
Полная версия:
Когда ещё не столь ярко сверкала Венера
Он с лица сошёл, услышав даже не то, что она сказала, а как она это сказала, и замер, всем своим видом выражая внимание. Даже тело его скукожилось до формы огромного уха.
Её ресницы часто-часто захлопали, будто тушь попала ей в глаза, и молвила волоокая негромко, с натужной хрипотцой в голосе:
– Женя… – Она сглотнула и до белизны в две напряжённые стрелки сжала губы. – У меня с сыном беда. Только что мама позвонила. Говорит, ничего страшного. Мол, перестраховались врачи. В больницу сына положили. Мне… я должна ехать.
– Когда?
– У тебя найдётся для меня время?! – В её голосе звучали неподдельные панические нотки.
– О чём речь?! К сыну поедем?
Любочка покосилась, как-то странно поведя глазами, – вздрогнула, точно бы передёрнуло её изнутри нервным тиком, но вмиг собралась и говорит:
– Я бы хотела… – Она запнулась и, нервно покусывая верхнюю губу, сбивчиво, монотонно повела, как если бы говорила об одном, а думала совершенно о другом. – Отвези меня домой. Сейчас же! А сам на вокзал. Туда – сюда. Мне нужен билет. Я буду ждать тебя на вещах.
– Конечно, Любушка. Я понимаю. Раз так, то надо ехать. Я мигом обернусь.
Она открыла сумочку, суматошно порылась в ней и извлекла кошелёк.
***
Как и положено истому кавалеру, вы, Евгений Фомич, скорчили гримасу, однако ж пусть нехотя, но таки приняли из рук волоокой протянутый вам четвертной – безропотно, повинуясь неумолимому взгляду. Может статься, вы прочитали в её глазах нечаянный намёк: всему своё время и место – здесь и сейчас не та оказия, чтобы за всё расплачиваться.
***
Будучи в расстроенных чувствах, железный дряхлый конь закряхтел, засопел, прокашлялся и, верный долгу своему, покатил ухабистыми закоулками по уже известному ему адресу, сотрясая в чреве седоков.
***
А ведь в своей сущности вы, сдаётся мне, неплохой мужик, Евгений Фомич. Бываете и любезным, и сердечным, и толковым. Вот только не пойму я, отчего же дурь, случается, так и прёт из вас наружу, когда перед вами возникает столб на росстани дорог. Просто беда с этим распутьем! Этакий столб души. Быть может, сомнения вас гложут? Так нет же в вашей природе мучительных сердечных терзаний. Скорее всего, в вашем нутре притаилось нечто противоположное по знаку качества.
А впрочем, не будем шибко забегать. К чему нам бежать впереди вашего верного конька-горбунка: на своих двоих от четырёх колёс не убежишь?! Вдруг раздавит! Поживём – увидим, как говорится.
***
Спустя часа три с хвостиком, Любочка чмокнула Евгения Фомича в гладко выбритую щёку и скрылась в вагоне, а он топтался на перроне, заглядывая в запылённые окна. Скорый поезд тронулся, а он ещё долго глядел вслед за горизонт, обозначенный радугой вокзальных огней. Перед глазами маячило видение: белый платок, которым она ему махала, затем прикладывала к глазам и опять махала на прощание. В ушах звучало её сдержанно-вздорное: «Забыла спросить тебя, как дома? Жена не пронюхала?» Он крякнул для порядка и махнул безразлично рукой: «Не было печали!» Несмотря на то, что он выказывал полное пренебрежение к семейным обстоятельствам, тем не менее Любочка с обидцей в голосе обронила: все, дескать, на словах плюют на жён, ну а когда дела коснётся, то куда там – голову вжимают в плечи: я, мол, не я и любимая не моя.
***
Я видел, вы понуро брели через вокзал в разношёрстной, разностремительной толпе и тоскливо покачивали головой из стороны в сторону, бормотали про себя что-то невнятное: пожалуй, вам казалось, будто недосказано, не прояснено нечто очень и очень важное. Через недельку, быть может, другую ваша ненаглядная, которую поезд унёс в беспощадную темноту ночи, вернётся всё такой же желанной, но неприступной из-за того лишь только, что вы не сказали ей, что хотели бы сказать.
В толкучке вы не столько ощущали, сколько осознавали удары то в бедро или в пах угловатой сумкой-чемоданом, то в плечо рюкзаком, и безразлично извинялись через раз. Откровенно скажу: горемычный вы имели вид, Евгений Фомич. Было безумно жаль вас. Вы совершенно раскисли. При случайном взгляде со стороны, вы производили впечатление прихваченной морозом перезрелой груши, которую, почему-то не снятую с ветви, раскачивает ветер и клюют птицы. А она болтается – не падает, вопреки всем обстоятельствам и законам своей натуры.
А осень, поди ж ты, распарилась не на шутку, словно бы природа раскочегарила не ту топку – по ошибке весеннюю.
Тем временем незаметно перевалило на октябрь. Дни стояли солнечные и ясные, а Любочка никак не ехала к вам. Горячие выдались деньки – и не только в удивляющей чудачествами природе, но и в вашем автобусном парке: вы готовились, наконец-то, стать полновластным начальником и завертеть дела на свой лад. Стало быть, Евгений Фомич, глаз да глаз нужен за вами! Не пристало вам скучать да хандрить; душу, однако ж, в кулак не сожмёшь, сердце булавкой не пришпилишь к белому ровному листу – не высушишь как гербарий.
***
Ох, и выдалась же первая декада октября, волнительная и насыщенная! Многое, должно быть, передумал в течение долгих бессонных ночей ожидания – перечувствовал, переосмыслил в своей жизни Евгений Фомич. Казалось, он даже осунулся и чуточку помолодел, сбросив с полпуда веса: нервы, нервы, нервы… и терпение, когда терпеть невмоготу.
Был четверг. Послеобеденный час. В тёмно-коричневом костюме в узкую продольную полосочку, светло-кремовой рубашке в тон и коротком широком галстуке цвета кофе, Евгений Фомич пренебрёг своими обычными правилами и, покинув горбатого прохлаждаться на обочине в тупичке средь рощицы за оградой автопарка, сел на заднее сидение служебной чёрной «волги», директорской. Недолгий путь привёл его к видному своей фундаментальностью зданию – настолько солидному, насколько и безвкусному в современном облике. Так называемое историческое, в зародыше оно было отстроено неким зодчим, имени которого история, увы, не сохранила, много раз достраивалось, однажды чуть было не сгорело, а в конце концов, экспроприированное на заре бессчастной эры, его оправили в каркас казённых симметрий. Вышел этакий архитектурный монстр – какую табличку ни прилепи мутанту на фасад, всё равно не различишь в гибриде ни черт русского барокко, ни духа бюрократического новоклассицизма.
К мраморному крыльцу с колоннадой подкатывали служебные чёрные кареты и выплёвывали из чрева надменных седоков, до однообразия солидных в своих тёмных костюмах и белых крахмальных воротничках. У каждого в руке был кожаный портфель или папочка под мышкой. Каждый сам по себе важно восходил по ступеням под колоннаду к едва ли не трёхметровым лакированным дверям с резными бронзовыми ручками-перилами. Двери на удивление легко распахивались и поглощали очередного пришельца.
Прошёл час, другой – минул третий. Сквозь горчичные занавеси сводчатые окна распыляли частички света из былой залы, где, говорят, на балу бывал такой-то князь и такой-то граф. Теперь там заседали иные хозяева жизни.
***
Уже отсчитывал томительные минуты час четвёртый… Хотя и с полной достоверностью известно мне, какая разыгралась карта там, однако остаётся лишь гадать – как. Да и разве столь уж важно, какие-такие силы вращают колёса, коль те послушны трём педалям да баранке и ручке передач, залапанным маслянистыми пальцами водилы?! Главное, чтобы исправно наматывались на спидометре километры пути. Не отважусь пуститься в дебри вероятностей и возможностей с тем, чтобы вывести умозаключение – как там, за горчичными занавесями, рассеянный свет от которых разбавил до сумерек осеннюю густую тьму снаружи, происходило заседание важных персон. Я вполне удовлетворён слухами и, главное, тем, что вы среди них и почти что свой там, всё прочее – пожухлая трын-трава на осеннем пустыре. Ваш час, кажется, пробил.
В самом конце, нарушая регламент, без предварительной записи в прениях по докладу вы вышли к трибуне:
– Товарищи! – воскликнули вы так, как будто всю жизнь только тем и занимались, что с трибуны обращались к многолюдному залу. – Прохожу на днях по ремонтной зоне. Гляжу, новёхонький «Икарус» – на домкрате. Заметьте, средь бела дня у всех на виду – без козел. Из-под автобуса торчат чьи-то ноги. Выволок, понятно, дуралея такого-сякого силком из-под машины. Еле сдержался, чтобы не накостылять. Руки, признаюсь, так и чесались влепить ему подзатыльник. Не имею, к сожалению, таких полномочий. А надо бы! И что это было бы, уважение к рабочему человеку или неуважение к рабочему классу?!
Вы наклонили голову и, растопырив пальцы, ладонью хлопнули себя по шее. В зале раздались смешки.
– А смешного, товарищи, здесь мало. Представьте на мгновение, что домкрат сорвался бы…
Замер на трибуне, взяв короткую паузу на восходящей ноте, чтоб придать пущую значимость установившейся тишине, и повёл свою взволнованную речь дальше:
– Возьмём другой пример. Бригада девочек-нормировщиц в течение года выполняет план на 130 – 140 процентов. Недокомплект. Не хватает кадров. Только выучишь одну – другая уходит. Новых надо учить. Откуда брать новых на такую ненормированную работу и такие оклады?! Кто и когда будет учить их, я спрашиваю? Каждая работает за себя и за пустое место, как говорят в народе – за того парня. Работают, справляются, но ропщут. Однако! Стоит нам задуматься о бригадном подряде, как прежние условия уже не переработка, а высокая производительность труда и достойный заработок… Одну секундочку, товарищи! Я помню о регламенте. Заканчиваю. Хотел сказать о самом главном – о человеке труда. А ещё, уж коль заседаем мы в зале ДК – Дома Культуры, то и о культуре самого производства. Кто, как не руководитель, в первую голову должен заботиться…
И понесло вас – не остановить: всю свою тоску по волоокой и досаду от того, что время идёт, а от неё ни весточки, вы облекли в горькие слова и выплеснули в зал. Такая неподдельная боль звучала в вашей речи, – о том, что было и чего никогда не было, – что сам Владимир Иванович встрепенулся от дрёмы. Он поманил пальцем того самого Волкова, Семёна Степановича, и тот, тоже, очевидно, поражённый нотками вселенской скорби в вашем голосе, о чём-то долго шептал ему на ухо, бросая в сторону оратора красноречивые взгляды. Владимир Иванович одобрительно кивал и вдруг, прямо из президиума, забасил:
– И что это за зверь такой – забота? Растолкуйте, пожалуйста, нам!
Зал затаил дыхание: что-то сейчас будет.
Отзвук щемящего сердца по волоокой наполнил ваш голос горечью. Не оборачиваясь на звук, вы ответили залу – замершему в гулкой тишине:
– Я думаю, что ответа на этот вопрос нет ни у кого из присутствующих здесь. Но!!! Лично мне больно видеть, когда рабочий человек честно делает своё дело, а его за это – по шапке! Я за то, чтобы каждый человек был на своём месте, тогда и дело будет спориться…
Владимир Иванович пяток раз хлопнул в ладоши, тем самым кладя конец прениям:
– Мы с вами, Евгений Фомич, ещё побеседуем о человеке труда, о его месте и роли в советском обществе. Надеюсь, у нас будет время потолковать по душам.
За спиной Владимира Ивановича стоял Семён Степанович, готовый подсказать или исполнить.
***
В заметно приподнятом настроении Евгений Фомич покидал зал заседаний. Не давило. Сердце не ныло. Дышалось легко. Видать, пар спустил – и давление спало, что позволило чуть отвлечься от своей сердечной кручины.
Кто-то подошёл сзади и похлопал его по плечу, кто-то пожал руку, кто-то говорил ему ободряющие слова и при этом заглядывал в глаза. Всё это продолжалось минут десять, пока наконец Евгению Фомичу ни удалось забраться в поджидавшую его машину, но и после он вынужден был обмениваться мнениями с коллегами через приоткрытую дверцу. Безусловно, подобные моменты в жизни человека называют минутой славы.
Забылся на миг, душой вкушая все прелести удачи.
Вскоре директорская «волга», прокатившись по пустеющим улицам с лихим ветерком, остановилась у подъезда его дома:
– Василич, подай-ка завтра машину часикам к десяти. Моя в парке осталась, так что с утра придётся помотаться по городу. Дела не ждут.
– Без вопросов, шеф. Я с вечера залью полный бак, – ответил Василич, и чёрная «волга» уверенно взяла с места, раскачиваясь на рессорах.
***
Устали изрядно, Евгений Фомич, извели себя, и только сейчас, когда весь груз пережитого остался позади, вы почувствовали-таки, какой же огромной тяжестью висел за плечами у вас сей прожитый день. Вы вздохнули с облегчением, сбросив рюкзак ненапрасных надежд и треволнений. Хотелось помечтать, и губы невольно напевали: «Чубчик, чубчик, чубчик кучерявый…»
Тьфу ты! Привяжется же?!
Всё сложилось к лучшему, не так ли? Жаль вот только, что не с кем поделиться своей удачей. Эх, как жаль! Нет её рядом. А ведь пророчила!
Тлел и вспыхивал перегорающий фонарь на столбе, поскрипывал над головой флюгер, указывая своё направление своевольному ветерку, едва-едва ощутимому. Осень, и вечер прохладен, но когда изнутри уж не жжёт вас, прохлаждаться бывает приятно.
Вы медлили возвратиться под кров родного дома, не манило тепло семейного очага – ноги сами понесли к тому месту, откуда открывался вид на кухонное окно 236 квартиры. Всего-то, рукой подать, минутки две ходьбы… Чем чёрт не шутит? А вдруг!
Приглушенный зелёной шторкой, из окна загадочно лучился приветный нежный свет. Вот тебе раз!
Задумался.
Что бы это значило? Да мало ли что, Евгений Фомич! Не пришла ещё пора возвратиться Любочке. И вам это лучше моего понятно. Ничего тут не поделаешь, надо набраться терпения и ждать.
Вы понуро побрели домой – к жене и дочке: терпение! терпение!! терпение!!!
***
Фьють! Уехала Любочка, и ни слуху ни духу: ни её самой, ни весточки от неё – ничего. А дни бегут. Погода портится и грозит ранним снегом.
***
Душа в томлении как будто лузгает подсолнечника семечки, отделяя острыми зубками зёрнышки-дни, полные забот, от скорлупок-ночей, когда некуда себя деть.
Обрыдло! Заела тоска. Терпение лопалось, как скорлупа сваренного яйца, которым ударяют о поверхность стола. Нет мочи ждать, и каждая ночь требует от вас всё больше и больше сил, чтобы пережить, переночевать, переболеть… и не задохнуться под кровом родным в затхлой атмосфере чадящего семейного очага.
Ближе к вечеру вы, Евгений Фомич, опять у столба – без четверти шесть… семь… восемь… девять… А если вдруг беда?!
И вот вы уже перед дверью её однокомнатной квартиры, нервно трёте подошвы о резиновый коврик, палец тянется к звонку – запел соловей внутри. Охваченный ревнивыми домыслами и подозрениями, вы в смятении прислушиваетесь к звукам, приглушенным обитой дерматином дверью, и чудится вам голос мужской, солидный и уверенный в себе, глухой и низкий, как у Владимира Ивановича. Вы задыхаетесь от разгулявшегося в груди сердчишка, не можете унять дрожь.
Шаркающие шаги – вы не можете слышать. Нет, но вы, Евгений Фомич, слышите явственно, и обострённые чувства не обманывают вас.
***
Щелчок замка, дверная ручка книзу – и на пороге объявляется старуха, лет за семьдесят.
– Добрый вечер, – приветствует её Евгений Фомич и переминается то ли в нерешительности, то ли от нетерпения с ноги на ногу.
– Вам кого? – перетирает она беззубыми дёснами звуки своего нелепого вопроса.
«Кого-кого? Ну не тебя же!» И пытается заглянуть старухе за спину. Из квартиры доносятся громкие голоса… телевизор, можно догадаться, включён на полную громкость.
– Я могу видеть Любуш-ку? – Поперхнулся от смущения и поспешил уточнить: – Любовь, не знаю, как по батюшке.
– Здесь такие не проживают.
Лицо его перекосило судорогой, как если бы черты корёжило знаком вопроса. И он повысил тон, подозревая, что старуха глуха и не расслышала:
– Люба!
– Не кричите. Я не глухая.
– Она здесь живёт! – кричит Евгений Фомич.
– Вы ошиблись дверью, – заверила старуха. – Здесь я живу. – И, окинув долгим недоверчивым взглядом странного пришельца, захлопнула дверь.
«Как так?!» – едва не воскликнул Евгений Фомич, чувствуя, что во всём этом присутствует что-то от несуразного, нелепого, немыслимого. – «Что за старуха?! Кто звал её сюда?!»
Всё быстрее и быстрее считал он ступеньки от верхней до нижней, и с каждым шагом толчками кровь приливала к щёкам, к ушам, к вискам, к затылку. «Ошибся дверью…» – недоумённо шепчет Евгений Фомич в прострации и втискивается в свой, так сказать, автомобиль.
***
«Полная абулия!» – могла бы ляпнуть своим острым язычком Любочка, полупсихиатр, и повергнуть вас одним своим колким словом в состояние бесконечного блаженства. Увы, однако ж. Порадовать мне вас пока что нечем.
***
Вздрогнул горбатый и, не ропща на судьбу, тряхнул стариной – галопом понёсся, не сбивая дыхания.
Случись в ту вечернюю пору кому проезжать мимо дома, где Евгений Фомич впопыхах бросил свой старый «Москвичок», тому довелось бы тормознуть напротив подъезда и, чтобы проехать дальше, выйти, едва сдерживая раздражение, из своей машины да захлопнуть распахнутую дверцу этой развалины, что едва не перегородила узкий проулок. «Совсем оборзели!» – подумает недобро да чертыхнётся в сердцах. Сам же горемычный водитель, поднявшись в лифте на одиннадцатый этаж, в это время приводил себя в порядок, переминаясь с ноги на ногу у двери 236 квартиры. Как и у своего подъезда, здесь тоже заговорщически подмигивал ему фонарь перегорающей лампой в полумраке лестничной клетки.
Наконец он отдышался, справившись с волнением, и не найдя кнопки звонка, постучал – дверь открылась, как будто ждали. В проёме показалась голова женщины лет сорока, лицо её вытянулось от удивления при виде незнакомца.
– Добрый вечер.
– Вечер добрый? – В глазах немой вопрос.
– Извините, пожалуйста, за беспокойство. Я могу видеть Любу?
Против света ему не удавалось хорошенько вглядеться, чтобы высмотреть в чертах её лица милые знакомые ему чёрточки: мама? тётка? старшая сестра?
– Лю-бу?! – переспросила женщина, не скрывая своего удивления, и, как будто размышляя над тем, что сказать, ответила: – А она… Её нет дома… – Вздрогнула, сообразив что-то своё, и открыла дверь пошире: – Что ж это мы так, через порог-то. Вы проходите, пожалуйста, в дом. Она скоро будет.
Сердце бешено заколотилось в груди. «Ну и ну!» – будто струна внутри оборвалась: пускай, лучше так, глаза в глаза, нежели прятаться! Но ведь ждут, судя по всему, ждут его здесь, стало быть, не всё так уж безнадёжно.
– Прошу прощения за позднее вторжение.
– Ничего-ничего. Мы обычно поздно ложимся. Проходите в комнату. Любашу я жду с минуты на минуту.
Упрашивать Евгения Фомича не пришлось. Он воспользовался любезным приглашением гостеприимной хозяйки и, разувшись в крохотном коридорчике, с замиранием сердца прошёл в комнату, сел в кресло напротив телевизора. Женщина присела на диван, на самый краешек, сложила руки лодочкой на коленях. Молчали. Она вопросительно поглядывала на непрошеного гостя – тот от неловкости был вынужден прятать свои глаза; когда она опускала взгляд, он украдкой подглядывал за ней.
– Извините, я не привыкла сидеть без дела, с пустыми руками, – сказала она и взяла в руки вязание.
Нужно было сказать хоть что-то, лишь бы прервать неловкое молчание, и он сказал после паузы невпопад:
– Да, конечно.
Мучимый то сомнениями, то окрыляемый надеждой, Евгений Фомич не мог выдавить из себя ничего вразумительного, сидел чурбан чурбаном и боролся со своим волнением. Хозяйка за рукодельем исподтишка бросала на него робкие выжидательные взгляды.
Ненароком встречаясь, глаза бежали друг друга.
***
Да-да, Евгений Фомич, я знаю, как вы подумали о себе: старый дурень, мол, припёрся без цветов, без шампанского, без конфет – сидит, молчит и гадает, что да как. Улыбкой приветит его волоокая после долгой разлуки – от счастья он предложит ей руку и сердце, а ежели в самом деле что не так, ежели вдруг нахмурится, то от отчаяния всё равно предложит руку и сердце. Тем и извинит её и себя.
Ей-богу!!! Уму непостижимо, до чего может докатиться солидный здравомыслящий человек, и всё из-за какой-то пигалицы – пускай глазастой, но ведь встречной-поперечной. Пробрало, стало быть. А жена? А дочь? Чреваты, скажу я вам, трепетные чаяния – да в ваши-то лета седые.
***
Евгений Фомич прокашлялся в тишине. Хозяйка тут же отложила вязание.
– Любаша сейчас, думаю, с минуты на минуту должна вернуться. – В улыбке оскалилась, растягивая тонкие губы. – Она к девочке, к подружке, отскочила. Это в соседний подъезд.
Евгений Фомич упёрся кулаками в колени, оттопырив локти в стороны, точно намереваясь встать и уйти, но не встал, не ушёл, так по-прежнему и остался сидеть в кресле. Уставившись невидящим взглядом на тощие лодыжки хозяйки в потёртых тряпичных тапочках, он вскинул домиком брови и сложил губы в трубочку:
– Тэ-эк-с! – только и выдавил из себя.
Одёрнув халат, хозяйка прикрыла полами колени и подобрала под себя ноги. Он отвернулся, чтобы не смущать её случайным взглядом.
– Может, чайку? – спросила первое, что пришло на ум, и покосилась на золочёные круглые часики на запястье, в которых, верно, не то что стрелки – циферблат толком не разглядеть, потому для убедительности перевела взгляд на будильник. – Телевизор у нас сломался, мастера ждём завтра, чтобы починил. Вечера коротаем по старинке. Радио, может, включить?
Неопределённым жестом Евгений Фомич разом отказался и от чая, и от радио.
Хозяйка привстала с дивана, прислушалась к далёким шорохам и села на место, разочарованно заключив:
– Нет, это соседка дверью за стеной хлопнула.
– Наверное, мне лучше как-нибудь в следующий раз зайти?
– Что вы, что вы! Вы мне совсем не мешаете. Любаша буквально через минутку будет. С подружкой, небось, заговорилась и времени не замечает. Она ещё та болтушка, – кому угодно заморочит голову. Вы уж извините её.
– Да нет, я что?!
– А хотите, я схожу позову её, а?!
– Ничего, я подожду. Я не тороплюсь.
И опять умолкли, не зная, о чём ещё тут можно толковать. Должно быть, от волнения першило в горле, и Евгений Фомич смущённо покашливал.
Поехал вниз лифт. Лифт пошёл вверх.
– Слышите?! Точно, это Любаша.
Хозяйка пошла открыть дверь в полной уверенности, что не ошиблась. Евгений Фомич, как будто бы ища спасения, побежал глазами по стенам, по окнам, по полу… Встал, на ощупь сзади заправил в брюки выбившуюся наружу рубаху, одёрнул рукава – сел на место и приготовился к долгожданной встрече. На всякий случай понюхал вокруг себя воздух: не пахнут ли носки – и успокоился.
Скрипнула наружная дверь, и вслед за тем он услышал шёпот: «Где тебя черти носят?!» – «Ты чего это?!» – «Тсс, не шуми. К тебе тут пришли». – «Ко мне – кто?» – «Иди, сама увидишь». И дальше сплошное – шу-шу… шу-шу… шу-шу…
Взвившись в нетерпении на ноги, Евгений Фомич суетливо оправлял на брюхе рубаху, нервно дёргал за кончики крахмальный воротничок, а то запускал пятерню в седоватую курчавую шевелюру и потирал пальцами упругий, онемевший подбородок – и всё это как бы сразу, почти в одно движение, единым жестом. Не дождался на месте её пришествия – шагнул было в коридор, а оттуда навстречу ему идёт хозяйка, оскалившаяся в морщинистой улыбке:
– А вот и моя Любаша! – И выталкивает вперёд себя девушку лет восемнадцати от роду. Весьма даже прехорошенькую.
***
Да, Евгений Фомич, ждали, да не вас, и вы ведь чаяли увидеть Любушку свою ненаглядную, да не эту Любашу.
Тоже Люба, но ведь не – не-Любочка, не-волоокая.
Цепляясь за остатки надежды, вы заглядываете им за спины и, наконец, с отчаянием осознаёте, что там нет никого. Никого! Эка досада!
***
Всеобщее ошеломление: глупый оскал мелких белых зубов в обрамлении худосочных губ хозяйки, две карих рыбки в бархатном оперении из-под гладкого крутого лба Любаши – вытянувшееся плакатом вперёд лицо Евгения Фомича. С трёх уст готово сорваться растерянное, изумлённое, отчаянное – «А-а-а!»
– Вы кто? – спрашивает хозяйка, тараща на него глаза.
– Так бы сразу и сказали, что ваша Люба – не моя Любовь, – огрызается Евгений Фомич и мямлит себе под нос нечто невнятное.
Он судорожно втыкает непослушные ноги в туфли, точно скукожившиеся размера на два, и пятками сминает задники, хватает с вешалки пальто и не попадает руками в рукава. Так, полураздетый и полуразутый, он бочком пропихивает брюхо в щель между косяком и приоткрытой дверью. Следом за чудаковатым гостем выскакивают из квартиры Любаша с мамашей и оторопело глядят ему в спину. Словно издеваясь, на лестничной клетке фонарь ехидно подмигивает неизвестно кому из них троих. Хромает и шаркает Евгений Фомич по ступеням лестницы с одиннадцатого этажа вниз. Приостановил он своё паническое бегство где-то посредине, пролёте на шестом – седьмом, чтобы поправить сваливающиеся с ног туфли и вызвать лифт. Свербело, и он не смог дожидаться прибытия кабины, бегом припустив вниз на выход.