Читать книгу Когда ещё не столь ярко сверкала Венера (Андрей Милов) онлайн бесплатно на Bookz (21-ая страница книги)
bannerbanner
Когда ещё не столь ярко сверкала Венера
Когда ещё не столь ярко сверкала ВенераПолная версия
Оценить:
Когда ещё не столь ярко сверкала Венера

4

Полная версия:

Когда ещё не столь ярко сверкала Венера

Он прилёг на бок и гладил её груди, целовал в ушко – и в ней рождалось желание испытать всё это снова и по-новому, ей захотелось, чтобы он сделал ей больно.

– Тебе хорошо было? – спросил Евгений Фомич, сначала заглядывая ей в глаза, затем целуя в правый глаз, в левый глаз, в кончик носа.

– Дурачок! – соврала Любочка, теряясь в догадках, обманывает она его или же ей и в самом деле было хорошо в его грубоватых объятиях. – Мне просто замечательно.

– Правда?! Мне очень приятно. Скажи, тебе понравилось?

– Это было что-то! – сказала и не солгала.

Улыбнулась, поцеловала его в губы, погладила ладошкой по щеке и встала с дивана, тут же, впрочем, пожалела, что так резко и поспешно:

– Я сейчас вернусь. Мне в ванную нужно, на минутку.

И пошлёпала, с каждым шагом всё пуще ощущая себя собакой, побитой палкой, и ощущение это было не из неприятных. Тело помнило и страсть, и ласку…

***

Поспешили вы, Евгений Фомич, и чуть было не оконфузились, сами того не ведая. Неподдельная страсть, впрочем, извиняет. Даже Любочка вроде как испугалась, а она отнюдь не робкая в подобных делах, но, правда, сразу же простила вашу необузданность. Она щедрая натура. И очень-очень любопытна от природы. С воображением. И весьма горазда до всяких немыслимых фантазий. Ей даже интересно стало. Пробрало. Что-то, видимо, есть в вас этакое, безыскусное и непосредственное. Занозливое, может статься. Вы не только подарили ей чувство неудовлетворённости своим нетерпением и, я бы сказал, унизили, но и возбудили в ней желание. Разом этого, скажу вам откровенно, ещё надо суметь достичь. Таки умудрились.

Впрочем, нет нужды напоминать вам лишний раз, как вы умеете умирать и воскресать при жизни. Видать, дело привычное, когда ещё не сгнил человек изнутри. Нет-нет, я не о Любочке. Об этом позже, всему свой час. Я всё о том же, о поминках.

За сдвоенным столом в один заход размещалось человек двадцать, так что пришлось пропустить несколько потоков поминающих, убрать за ними, перемыть посуду и опять накрыть на стол, потом всё сызнова, прежде чем в комнате, где, как говорят, ещё витал дух покойного, остались, наконец, свои, самые близкие. Скоро и те разошлись, одна семья в кругу.

С утра во рту у вас маковой росинки не валялось – немудрено, что вы быстро напихали в себя всего понемногу и теперь, задумчиво вертя в руках гранёную стопку с водкой, переваривали в желудке съеденное, боролись с отрыжкой да осовело поглядывали исподлобья.

– Отец был крепкий мужик, – говорил брат Вовик. – Целый век ушёл с ним. Канул в лету. А самолёты над кладбищем?! – Он судорожно сглотнул и вздел глаза к потолку. Спазм и скупая мужская слеза мешали излиться ему в скорбном слове. – Последняя дань. Салют! И минута молчания… Если есть господь бог, то кому как ни ему заказать такую панихиду. Давайте выпьем за упокой души.

– Не чокаться! – напомнила Светлана, тем самым упреждая невольное движение рук над столом.

Выпили горькую, кто занюхал, кто запил, кто закусил, и брат Вовик затряс плешивой головой: до сих пор, дескать, переживаю ту торжественную и печальную минуту у гроба на краю свежевырытой могилы. И вы, Евгений Фомич, не могли не подметить, что брат ваш сильно сдал, даже постарел. А ведь он вам младший брат, пускай и двоюродный.

Между тем Светлана опять завела много раз за день прокрученную пластинку о том, как дядя Иван умирал у неё на коленях, как умолял помочь, спасти и как скончался, не дождавшись скорой помощи, которая в то время где-то блудила, – в минуту по слову изливала, сдобренному бабьей слезой. Вы глядели на неё с сочувствием и вспоминали давно минувшую боль и обиду: время всё стёрло, кроме памяти и осадка горечи в груди. Ваш Светик-семицветик два долгих года добросовестно хаживала в отчий дом, армейские письма почитывала, дожидаясь своего суженого, а под конец не вытерпела – за младшего брата выскочила замуж на третьем году вышей службы. Вы вернулись, когда она носила в брюхе вашу племяшку. Не мил стал отчий дом. Теперь же вы глядели на них с хмельным умилением: сладилось – в славную семью сложилось. Пусть живут долго да милуются, детьми и внуками тешатся. Вам-то что теперь?!

Вовик опустил свою тяжёлую ладонь на женино плечо и успокаивающе потрепал: будет, дескать, не трави душу, – и разлил по стопкам водку.

– Жил себе человек – и нету человека, – рассудила Светлана, пока братья по горькой глотнули за упокой, закусили солёным огурчиком. – Тело в земле лежит, а душа улетела. Как это?! – Она обернулась к дочке с зятем: – Вот и вся твоя философия.

– Нет уж, позвольте возразить вам! – Зять принялся горячо разубеждать тёщу. Сдаётся, школьный учитель, кандидатскую пишет. Говорят, большой умница. Ничего, помудрствует годок-другой да и угомонится: нет – так здесь его быстро угомонят. Придёт время, поумнеет, а покамест пускай чуток поразглагольствует: – Это, Светлана Петровна, не философия – это жизнь.

– Какая, к чёрту, Эдик, жизнь, когда человек умер?! – заступился за жену Вовик, как, впрочем, и положено мужу, от природы более рассудительному и, не в пример юношам да женщинам, более терпимому. – Был человек – нет человека! Осталось одно ничто. Небытие. Так, кажется, у вас, у философов, говорят?

– Кого ж мы с вами поминаем?

«Батю!» – едва не воскликнули вы, потянувшись к бутылке с водкой, но брат опередил:

– Не кого, а что́! Мы поминаем – что́!

– Ладно, допустим, – что. Так что поминаем?

– Боль и память! – Вовик подхватил налитую стопку, стиснул крепко-крепко в ладони и оттопыренным скрюченным указательным пальцем, расплёскивая при этом горькую, стал тыкать себе попеременно в грудь и в плешь: – Только вот тут и тут – боль и память, память и боль…

Заскрипел зубами, громко выдохнул и опрокинул в рот, залпом выпив непролитые остатки. Стукнул стопкой о стол. Занюхал рукавом, откусил от огурца, отщипнул корочку хлеба и ещё раз занюхал корочкой, прежде чем сунуть её в рот и зажевать.

– Никак не могу согласиться с вашим тезисом, Владимир Иванович, – возражал неугомонный зять-философ. Видать, подумали вы, здесь никогда не утихают научные диспуты. – Позвольте мне процитировать. Тит Лукреций Кар:


Не гибнет ни что, что как будто совсем погибает,

Так как природа всегда порождает одно из другого

И ничему не даёт без смерти другого родиться.


– Наливай, Жека, – сказал брат и повернулся к зятю.

– Я так отвечу…

«Какой он у них настырный?!» – должно быть, подумалось вам, Евгений Фомич, но рецепта излечения от молодости и наивности вы, конечно, не посмели предписать.

– Если душа умирает вместе с телом, а со смертью теряются чувства, то небытие не имеет к нам никакого отношения. Пока я живу, нет смерти. Когда я умру, уже меня нет, но ведь есть нечто иное – кто-то или что-то. Значит, вся та субстанция, что составляет мою душу и моё тело, – она необходима для грядущего. Всё имеет свою цель. А цель – это мета по-русски, то бишь метка на жизненном пути. Вот человек и мечется, пока жив, в поисках высшего смысла. И успокаивается, достигнув того, на что тратил свою жизненную энергию, которой был свыше наделён при рождении. Тело же – это просто прах, исходный материал для строительства низших материальных форм жизни. А что душа? Как говорил Лукреций: Ex nihilo nihil – из ничего не получается ничего. Душа не может выйти из небытия и уйти в небытие. Дух складывается из душ! Душа – это частное, а дух – общее. Иными словами, вот вам ответ мой: смерть не есть небытие. Небытие не находится ни в какой связи ни с жизнью, ни со смертью…

В раздумьях, не тяпнуть ли ещё полстопочки, вы вертели в руках гранёный полустаканчик туда-сюда и украдкой поглядывали на часы: пошёл одиннадцатый час. Нет, не стоит пить, и без того вы лишку хватили за упокой души дяди Вани, то бишь бати покойного. Небось, он умер здесь же, на этом самом диване? И вас, может статься, определят на ночлег в ложе покойного! Больше некуда.

– За батю! – сказали вы и выпили в сердцах.

Многое представлялось вам предельно ясным и простым, как смерть больного старого человека, прожившего большую трудную жизнь – от начала и до самого конца. Путь пройдён – пришла пора уступить место молодым. И вы, сами не ожидая от себя мудрости житейской, вдруг изрекли:

– Смерть, короче говоря, есть часть жизни. – И, на миг просветлев до трезвой мысли, добавили: – Вопрос только в том – чьей жизни.

Брат так и крякнул, видать, от удовольствия:

– Во, зятёк. Учись! Коротко и ясно. Набирайся у старших ума-разума – и сам станешь разумным. Наливай – за батю!

– А ты тоже мой дедушка? – вдруг послышался чей-то шёпот, и вы почувствовали, как кто-то потянул вас за рукав.

Чувствуя, как расплывается и мутнеет в глазах, вы чуть пригубили, помедлили да и поставили едва тронутую стопку на стол.

Ваша внучатая племяшка Васса – ну и имечком же, прости господи, наградил несчастного ребёнка этот умник! – взобралась на диван к вам.

– Дедушка, – кивнули вы ей и подмигнули.

– Всамделишный?

– Ну, двоюродным, наверное, буду.

– А ты очень старый?

Вы, Евгений Фомич, усмехнулись и ответили малышке, что нет, но когда-нибудь, как и все, состаритесь.

Малышка взобралась на колени к вам.

– Дедушка Ивай был очень-очень старым, – рассудительно, как маленькая старушка, изрекла Васса и состроила задумчивую рожицу. Вам не могло не прийти в голову, якобы сие забавное дитя чем-то напоминает бабушку Свету, разумеется, в девичестве, когда вы ещё были без ума от неё, а через каких-нибудь пару десятков лет дитя превратится, быть может, в занудную, инфантильную бабу. Пока же несмышлёныш, вы готовы елейно слушать её щебетание: – Он умер от старости. Дедушка Саша тоже старенький. Он не пришёл хоронить дедушку Ивайя, потому что боится, что тоже умрёт?

Продолжая копошиться в её шелковистых белокурых локонах (и у Светланы, кстати, некогда пушились так же), вы пытались сообразить, что же это за родственник такой – дедушка Саша.

– Скажи, а старостью можно заразиться?

Васса была вся в своего отца: изрекать истины ещё не научилась, а вот вопросами сыплет как из дырявого мешка горохом, – ничего, придёт время, и из того же мешка посыплются ответы.

– Сколько тебе лет? – вопросом на вопрос ответили вы, умильно заглянув в ясные детские глазёнки.

– Шесть… – неуверенно ответила девочка. Беззастенчиво врать, как папа, не научилась – и тут же виновато исправилась: – Почти. Через годик будет.

– В таком разе, дурашка, не бойся. – Вы в назидание указательным пальцем сверху вниз легонько провели от переносицы до острого мысика её курносого носика. – Рано тебе стареть.

По-видимому, Вассе не понравился столь панибратский жест, и её капризный звонкий голосок напрочь перекрыл голос отца, который по-прежнему что-то там доказывал тёще с тестем.

– Мама сказала, дедушку Ивайя в землю закопали. И дедушку Сашу закопают. И меня закопают, если я заражусь старостью и умру…

– Да что ж ты такое мелешь-то своим глупым языком, а?! – всплеснувши руками, ваша племяшка одёрнула дочку-болтушку. – А ну-ка! Иди сюда, такая-сякая!

На смышлёную мордашку Вассы набежала тень плаксивой тучки. Она сползла с ваших колен и нехотя, понурив кудрявую головку, побрела к маме. Накуксилась. Вы же, наконец, догадались: дядя Саша – это отец Эдика, этого умника, что битый час распинается тут. На поминках.

– Небытие – это то, чего нет, чего никогда не было и не будет. Не-материя – не-дух. Небытие не рождалось, не жило, не умирало. Мы не знаем небытие…

А кстати сказать, с чего вы взъелись на него?! По мне, так вполне приличный молодой человек, образованный, не глупый, и суждения его уместны.

– Ладно, мам-пап, нам пора. Уже поздно. Вон Вассочка куксится.

– Помянем отца ещё разок – и идите.

– Только не чокаться!

– За светлую память дедушки Ивана.

– Эх, батя-батя!

Вы тяпнули стопарик, поморщились, торопливо занюхали чёрной корочкой хлеба да закусили огурчиком солёным. Тяжело пошла. Лишняя.

Вовик со Светланой пошли проводить детей, до порога разумеется, и ещё долго ваших ушей достигали то громкие, то приглушенные обрывки их семейной стрекотни, обычной между родителями и взрослыми детьми. Иногда раздавался капризный голосок Вассы. Дочь уверяла, что с утра пораньше придёт, так пусть, мол, мамочка не моет, не убирает, не подметает на ночь глядючи. Она всё сделает сама – завтра. Приберёт и подметёт. Устала ведь! Конечно, доченька, какое тут?! Она палец о палец не ударит! Надо отойти, надо прийти в себя…

Что-то долгонько, показалось вам, Евгений Фомич, застряли они у порога. Дети ушли, а Вовик со Светланой мешкают с возвращением, шушукаются. Вы один, и покинут. Какая-то возня, шум, как будто вносят в дом нечто тяжёлое и громоздкое. Может, обратно вернулись? Из закоулков детства память невольно выплёскивает видение. Женька прибегает домой, бросает портфель под стол и к холодильнику: «Я бутерброд намажу и обратно айда! Пацаны ждут. Мы за металлоломом, а девчонки за макулатурой». А батя поучает: не обратно, а опять или снова – вчера, дескать, покойничка на кладбище понесли, а сегодня обратно несут…

В комнату входит Светлана с дочерью, за ними важно вышагивает Васса. Следом Эдик с тестем на плечах вносят гроб, обитый красной тканью. Порожний. А куда батю дели?!

– Гроб новый, – отвечает Эдик.

– А гроб-то, гроб зачем? – вы изумлены.

– Как это зачем?! – удивляется ваш брат Вовик. – Христиане, как никак, не язычники. Грешно закапывать человека в землю без гроба. Гроб там дом ему родной. Домовина, стало быть.

– Да, в самом деле! Я не подумал. Ну а хоронить-то – хоронить кого будем? – Вы не понимаете, и оттого, что никто вам вразумительно не желает втолковать, начинаете сердиться.

– Тебя, кого ж ещё?! Больше некого.

Вас, Евгений Фомич, бросает в холодный пот.

– Да, но я жив, слава богу, пока. Зачем меня хоронить?!

– Я то же им. Так, мол, и так, Женька жив. Живым не положено в гроб идти. А они мне – помалкивай, если не понимаешь. Так, мол, надо. Для порядка. Он ведь сам сказал, что смерть есть часть жизни. Да вот, кстати, и справочка. Официальная. С подписью и печатью.

Вовик достаёт из кармана вчетверо сложенный листок – «Свидетельство о смерти», где чёрным по белому прописано, что Кривонос, Евгений Фомич, суть мертвец, внизу синяя печать с подписью, а дата свободна – вписывай, как на душу ляжет.

– Всамделишная, – ввернула Васса и показала язык.

– Всё по закону и обычаю. Похороним по-человечески. Чин-чинарём. Оркестр закажем. Поминки справим не хуже, чем отцу. Повезёт – и самолёты полетят, и минута молчания будет.

Пялитесь на брата – ни глазам, ни ушам собственным не верите. А напрасно. Собрались здесь люди серьёзные: слов на ветер не бросают, даром шутить не станут. Ни-ни!

– Нет, Вовик, нет.

– Да, Женя.

– Но как же так можно-то – живьём хоронить?!

– Можно, брат. Можно! Все говорят, что ты помер. Вот ведь справка. Теперь скажи мне, где место покойнику? В гробу. Куда несут гробы? На кладбище и во сыру землю закапывают, а сверху памятник ставят. Чтоб с могилы не поднялся. Логика! Против логики не попрёшь, так что, будь добр, ложись, куда велено.

– Опомнись, братец Вовик! Я же живой. Живой!!!

Взмолились вы, но тщетно. В ответ на ваши мольбы он пожал плечами и указал на Вассу: спроси хоть у неё – детишки никогда не врут.

– И не спорь, пожалуйста! – принялась горячо уверять вас внучатая племяшка. – Мне мама сказывала, что в землю закапывают, чтобы не пахнуть дурно после смерти. Мама, она, знаешь, какая у меня? У-у какая! Даже папа боится с ней спорить. А он всё знает. И ты не спорь! Не капризничай. Не то как наподдам по попе – тогда узнаешь! Небо с овчинку покажется.

– Давай, Жека, вставай. Света застелет. Пора ложиться. Время уже позднее.

Брат тормошит вас за плечо – вы таращитесь. Мысли не вяжутся, язык немой. На лице у вас играет преглупейшая улыбка. То был сон, всего лишь мимолётный кошмар, – пустой, но вещий.

Право слово, надрались, Евгений Фомич, вы до неприличия! Но не скажу, что лишку хватили. В бытность шофёром случалось вам поллитровку белой в два приёма из горла осушить и рукавом занюхать – хоть бы хны: на смену как стёклышко выходили. А тут конфуз! Ну да ладно, ничего страшного. Проспитесь, и только-то. С кем не бывает?! Ведь не молодеете – стареете.

***

Уж не спит ли он, не сладкий сон ли снится ему, не видением ли мнится то нечаянное, негаданное упоение, которым ни за что ни про что одарила его Любочка?!

Но нет, не сон и не бред. Грудь распирало от переполнявших его чувств. Преходящи мгновения опьяняющего счастья, и чем больше испито из кубка, наполненного лаской до краёв, тем глубже бывает похмелье. Пускай пустое приключение – пусть так: он благоговеет перед ней за то лишь, что словно ополовинила она его годы, омолодила своей нежностью. Отныне он сам себя, как в двадцать лет, мнит полным сил и надежд.

Не привидение – во плоти, трепеща на ходу своими умеренными прелестями, волоокая нагой прошлёпала в комнату и впорхнула к нему на диван. В руках поднос с вином. В очах умиротворение. На лице смущённая улыбка. Румянец на щеках. Она отнюдь не стеснялась ни своего, ни его обнажённого тела, разве что чуть-чуть интересничала. Он принял поднос, поставил на край дивана, не отрывая от неё восторженно блистающих глаз, а она:

– Нельзя же так, Женечка, смотреть на меня! – укоряла и шаловливо грозила ему пальчиком. – Ты меня в краску вгоняешь.

– Почему?

– Потому!

– Почему потому?

– Потому что бесстыжий ты мужик! – И засмеялась звонко-звонко.

Он объял, осыпая поцелуями, и опрокинул её навзничь. Сам прилёг сбоку, и, приподнявшись на локте, кончиками пальцев поглаживал по бровям, по носу, по подбородку. Касался груди, живота. Волоокая вывернулась и села на край. Он уже рядом и поглаживает ей бедро, щекочет.

– Ты, Женя, не того – ты так с ума меня сведёшь.

– Я, может, и хочу свести тебя с ума! Да не знаю – как.

– Налей вина, – сказала Любочка и отчего-то задумалась.

Евгений Фомич налил бокал ей, себя не обделил. Она закурила. Хмурая тучка, затмившая на минуту её ясное личико, улетучилась, и грозовая морщинка меж бровей разгладилась. У Евгения Фомича отлегло от сердца. Беспокойство сменилось уверенностью. Они пили вино и болтали о всяких пустяках: о ремонте квартиры, которую, если она позволит, он собственноручно отделает – и побелит, и обои переклеит, и линолеум перестелет, и все щели законопатит, замажет, и даже лоджию застеклит…

– Не стоит, пожалуй…

– Да ведь в охотку! – воскликнул он.

– Неудобно.

– Неудобно – сама знаешь что.

– Упрямый ты, как погляжу, мужик.

– Ещё какой упрямый!

Евгений Фомич ей: ох и плутовка – и работа у неё какая-то секретная, что молчит, не признаётся, как разведчик в руках врага, а она всё равно лукавит да скрытничает. Раззадоривает невольно. Обольщает. И давай они бороться, кто кого, всё азартнее и азартнее…

***

Любочка переборола, подчинила вас себе. В обиде ни вас, ни себя не оставила, да и научила кой-чему, надеюсь. Что ни говорите с высоты своих лет, как ни рядите, а всё-таки Любочка – большая-пребольшая прелесть, в постели разумеется. Аж самому завидно стало! Не буду, однако ж, конфузить вас понапрасну. Не изверг я. Не ревнивец бесчувственный. Я ведь понимаю – это дело сугубо личное: что промеж мужчины с женщиной по обоюдному согласию происходит, то всегда священно. Страсть и влечение пуще всякого благоразумия. На том, верно, и стоит всяк сущий на земле нашей грешной.

А вот ежели вам неймётся удовлетворить своё праздное любопытство, откуда, дескать, столь точно и подробно я черпаю свои знания и о Любочке, и о поминках, и о ваших сокровенных мыслях, чувствах, снах, и о многом, многом прочем, так скажу, что ведаю я то, о чём даже вы, Евгений Фомич, до поры до времени не догадаетесь, потому как я пиит в своём весьма необычном роде. Помните, однажды говорил вам, и даже имел нахальство назвать искусством, пускай и уродливым. Надеюсь, меня простят поэты за кощунство. И довольно об этом! Ведь ни я, ни Любочка – никто же не спрашивает, сколько раз прежде вам случалось изменять жене и сколько рогов она наставила вам в свои молодые годы. И о многом прочем не выспрашиваю. То-то же! Есть вещи на свете, о которых, Евгений Фомич, неглупый человек должен сам… нет-нет, не понимать, не знать, не догадаться, а ведать.

***

Окно – иссиня-чёрный прямоугольник в стене: день давно потух, затем насупился и, наконец, Земля спиной обернулась к Солнцу. Страсть не заметила, как съела течение времени. Проглотила и не поперхнулась – до пресыщения было так же далеко, как до края той бездны, в которую безмолвно уставилось слепое стекло окна – единственный, сдавалось, свидетель свершившегося здесь акта прелюбодеяния. Грешно, но нет терзаньям мук душевных.

Евгений Фомич покидал Любочку с тяжёлым сердцем при мысли о долгой разлуке – до понедельника, на который было назначено их свидание. Она пошла проводить до порога и всё корила себя вслух: ах, дура-я-дура, – напоила неразумная баба вином мужика.

– А тебе за руль, – сожалела она и охала.

– Я в объезд, переулками, – утешал её Евгений Фомич.

– Ни за что не прощу себе, если вдруг что.

– Любушка, да не убивайся ты так!

– Не подумала я, прости! Места теперь себе не найду. Всю ночь не смогу глаз сомкнуть.

– Да что мне эти капли малинового вина?! Брось ты! Одно баловство. Как слону укусы комара. Я ведь почти тридцать лет за рулём.

Попрощались у порога, показалось мало, и спустились вниз – целовались у подъезда в свете одноглазого фонаря, как подростки, а время неумолимо бежало. Жена его, верно, меж тем беснуется, голову от беспокойства потеряла… Так ведь работа теперь такая: на линию тайком от всех выехал, по маршрутам проехался, конечные остановки посетил, кому всыпал – с кем по душам потолковал, а один диспетчер бестолковый своими жалобами всю голову напрочь заморочил и прочая, и прочая туфтень.

Как и обещал он Любочке, конёк-горбунок зигзагами по переулкам мчал его к законной жене, нырял и шнырял в тени по бездорожью, жался к обочинам в стороне от городских артерий, но один раз вдруг понёс было седока к метро, да замер в полусотне метров на опушке хрущёб, так и не выкатившись из сени пятиэтажек. Евгений Фомич вышел из машины и пешочком пошёл к станции, в руках неся литровую стеклянную банку. Остановился у автомата с газированной водой, запустил в карман руку, пошарил и, выудив оттуда на свет горсть мелочи, уставился на ладонь, выклёвывая двумя пальцами монетки по копеечке…

***

Кого-то, определённо, жажда мучает: самому водички испить захотелось либо верный конь вскипел? Вот так незадача… Ба!!! Сразу не сообразил, прошу покорнейше простить. Извините! Ваша осторожность или предусмотрительность, снимаю в почтении шляпу, сбила меня с толку, так что, надеюсь, собьёт она с толку и ещё кое-кого. Нет-нет, не подумайте худого, я отнюдь не ратую за то, чтобы под хмельком лихачить на центральных улицах или же из объятий любимой женщины да прямиком в постель к жене, со всеми чуждыми семье косметическими запахами. Упаси боже! Но всё-таки невольная смешинка растягивает вширь уголки губ: ведь надо же додуматься до того, чтобы, несмотря на вечернюю осеннюю прохладу, омывать себя газированной водичкой из литровой банки, оголивши торс, за приоткрытой дверцей «Москвичка», а затем растереться бензином и отправиться к автомату за новой порцией газировки! На этот раз смыть с себя бензин? Да-да, я понимаю, щедры и стойки ароматы Любочки. Ничего с этим не поделаешь, а вот пневмонию можно и подхватить ненароком. Этого нам, однако ж, и не надобно!

Ну а вечер, между прочим, выдался на удивление чудесный: не то чтобы студёный, но какой-то, знаете ли, взбадривающий и свежий, одним словом – ядрёный. Самое время побродить по пустеющим безветренным улицам, повздыхать на полные груди густым прохладным воздухом да с залихватским внутренним восторгом мечтать о том, о чём в обычный час недосуг бывает задуматься. В этакие чудные сентябрьские вечера даже у бескрылого человека могут прорезаться под лопатками – ладно уж, пускай только махонькие пёрышки, но всё ж таки небесные члены.

***

В понедельник вечером, в назначенный час, Любочка объявилась в калитке больничной ограды напротив поваленного кем-то на землю столба, к которому с четверть часа тому назад приткнулся его железный конёк-горбунок. При первом же взгляде на отчуждённое выражение лица желанной его прошибло холодным потом в предчувствии чего-то очень и очень нехорошего, дурного. Её удручённые, показалось ему, глаза рассеянно пробежали мимо его взгляда, скользнули куда-то в бесконечную даль.

– Оставьте меня! – отмахнулась Любочка и уклонилась от поцелуя, когда Евгений Фомич устремился вытянутыми в трубочку губами к её припудренной щеке – коснуться, только лишь коснуться.

bannerbanner