
Полная версия:
Когда ещё не столь ярко сверкала Венера
Любочка безразлично пожала плечами и отвернулась в сторону: мол, дался он тебе! Иной, что ль, темы нет?
И снова принуждённо заговаривают о погоде, по-летнему солнечной и тёплой, о том, как легко дышится, какие красивые здесь селезни и настырные голуби.
Они уже не менее часа прогуливались по кругу, и всё более и более становилось заметным, что Евгений Фомич не просто увлечён прогулкой, но что он не желает скрывать своего расцветающего чувства, которое выдают его помокревшие глазки. А Любочка, конечно же, всё видит, в меру кокетничает и отнюдь не противится его ухаживаниям: он то невзначай локтя её коснётся, то осмелится на любезное словцо. Однако всё это как бы в уме, недоговорено, в паузах между словами и движениями, на продолжение которых не хватает решимости. Сама невинность гуляла в сквере вокруг голубого озера.
Наконец Любочка признаётся, что у неё гудят ноги. Евгений Фомич подводит её к лавочке и, подстелив носовой платок, предлагает ей присесть, передохнуть чуток. Сам присаживается рядышком, на самый край, и заглядывает в её большие серые глаза не сбоку, как обычно, а спереди и снизу вверх.
– Здесь кафе есть, – он кивнул в сторону кинотеатра. – Неподалёку. Может, зайдём?
Любочка улыбнулась:
– Что ж сразу-то не предложили? А то ходим вокруг да около. – Наверное, она хотела съязвить: «Денег, что ль, жалко стало?» – но смягчилась: – Извините, я неудачно пошутила. Характер у меня такой. Сунешь пальчик – как не укусить?!
И засмеялась – совсем беззлобно: что ты, что ты, это не намёк…
– Так как, Люба, пойдём?
– Нет-нет. Спасибо.
– Но почему нет? Мне сразу просто в голову не пришло…
– А ремонт? Давайте лучше в следующий раз, когда погода будет плохая. Здесь так хорошо! Просто не хочется уходить.
Они и не думали уходить. Сидели на лавочке и болтали о том о сём. Время неумолимо утекало, и, всё чаще сосредоточиваясь на ногтях и мысиках туфель, Евгений Фомич уже косноязычил, неся какую-то околесицу, при этом бежал её глаз, потому как мнилось ему в них нечто смутное, дурманное, отчего голова кружилась. Невпопад отвечала Любочка.
Вот и вовсе уж говорить им не о чем. Бестолковая беседа иссякает, пресекается – и наступает томительная минута молчания. Кажется, они ждут чего-то.
– Люба, – решительно сказал Евгений Фомич, и Любочка застыла в ожидании, наклонив голову и опустив глаза. – Всё ж таки я хочу спросить. Признайтесь, вы кто?
Её и без того большие глаза округлились до пары огромных стеклянных шаров. Он жадно уставился в них, как будто искал там своё отражение. Мир вокруг застыл, и в воздухе повисло нечто неизъяснимое, мучительное, тягучее.
– Человек. – Смеётся Любочка, но в смехе её не чувствуется ни беззаботности, ни задора. – Женщина.
– Нет, я серьёзно! – Евгений Фомич почти что в отчаянии.
– А вы не верите, что я женщина? – Она возвышает голос и ещё выше взводит брови, уже даже не улыбаясь, а, скорее, растягивая губы. Внезапно взгляд стал колючим, а язычок острым: – Хотите проверить?
Откашлявшись принуждённо, Евгений Фомич хмурится и кривит в ухмылку непослушные губы:
– Нечто среднее между гинекологом и психиатром? – Язвить он не большой мастак. Не умеет.
По-прежнему ещё со следами былой маски на лице, Любочка вдруг помягчела – стекло разбилось и зазвенело хрустальными осколочками:
– Да-да-да… – Она смеётся, и глаза лучатся, проступают лукавые морщинки. – Какой вы, право, смешной!
Теперь Любочка кажется много старше – теплей и ближе.
Прерывисто вздохнув, не тяжело, но с лёгкой горечью, она обеими руками приподняла воротник, отогнула при этом кончики и, вставая со скамейки, не глядя на него, сказала:
– Мне наскучил ваш дотошный допрос, – не строго сказала, не капризно. – Пора домой.
Любочка вкрадчиво просунула свою ручку ему под локоток, зябко поёжилась и прижалась к нему грудью: да ладно, дескать, будет тебе дуться – и зашептала: потом как-нибудь, потом… зачем зря смущать… сам догадаешься, если не глупый…
И смеётся, задорная, – заглядывает ему в глаза кокетливо и загадочно.
***
Разве можно на такую Любочку обижаться?! Нет-нет, что вы, никак нельзя! Ни вы, ни я, ни даже она сама на самоё себя – никто не может обижаться на Любочку, когда она само очарование.
***
Евгений Фомич и Любочка, под ручку, тесно прижавшись грудь к руке, отчего сердце то замирало, то бешено колотилось, неспешно, чтобы не вспугнуть… продлить… пусть на миг… хоть чуть-чуть… – по большому полукругу продвигались маленькими шажками к припаркованному на обочине дороги старому доброму верному рысаку.
***
Так вот, Евгений Фомич, человек, по-моему, очень нетерпелив, а потому ему свойственно пусть невинное и невольное, но всё ж таки стремление выдавать свои хотения за явь. Человек и сам порой не прочь утвердиться и окружающих уверить в непреложной правоте своей мысли. Жаль только, что мир не сподручен, что устроен не по его прихоти, что нельзя взять в ладошки, размять, как пластилин, и слепить своё вожделенное мироздание. Какое уж выйдет из-под рук неловких. Впрочем, никому не заказано мечтать. Поэтому, что бы там ни говорили радетели немедленного усовершенствования человечества и перестройки его среды обитания, в нашей с вами действительности слишком много лжи, которую, пусть даже с благими намерениями, норовят выдать за сущую правду. Быть может, глупая кликуша, совершенно не подозревая доли мудрости в своих словах, панически запричитает, дескать ложь оттого и проистекает, что какому-нибудь чистюле больно правды захотелось, а в жизни, чего ж зря её усложнять, всё предельно просто: поперву греби под себя, потом озирайся, чтоб самого не обобрали, и затем уж кумекай да увещевай соседа. Вот и всё откровение. Что правда, то правда: случаются вещи, которые много сложнее жизни, особенно если глядишь сквозь закопчённое, запылённое окно на улицу и гадаешь, как там, за мутным кривым стеклом, течёт мимо – твоя и посторонняя жизнь, непритязательная и пустая. И тогда эти более сложные вещи – наши мысли о жизни нашей. Ведь там, за стеклом, всё, как есть, а в голове – сумятица: не может часть вместить в себя целое, как не может атом познать вселенную, однако цельное таки пыжится познать всеобщее.
Ну не станете же вы – в самом-то деле, Евгений Фомич! – оспаривать очевидное: чем больше вокруг правды, тем чётче ложь проступает на её фоне. Ложь что беда – она коварная, но, в отличие от правды, яснее ясного проявляет, что есть что и кто есть кто. Бояться лжи – правды не видать! Ежели искать правду, так только свою: ведь их много – этих правд на белом свете, и за каждой прячется своя ложь. Они и есть те самые два конца пресловутой палки, которую мы походя называем судьбой.
Быть может, вы полагаете, будто всё это о вас? Полноте! Окститесь, Евгений Фомич. Это вы, битый час водя Любочку вокруг пожарного пруда, заставили меня скучать и навеяли меланхолические настроения. Знаете ведь, как люди порой сказывают: не хотел, дескать, говорить, да скажу-таки.
Смеркалось. Стучали колёса. За пыльным окном вдаль уносились полустанки. В слабеющих руках дрожала газета. Печатные буквы сливались в тусклом свете лампы купе плацкарта. С верхней полки при взгляде вниз был виден стол, застеленный газетой, на газете чешуя сушёной рыбы и бутылки с пивом. С краснинкой мясистые руки с короткими толстыми пальцами разрывают надвое тарань и разделывают её на части – уверенность и сила в каждом движении. Серебристые виски и серые пёрышки, хаотично вплетённые в курчавую шевелюру, особенно заметны сверху, когда голова наклоняется вперёд к стакану с пивом и тут же назад поволе запрокидывается.
На верхней полке укачивает и клонит в сон, но сплю я плохо, обычно лишь дремлю в пути. Мысли заторможены, а слух готов внимать чему угодно, чтоб только скуку чуть развеять.
– Я ведь что, понимаешь, предлагал. Любое дело спорится не приказами, а единодушием участников. Не надо заставлять работника идти туда-то и делать то-то. Потом смотреть, как он дело сделал. Смотрельщиков не наберёшься. Пусть его гонит вперёд корысть и интерес. А в ком ум поживее будет, те пусть дорогу им мостят. С такими мыслями, а мне говорят, скоро будешь сам знаешь где. И зарубили. Кто, обидно, зарубил? Сеня зарубил, я его, сопляка, баранку учил крутить двадцать лет тому назад. Теперь он Семён Степаныч. В коридоре с глазу на глаз шепчет доверительно: не время пока. Спасибо и на том, что приободрил. Ты, говорит, человек умный, но не зубастый, а раз так, то чего напролом буром прёшь – стань гибче и учись премудростям дипломатии.
Потом, как водится, заговорили с попутчиком о политике, о футболе, о черноморском побережье, – наконец, когда хмельные пузырьки проникли в кровь, пошёл разговор и вовсе ни о чём.
С женой и дочкой, вы ехали на юг, в отпуск. Жена дремала на нижней полке, дочка отсыпалась на верхней – напротив меня. Вы пили пиво с попутчиком из соседнего купе на нижней полке подо мной и коротали время за непринуждённой болтовнёй, не опасаясь случайных ушей. В поезде ведь можно, ни к чему не обязывает?
По железному пути уносило меня, потряхивая, к югу, к солнцу, к морю – всё дальше и дальше от дел суетных и опасных. Я миролюбиво подрёмывал и от нечего делать слушал. И виделось мне в полудрёме-полусне, как зайцы грызут капусту, голодные лисы охотятся на зайцев, а человек, сняв лисью шапку, сел к столу и лакомится жирной зайчатиной с тушёной капустой, всё это сдабривает пенным пивом и рассуждает о том, что такое хорошо и что такое плохо.
***
Евгений Фомич подвёз Любочку по её новому адресу и, блюдя давешние обещания, предложил ей свои руки – для ремонта, разумеется, квартиры одолжить. Она, как это заведено у приличных людей, принялась скромно отнекиваться, но ведь не так чтобы очень уж категорично – в конце концов взаимовежливые уступки увенчались к обоюдному удовольствию приглашением зайти.
– Зарекался, – уже переступая порог, гомонил Евгений Фомич, – значит, претворяй обещания в дела. Иначе как людям верить на слово?
– Женя, – сказала она, повесив в крохотной прихожей на вешалку лилейный плащик, – как насчёт перекусить?
– Нет-нет, спасибо! – замахал он руками. – Не надо хлопотать из-за меня. Я совсем не голоден.
– А у меня так просто живот к спине прилип. – Игривая, Любочка словно бы с укоризной намекает: чуть голодом, поди, не заморил бедняжку, скаред эдакой… Покосилась на его неловко застывшую посреди кухни фигуру, коренастую, большеголовую, с короткими сильными руками, беспомощно повисшими двумя узловатыми плетьми, и рассмеялась звонко: – Вот! Сами поглядите. – Она бочком развернулась к гостю, взвела крыльями руки и втянулась в себя. – Будете должны мне ужин. Задолжали?
– Задолжал.
– Тогда садитесь, Женя, за стол. Я что-нибудь соображу. На скорую руку. Яичницу будете?
– Буду.
– На сале?
– На сале.
– С гренками и помидором?
– Угу, с гренками, с помидором.
– С тёртым сыром?
– С сыром.
– И подперчить чуть-чуть.
– Да.
– И по паре сосисок?
– По паре.
– А к сосискам зелёный горошек?
– Горошек.
– Потерпите самую малость. Я устрою вам пир горой.
Евгений Фомич со всем соглашался, забыв своё нет-спасибо-я-не-голоден, и во все глаза глядел на Любочку, что, едва грюкнув сковородой о конфорку, метнулась зегзицей в одну сторону, змейкой в другую, хлопнула холодильником – и уже на жаростойкий матик ставила перед ним на стол шкварчащую сковороду с яичницей, тарелки с сосисками и зелёным горошком, раскладывала вилки, ножи.
– Ах, совсем забыла! – всплеснула ладошками – и на столе, как будто сама по себе, выросла вверх высоким узким горлышком бутылка, звякнули протяжно два хрустальных бокала. – Винцо, кажись, итальянское. Слабенькое. У нас такое не продаётся. Папа по случаю с выставки привёз.
Евгений Фомич плеснул из бутылки в бокал Любочке малинового на цвет вина и, наливая себе, подбросил, как в подкидного, вопрос – будто между прочим поинтересовался:
– А кто у вас папа будет?
Она лукаво сквозь вино в бокале разглядывала его, прищурив один глаз, словно прицеливаясь:
– Всё-то вы хотите знать, сразу и обо всём. Предложите лучше тост. Женечка, так за что мы с вами сегодня пьём?
Он точно окаменел. Шевелил бровями – и те, лохматые, будто по волнам без вина пьяной мысли качались челночками; шевелил губами, во хмелю от чувств не находя слов, – и блудил в пересохшем от волнения рту онемевший язык. Вспотевшими от волненья пальцами он обвил, как если б талию желанной, хрустальную ножку бокала с малиновым вином и повторял в бреду:
– Ах, Люба-Любочка…
– За встречу, за знакомство, – на лету подхватила его слабеющую мысль волоокая и облекла в банальный, приличный обстоятельствам тост. – За долгие и добрые отношения.
Чокнулись. Она пригубила, но бокала от губ не отняла – погодила чуть, с полуулыбкой на устах глядя ему прямо в глаза не мигая, и уже, медленно запрокидывая голову назад, без глотков меж приоткрытых едва губ вливала в рот себе вино ровно по мере того, как он пил.
Молча, конфузясь и млея, Евгений Фомич потянулся вилкой и ножом к сковороде, стоявшей между ними.
– Прямо отсюда, из общей давай, – подсказала Любочка на правах хозяйки, и сама быстренько полоснула ножом, подцепила вилкой, ловко поддела потянувшиеся следом нити расплавленного сыра и отправила в рот кусок яичницы. Аппетитно хрустнула шкварка на зубах. – Вот как надо, – сказала, жуя и как будто бы не размыкая при этом уст, но только лишь кончиком языка обмахивая губы. Голубая жилочка билась у неё на шее под скулой. В глазах бесились проказные чертёнки. – Наполняй, Женечка, бокалы. Надо выпить за счастливый случай, что свёл нас.
Вино и в самом деле было лёгким, в том смысле, что не терпким. Пусть хмельная, пусть пьянящая вина коварная сила таится в женской слабости – и кружит голову, и трепетом наполняет фибры души. Так хочется парить! Так хочется любить!
Вдруг улучив момент, Любочка тюк шаловливо ножиком по вилке Евгения Фомича – и сбила наколотую гренку со свисающим на сырной прожилке жареным бурым помидором. Прикрывая тыльной стороной ладошки губы, Любочка так и прыснула смехом. Он разинул рот и заморгал оторопело, поперхнувшись от изумленья. Нашёлся быстро. Вилкой боднул её вилку, и тоже от удовольствия зафыркал, хохоча. И уже смешно, уже весело. Ещё чуток подурачились, едва не устроив перестрелку зелёными горошинками. До слёз посмеялись над собой. Дотрапезничали, запивая. Хмельная, их посетила непринуждённость. Небывалая доселе.
Любочка сама разлила остатки вина по бокалам. Закурила свою коричневую сигаретку. Увидев любопытство в глазах напротив, протянула свою сигарету Евгению Фомичу, а сама закурила новую.
– Смотрю я на вас и диву даюсь.
– Отчего же?
– Лёгкая у вас рука, – говорил он и не скрывал своего восхищения. – Так быстро, так ладно!
– В самом деле?! – умиляется волоокая, игриво округляя и без того огромные глазищи. Евгений Фомич не тонет – он давно утонул в её взгляде. Любочка хихикнула. Её смешинка сверкнула в глазах. Глаза потемнели и лучились в улыбке. Она улыбалась глазами, улыбалась губами, улыбалась зубами, белыми-белыми, и оттого, казалось, мелкими и частыми. Она собою улыбалась ему. Она светилась. Одному ему на всём белом свете.
– Я и глазом моргнуть не успел, как на столе уже и вино, и яичница…
– Долго же вы моргали.
– Нет, правда! И всё так замечательно, так ужасно вкусно…
– Ужасно-о?! – с наигранным разочарованием пропела Любочка – «о-о»?
– Не-не-не! – всполошился Евгений Фомич в ужасе оттого, что ненароком мог обидеть прелестную, очаровательную хозяйку. – Наоборот, понравилось! Давно такой вкуснятины не приходилось отведать. Ещё как понравилось!!!
– Проще сказать, что… – и снова, как тогда, волоокая приоткрыла чуть-чуть хищный с виду ротик, чем могла вдруг напугать, если б тут же не коснулась острым кончиком языка верхней губки да не сомкнула загадочно уст: будто хотела сказать, но слово не вылетело – про себя, а не вслух молвила; после короткого раздумья, она – глаза в глаза – без тени кокетства проговорила отчётливо, с расстановкой: – Что я вам нравлюсь, Женечка.
Евгений Фомич отчаянно закивал, заморгал, но не стушевался, не отступил. Упрямым телком поглядел исподлобья и ответил ей с вызовом, пожалуй даже – с настоянием:
– Разве вы можете кому-нибудь не нравиться?!
Любочка потупилась и тщательно раздавила в пепельнице окурок.
Евгений Фомич задумчиво растёр в пепельнице свою догоревшую до самого фильтра сигарету.
***
Волей-неволей – а вдруг?! – у кого угодно может возникнуть шальная мысль. Не ваша вина: человек слаб, никто не смеет упрекнуть его за мысль, за надежду, что нечаянно, бывает, посетит хоть голову, хоть сердце. Чем только чёрт не потешается?! Иначе зачем вы здесь, вдвоём, наедине, такие не похожие друг на друга – полузнакомые и разновозрастные?! И подспудно теребит вас желание и точит робостью страх возможного разочарования. Гложет надежда… Но Любочка, точно в раскрытой книге, читает в ваших глазах все ваши мысли.
***
– Ну-ну, – усмехнулась волоокая бархатной манящей улыбкой, и очи её подёрнулись влажной покорной поволокой-грустинкой, – вы так бог знает до чего договоритесь. А впрочем, мне приятно слышать. Так я вам нравлюсь?
– Ой, Люба-Любочка! Да я…
– Знаю, что нравлюсь, – невинно и вместе с тем лукаво молвит. – Вы сильный, вы надёжный…
И смутилась, опустив веки, потупив взгляд. Нет-нет, не неловкость то была. Как между молнией и громом – сверкнуло, но ещё не прогремело. Невидимой нитью нерва пролегла томительная робость между ним и ею.
Она взвела полукруг ресниц и, мельком остро взглянув ему в глаза, раздвинула язычком губы, как если бы опять намерилась сказать, но не сказала: знаю, мол, сама на комплимент напросилась, – и выпорхнула из-за стола.
И тут уже – хозяюшка: споро принялась за уборку.
– Ах да! – обмолвилась вдруг Любочка между делом. – Вы бы, Женечка, в комнату шли. А я мигом – только переоденусь.
Метров двадцати, с альковом в виде ниши-спальни за шторкой, комната была уставлена старой мебелью: комод, шифоньер, буфет, посреди – круглый стол со стульями и повсюду статуэточки, корзиночки, кружевные вязаные салфеточки. Обои старенькие, кое-где потёртые, побелка не первой свежести, но вполне-вполне: чисто, прибрано, подметено. Скромно. Уютно. Видать, здесь её бабушка жила.
***
Что-то не совсем вяжется, не так ли?! Бабушкина квартира. Итальянское вино, которое папа с выставки привёз, – ценой, небось, с выдержанный коньяк. Бывший муж и размен квартиры. Мама с сынулей… Вам не до того, не до рассуждений. Да и с какой стати Любочке рассказывать вам всё о себе в первое же свидание?! «Тэк-с!» – вы потёрли руки в предвкушении, как обустроите здесь гнёздышко, если вам позволят, и, открыв дверь лоджии, выглянули наружу: надо застеклить, законопатить щели, свет да тепло провести – вот и летняя столовая на свежем воздухе.
***
За спиной послышались частые шажки. Торопливо притворив дверь, Евгений Фомич обернулся и обомлел. В по-восточному ярком халате, Любочка явилась пред ним во всём своём женском обаянии.
– Извините, я по-свойски, по-домашнему. – Кажется, чуть-чуть стушевалась. – Немного притомилась я, а переодеться, кроме как вот в это, не во что. Даже тапочек нет. Все вещи у мамы.
Её пальчики с розовыми перламутровыми ноготками пробежали по полам яркого красно-синего халатика, оттенявшего её особенную бледность и большие серые глаза в ободке чёрных ресниц. Вслед за её взглядом он посмотрел на её ноги с крохотными шишечками на больших пальцах и алые ногти. Поднять глаза уже не смел: он чувствовал на себе её пристальный потемневший взгляд. Сердце замерло и не трепыхалось в бездыханной груди.
– Ну, и как вам квартирка? – Она не дождалась быстрого ответа, и сама сделала вывод: – Неважный видочек, правда?
Евгений Фомич утратил дар речи. Закоснел. Перед глазами туманилось. Голова шла кругом. Любочка взмахнула крылышками-рукавами на три четверти, кружевные оборки завернулись, едва не до плеч оголив её руки, когда она забрала назад под резинку рыжевато-русые волнистые волосы. Отброшенная прядь открыла чистый лоб, стрелы изгиб бровей и эти очаровательные очи напротив – при взгляде искоса сама невинность и скромность её лика казалась сродни божественному провидению. Зачарованный, Евгений Фомич едва не застонал.
Любочка проплыла через всю комнату (его обдало головокружительной волной свежести, когда она проходила мимо) и остановилась у комода, на котором – допотопный телевизор, сверху – магнитофон. Заправила ленту бобины. Щёлкнул выключатель – и комната наполнилась звуками негромкой мелодии.
Всё это время Евгений Фомич не мог оторвать пожирающего взгляда от её плеч, её спины, её талии, её бёдер, икр её ног, лодыжек и розовых пяток. Пусть линии сокрыты от глаз шёлком восточного наряда, но в движении угадывается изящный абрис, сводящий с ума.
Удерживая остатками воли искры меркнущего сознания, он нетвёрдо подступил к ней на шаг, другой… и робко коснулся плеча, готовый при малейшем нетерпимом жесте отдёрнуть руку, чтобы не дай бог не оскорбить своим неловким прикосновением это небесное кроткое создание. Сама неловкость, безмолвная и интимная, дрожью проникла во все его члены и сковала. Наверное, он сомлел бы и просто бы упал у её ног без дыхания, готовый умереть от избытка чувств, если б Любочка не придержала его руки на плече своей горячей ладошкой. Она позволила ему прижаться к ней сзади всем телом.
***
О боже ж ты мой! – под воздушной тканью халата вы не осязали ничего, кроме как трепетного упругого тела страстную нежность. Вы позабыли, Евгений Фомич, и о доме, и о семье, и о работе – обо всём, что было вне томленья сладострастного. Вы всем все вины их простили, простили себе и другим. Вы отдали б всю жизнь, я верю, за этот миг роковой. И чуть не задушили в объятиях несчастную.
Любочка, не оборачиваясь к вам лицом, закинула руки назад вам под затылок, откинула голову, подставила свою шею, и вы впились губами в плоть, расширили ноздри, вдыхая в себя её пьянящий запах, руки легли ей на грудь, скользнули к животу, побежали вниз… Вы рванули халат, сдавили груди. Волоокая ойкнула, испытывая боль от ваших медвежьих объятий, и, уворачиваясь от столь стремительной атаки, развернулась под рукой лицом к вам. Шёлк скользнул долу по шелковой коже, и халат упал на пол к её ногам. И ваши губы встретились, руки обвились, тела сплелись.
– Не так быстро, не так сильно, – шептала Любочка, осыпаемая поцелуями, и пуговичку за пуговичкой расстёгивала на вашей рубашке, на ваших брюках. – Пожалуйста, не спеши, не торопись, – умоляла. – Ну пожалуйста, родной мой…
***
В порыве страсти они упали на диван, сорвав с крючков занавеску, оборвался и упал сверху вниз карниз над альковом. Он сначала пытался задушить её, затем загрызть и высосать все соки из неё, наконец раздавить, расплющить, растерзать. Она кричала от боли, от испуга, от возмущения. Она сопротивлялась, как могла, но Евгения Фомича уж было не остановить. Она рвала когтями ему спину, впивалась зубами в толстую кожу – не разодрать, не прокусить. Она лягалась, извивалась, орала и уж билась в истерике. В конце концов, изнемогла и сдалась на волю его животной ярости. Сил, однако ж, долго мучить несчастную ему не хватило: лишь только Любочка отдалась было его неистовству, как Евгений Фомич взорвался, и взвыл, и застонал – изогнулся да затих, дрожа всем телом, суча ногами, цепляясь за что придётся пальцами обеих рук. Голова его бессильно повисла, свалившись с её плеча, и тонкая струйка слюны протянулась от его нижней губы к мочке её уха. Он навалился на неё всем своим обмякшим телом и тяжело дышал.
Любочка упиралась ему в грудь локтями, в живот коленями – тщетно сдвинуть, не сбросить эту безжизненную тушу. Даже захныкала от обиды и бессилия. Всё тело ныло. Тянуло и горело внизу между ног. Нечем было дышать.
Вдруг он приподнялся на полусогнутых руках и заглянул ей в самые глаза, расширенные и блестящие от слёз. По щекам размазалась тушь. Он как-то нежно, по-детски улыбнулся ей и прошептал:
– Милая моя, Любочка, как же я люблю тебя.
И стал целовать – в лоб, в глаза, в щёки, в подбородок, в нос. Поцелуи щекотали ей лицо, шею, грудь, плечи, губы, уши. Казалось, прикосновения его губ легки и бесконечны, как удары сердца, убегающие в прошлое. Внизу, между ног, было мокро, оттуда текло прямо на неразобранную постель. Испуг прошёл. Тело по-прежнему ломило. Ныли измятые груди. Где-то в животе поднималась горячая волна. Он заглядывал ей в глаза, вылизывал смазанные щёки и шептал:
– Эх, Любочка-Любочка, как же я люблю тебя. Если б ты только могла знать! Ничего подобного со мной ещё не было. Я как впервые в жизни!