый аромат детской смерти. Будто по наущению волшебства, в ответ хозяину встрепенулась лошадка-качалка, опустив морду, и Хрис, спохватившись, нырнул в комнату и плотно закрыл за собой дверь. Нельзя, чтобы запах гибели и лекарств покидал эту обитель. Несчастный хозяин не допускал и мысли, что заполонивший детскую аромат уже давно не принадлежал Грессе. А потревожить его этим открытием было некому.
Измученный мастер, сняв очки, остановил коня и направился к стеллажу. У одинокой туфельки-письма он вдруг качнулся и сжал кулак, только лишь сейчас припомнив, что вторую он оставил в мастерской. Он уже было развернулся обратно, как ноги его вдруг подкосились, и слепые глаза углядели в вязкой мгле сумерек нечто невероятное. Одинокая туфля на верхней полке внезапным пылом раскрыла свою горловину, разрывая аккуратные швы по краям. Рот её становился всё шире и шире, пока – не менее неожиданно – сзади не раскрылась дверь, впуская неудержимый порыв сквозняка, вырвавшегося откуда-то из-под порога. Заветные надписи взлетели с гладких боковин, бумажные крылья встрепенулись, и тело хозяина повёл неистовый ветер, толкнув прямиком в необъятную пасть туфли.
Хрис истошно вскрикнул и выронил очки, ныряя в обувь и погружаясь во мрак. Молниеносно тот озарился мистерией самых невообразимых узоров и углов. Вокруг падающего Хриса вдруг выросли лимбы и принялись танцевать вокруг него кадриль – приглядевшись, горемыка и вправду разглядел у тех пышные юбки! Однако следом муслин под ними неожиданно вырос и возымел углы, превратившись в прямые треугольники, развернувшиеся до настоящих пирамид самых необычайных оттенков. А чуть погодя и те вдруг сложились в квадраты и закружились вокруг Хриса хоралом детского смеха, собирая вокруг себя тысячи соцветий блуждающих звёзд.
Он наблюдал за всем этим исступлённо, даже с некоторым страхом, позабыв вконец, что увяз в туфлю и упал в никуда. Но тело его вдруг заломило, и гулким ударом приняла в свои объятия туловище Хриса мягкая трава. Больно не было. А вот поразительно – вполне.
Не сразу емуподняться. Он огляделся. Вокруг раскинулась прогалина, с одного края которой плескалось безмятежное море, а с другого крепла непроглядная пуща. Казались они совсем близко, но чем ретивее Хрис силился добраться до одного края поляны, тем сильнее та растягивалась под его ногами. Запрокинув голову, он не углядел ни нору, ни проход, откуда мог свалиться – покоем над макушкой его развернулся небесный купол. И каждое белёсое облачко, пропуская сквозь себя солнечные лучи, приобретало выразительные формыкроликов. От лазурного небосклона доносился пряный аромат помады, – сапожник даже подивился тому, как смог учуять это, – а от земли едва заметно разило терпким букетом только скрученной махорки. Хрис нахмурился, оглядев траву. Проросла земля высоким бурьяном, целиком поглощая слишкоммаленькие стопы. Тогда-то Хрис догадался, что это вдруг уменьшились его ноги, как и туловище с руками, и головой; глаза его вновь стали зрячими, а на кистях вылепились прямые пухлые пальчики.
Испуганный Хрис подпрыгнул на месте, а затем вновь рванул к морю. Прогалина оказалась гораздо просторнее, чем казалась. А когда он почти достиг её края, то внезапно раздалось позади разудалое ржание коней. Обернувшись, Хрис обнаружил позади себя приближающуюся дюжину жеребят, и примечательным ему показалось то, что каждая из лошадей была обута в коньки с деревянными лезвиями.
"Разве такое может быть?" – судорожным залпом раздалось в голове у Хриса, когда он поднял голову.
Скакуныбыли одеты в сёдлас вожжами и шорами. От тонких шеек некоторых тянулись оглобли к маленьким санкам. И в тех, как и на самих жеребятах, восседали гордого вида ездоки. Суровые, чумазые, с взлохмаченными волосами и густой россыпью веснушек, что распустились под нежным греющим солнцем. Это была ватага босых ребятишек, что заигралась во дворе до самых сумерек в разбойников. И каждого из них украшали одинаковые героические ордена – разбитые зелёныеколенки. Хрис бездумно хотел назвать их повелителями шмелей, но сдержался.
Вперёд всей колоннады всадников выступил вперёд мальчишка – самый рослый и загорелый. По стати и не по-детски смышлёному лицу Хрис отличил в нём лидера. Тот хмуро оглядел гостя и произнёс надтреснутым голосом:
– Ты кто?
– Хрис. А вы кто такие?
Из-за плеча вожака выросла фигура мальчишки с дебелыми плечами и округлым лицом. Он показался Хрису бледнее остальных. Тоненьким – будто фистулою – голоском наездник с полотняным лицом объявил:
– Здесь нельзя называться своими именами. Придумай другое.
– Но у меня нет другого имени, – насупился Хрис.
– Так его и не должно быть, – невозмутимо выдал вожак. – Вот я, например, Зверобой. А это, – он кивнул в сторону бледного друга, – Моби Дик.
Хрис заметно смутился, и рука его невольно потянулась к лицу, чтобы – по привычке – водрузить очки обратно на нос. Лишь в последний момент он одёрнулся, вспомнив, что где-то их выронил. Тогда, набравшись смелости, он запротестовал:
– Это вовсе не выдуманные имена. Вы просто взяли их из книжек.
– А вот и неправда! – вскричал Зверобой. – Я прозвал себя так, потому что умел в охоте и совершил уйму подвигов. А его зовут Моби Диком, потому что он очень белый и очень толстый.
– Я не толстый! У меня просто кожа плотная, – Моби Дик в ярости плюнул через плечо и, спешившись с коня, направился к Хрису. – Ты как здесь очутился?
– Не знаю, – рассеянно ответил Хрис. – Кажется, я упал.
– Зачем? – с умным видом спросил Моби Дик.
– Нечаянно качнулся и упал…
– Почему?
– Мне показалось, что я упал в туфлю.
– Но для чего?
– Да не знаю я!
– Ладно, для тугих, – вставил Зверобой, – переиначим вопрос. С какой целью?
Внезапно за всей ватагой раздалось решительно:
– Эй! Хватит донимать его.
Толпа расступилась. Всадники послушно потянули за вожжи, пропуская вперёд девочку. Хрис замер, поймав взглядом её золотистые пряди и округлое лицо. Дивчина оказалась долговязой, худощавой, лет двенадцати, с особым искрящимся взглядом и удивительно покатыми плечами. Она единственная из всего сборища оказалась обута в тугие фаянсовые башмачки. На её сухом тельце висела майка и комбинезон из вискозы, крепко перетянутый разноцветным кушаком. На секунду пришлому даже показалось, что это были колготки.
У Хриса спёрло дыхание само собой, от испуга он отступил и пристально оглядел незнакомку. Если бы его Гресс дожила до своего двенадцатилетия, то она непременно выглядела бы так: с мягким контуром щёк, высоким лбом и глубоко залёгшейсиневой в глазах.
– А ты, – девчонка обратилась к нему, – лучше не виляй. Тебе имя придумать нужно, иначе мы сами его придумаем.
– Какое-нибудь дурацкое, – прыснул от смеха Моби Дик.
– Да! Прямо как у тебя! – взорвался хохотом Зверобой. Моби Дик тотчас перестал изгаляться и понурил голову.
– А как тебя зовут? – обратился Хрис к девочке.
– Астинома, – угрюмо ответила она, а затем неловко добавила: – Я получила это имя, но не могу вспомнить где.
Хрис задумался. В какой-то особливо ясный миг ему пришла мысль, что вокруг засело крепкое марево, и всё это ему снится. Однако, с силой ущипнув себя за предплечье, он благополучно отложил эту идею в сторону. Тогда где же он очутился? Почему сердце его затаилось в смутном чувстве при виде Астиномы? И как же ему, в конце концов, выбраться отсюда?
– Я ищу путь домой, – пробормотал Хрис.
– И где же твой дом? – полюбопытствовала Астинома.
Хрис ответил не сразу. Стиснул ровные пальчики, вспомнил их былую – или грядущую – узловатость, а затем пристально осмотрел собравшуюся ватагу.
– В Итаке. Мне нужно на Итаку, – задумчиво заявил он, но заметив, как ребятишки стали по одному расходиться, поспешно выпалил: – Нет, не так! Я должен вернуть домой одного дорогого мне человека.
– Мы спросили, как тебя зовут, а не зачем ты здесь, – усмехнулся Зверобой.
– Подожди! Не мешай ему, – пожурила того Астинома. Затем голос её смягчился, и она шагнула ближе к Хрису. – Как нам звать тебя?
– Я Одиссей, – представился гость.
Астинома пытливо осмотрела Одиссея, а после тонкие губки её растянулись в улыбке. Одиссей подивился тому, как вдруг оказался с ней одного роста.
Его Астинома, разумеется, выросла, окрепла, но не утеряла детскую нежность в глазах и лице. Да и он, очевидно, вдруг уменьшился. Но с чего бы?
"Я умер. И это чистилище", – резюмировал Хрис в голове.
– Пойдём, Одиссей, – мягко произнесла Астинома и, клавши руку на сутулое мальчишеское плечо, повела в сторону берега. Он вздрогнул, когда ощутил, как мурашками по руке его разлилась благодатная прохлада. Ему вдруг подумалось, что это вовсе не чистилище, а уже сам рай. Но за что? Астинома же терпеливо начала: – Ты выбрал имя, и теперь состоишь в нашей шайке. Почти ни у кого из нас нет ни отцов, ни матерей, мы впитываем их тени с небес и объятия с земли. Однако! – Астинома выставила вперёд пальчик. – У нас есть мы: братья и сёстры. Мы друг другу за опекунов и кормильцев, за друзей по бедам и товарищам по войне.
– А с кем вы воюете? – изумился Одиссей.
– Это потом. Важно, что тебе придётся соблюдать все правила, если хочешь, чтобы эти правила соблюдались в отношении тебя.
Одиссей заметил, как рысью двинулись жеребята на коньках, и подивился тому, как ловко они рассекали траву. И это деревянными-то лезвиями. Как кони вообще не сломали свои тоненькие ножки?
– Как они это делают? – спросил он.
– Ты не слушаешь, – ответила Астинома. – Чтобы мы помогли тебе, придётся поклясться в двух вещах. Первое: теперь и пока ты здесь – мы твоя семья.
– Клянусь, – ропотно ответил Одиссей. – А вторая?
– Поклянись никогда не бояться драконов.
Одиссей поначалу улыбнулся и невинно хлопнул глазами. Тогда Астинома остановилась и развернула егок себе лицом, крепко вцепившись в плечи. Сметливый взгляд вперился в тёмное лицо новобранца, таинственно блуждало по контуру лба и впадинам на глазах. Тогда Одиссей понял, что она не шутила и, делано кашлянув, заявил:
– Клянусь никогда не бояться драконов.
II
Начало смеркаться. Разумеется, и здесь – по-волшебному. Поначалу раскинувшиеся сумерки могли показаться вполне естественным предвестником скорого вечера, но стоило запрокинуть голову и приглядеться, и тогда на почти ясном небосклоне можно было усмотреть, как окрылённые жеребцы – тоже на коньках – несли на оглоблях огромные крючки; на тех крепилось покрывалом небо, почти что дневное, но пуще поглощённое ленивой синевой.
Астинома подвела Одиссея к берегу. Море, дотоле лениво ворочавшее свои лазоревые валы, угомонилось, сгладилось у сумеречного кряжа и совсем притихло у берега. Лишь тонкое кружево пены умиротворённо налегало на стопы суетливых ребятишек. Каждый пузырь в тусклом сиянии порхающих звёзд поблёскивал сиренью и золотом и оказался до того упругим, что могло показаться, будто ноги касаются маленьких жемчужин.
Чуть западнее Одиссей углядел, как развернулась непонятная, но живая сумятица. Всадники слезали с пронырливых жеребят и вели их прямиком к воде. Затем у горизонта вдруг выстроилась ратница суден, что ровным рядом достигла берега и остановилась. Одиссей в полном замешательстве воскликнул:
– Это что?
– Это наши лодки, – ответила Астинома.
– Но это не лодки! Это детские башмаки!
И в действительности, вместо плоскодонок, на сумеречных волнах покоились огромные детские башмачки. Оказались они до того внушительных размеров, что в каждый помещалось по три ребёнка и одному жеребёнку. А из стелек высились в ночную мерзлоту тонкие мачты с парусами.
– Это что такое? – возмутился Одиссей, подбежав к лодкам. Ребята начали парами погружаться на борт. – Вы не можете плыть на этом! Это же… это же её башмачки…
И впрямь – под Моби Диком Одиссей разглядел потёртый кроссовок красного цвета. А Зверобой заводил своего коня в бархатный башмачок с кроликом Питером и его сестрицей Флопси.
– Что вы делаете? Их нельзя мочить! Их нельзя трогать, – рассвирепел Одиссей и вцепился в борта обуви.
– Одиссей, успокойся, – произнесла Астинома, – мы плаваем на них не один год. Они помогают нам добраться до дома.
– Но откуда вы их вообще достали?
– Мы находим их на волнах, – ответила девчушка и вертлявой походкой двинулась к воде. Отвязав колготки, она взмахнула поясом и зацепила одну из теснившихся мачт, а затем потянула на себя. Поразительным образом шерсть в цветную полоску растянулась на пару ярдов. – Раньше лодок было совсем мало, всего пара штук. Но затем с каждым месяцем мы обнаруживали их всё больше и больше. Пустые. А главное, совсем новёхонькие.
– И вы ни разу не задумывались, откуда они берутся? Их же кто-то мастерит.
– Мы вообще думать не любим, – подхватил Зверобой со своего башмака. – Это дело для слабаков и взрослых.
– Тот,кто их мастерит, очевидно, хочет, чтобы мы добрались домой, – объяснила Астинома. – Иначе, как ещё ты объяснишь, почему они появляются ровно тогда, когда нужны нам? И только нам. К примеру, солдат Фафнира они не переносят.
– Тс! – шикнул Зверобой. – Не произноси его имя, глупая!
– А ты не называй её глупой! – вспыхнул Одиссей.
– Всё в порядке, – бросила Астинома. – Он меня не любит, потому что все сбросили башмаки, а я – нет.
– Вовсе нет! Просто имя его не произноси, делов-то! Называй хотя бы розовым принцем. Одна ты постоянно игнорируешь это правило.
Грозовым голосом Зверобой разбудил спящее море. Его сильная рука взметнулась в воздух, и прямо у ног Одиссея гулко приземлился буковый меч в ножнах. Маленький и деревянный, но остро выструганный, тот имел наконечник кола, что свободно кружился в мешковине и легко кольнул через неё Одиссея по пальцу. Он принял меч и поднял голову.
– Мы будем сражаться?
– Мы всегда сражаемся, – крикнул Зверобой. – Только не сразу понимаем, что находимся на поле битвы.
– А что за розовый принц? – спросил Одиссей, протягивая Астиноме свою руку, желая помочь ей взобраться на борт. Но девчонка оттолкнула кисть и ловко вскочила в исписанную акварелью туфельку. Удивительно, как краски, омываемые соленой водой, не сошли. Одиссей вовсе не обиделся и неуклюже полез за ней следом. – И почему ты в башмаках?