
Полная версия:
Корона и тьма. Том 2. Сердце хаоса
На высоком утёсе, у ворот замка Снежной Лавины, стоял Торвальд. Он ждал неподвижно, как старая башенная кладка, не потому, что хотел казаться сильным, а потому, что иначе не умел встречать тревогу. Снег оседал на плечах, на меховом воротнике, на волосах и бровях; таял только у висков, где кожа была горячее, и вдоль старого шрама у скулы. Торвальд не замечал этого. Он смотрел в белую даль, туда, где в любой миг должна была проступить знакомая фигура впереди строя – высокая, тяжёлая, уверенная, будто сама зима признавала её за равную.
Гриммард всегда шёл первым. Так было не раз и не два. Даже когда это было глупо – он шёл. Даже когда это было опасно – он шёл. Даже когда все вокруг говорили, что барону не место в первом ряду, он всё равно шёл, потому что считал позором прятаться за спинами тех, кого сам же послал под удар. И оттого то, что Торвальд увидел внизу, сначала не уложилось в сознании. Колонна приближалась, сквозь снежную пелену начинали различаться лица, копья, шлемы, плечи под плащами, тёмные пятна на бинтах и рукавах. Но впереди – не было его.
Торвальд не двинулся навстречу. Он стоял и смотрел, как если бы Гриммард мог появиться из другого ряда, выйти позже, просто задержаться, просто ехать позади, просто быть не там, где его ждут. Но снег приносил только глухой хруст сапог и звяканье сбруи. И чем ближе подходили первые шеренги, тем яснее становилась правда – не мгновенная, не ударом, а медленным, почти унизительным вдавливанием в кость: его заставляют принять то, чего он не выбирал.
Колонна остановилась у ворот, и это молчание было страшнее любого вопля. Здесь не было обычного ворчания на холод, не было привычной брани, не было шуток тех, кто выжил и рад хотя бы этому. Люди стояли, будто каждый из них боялся стать первым, кто нарушит строй словом и тем самым окончательно сделает случившееся реальностью.
Первым поднялся к утёсу Хьерун. Он шёл медленно, как человек, который несёт не известие, а тяжёлый камень и уже знает, что его придётся передать другому. Лицо его было серым от усталости, губы растрескались, щетина покрылась инеем, а взгляд был опущен не из слабости – из стыда, которого не заслужил, но всё равно чувствовал. Он подошёл к Торвальду вплотную и не заговорил сразу. Только молча положил ладонь ему на плечо – просто, грубо, по-мужски. И в этом жесте было больше правды, чем в любых словах.
Торвальд понял сразу. До боли в зубах. До той сухости в горле, которая приходит, когда сердце уже сорвалось вниз, а тело ещё стоит.
– Как он умер? – спросил он.
Голос прозвучал ровно, почти ледяно. Так говорят те, кто держит себя за горло изнутри, чтобы не сорваться раньше времени. Хьерун отвёл взгляд в сторону колонны, словно ответ лежал там, между щитами и копытами.
– Он был ранен, – сказал он наконец, медленно, подбирая слова так, будто от них зависело, сколько именно боли получит человек напротив. – Не так, чтобы ты сразу понял. Не такая рана, от которой падают на месте. Он шёл дальше. Говорил. Даже ругался, когда Торбранд приказал ему сесть в повозку. Мы думали, как всегда вытянет.
Он сглотнул, и нижняя челюсть дрогнула – едва заметно, но Торвальд это увидел.
– А потом его как будто начали тушить изнутри, – продолжил Хьерун тише. – Сначала побледнел. Потом стал мёрзнуть так, будто стоял голый на ветру. Потом уже не мог держать меч. И всё это слишком быстро. Слишком тихо для обычной смерти.
Торвальд не спросил «почему». По лицу Хьеруна он уже понял: там было не «мы не успели», а «мы не поняли». А это хуже.
Хьерун слегка повёл подбородком вниз, указывая на повозку, что медленно продвигалась между шеренгами. Рядом с ней шёл Торбранд. Лекарь держался прямо, но руки его были сжаты так, словно он всё ещё пытался удержать ускользнувшую жизнь. На плаще темнели пятна, а под ногтями запеклась кровь, которой он не стыдился – стыдился другого: бессилия.
Торвальд начал спускаться с утёса. Не торопясь, не сбиваясь, и только одно выдавало усилие – его правая нога. Металлический протез с шарниром, выкованный лучшими кузнецами Альфариса, сухо скрипнул, когда он поставил стопу на более крутой камень. Звук был тихим, но в этой тишине он прозвучал так отчётливо, будто сама сталь напомнила: железо служит дольше мяса.
Торбранд заговорил сам, едва Торвальд подошёл. Видно было, что он не хочет ждать вопроса – ему нужно было сказать раньше, чем на него обрушат вину.
– Рана была не смертельной, – произнёс он хрипло. – Лезвие зацепило бок, неглубоко. Я видел и худшее, и он сам переживал худшее. Но на стали был яд.
Слово «яд» повисло в воздухе, как железный крюк.
Торвальд не дрогнул. Только взгляд стал темнее.
– Какой?
Торбранд покачал головой, и это движение было тяжелее признания ошибки.
– Не скажу точно. Не северный. Не охотничий. Не то, чем мажут наконечники, чтобы свалить лося. Это была не грубая отрава. Что-то тихое. Медленное. Сначала холод по телу, потом слабость, потом сердце как будто перестало справляться с кровью. Я дал ему всё, что мог. Грел, резал рану, вымывал кровь, жёг травы, пытался вытянуть яд через надрез. Но это не был яд для поля. Это был яд для человека, которого хотят убить наверняка, не поднимая шума.
Торвальд перевёл взгляд на повозку.
– То есть это не случайность.
Торбранд поднял на него глаза, и в этих глазах было то, что пугает в лекарях больше всего, – честность.
– Нет. Это не случайность. Это выбор.
Торвальд подошёл к повозке и откинул край чёрного полотна.
Лицо Гриммарда было спокойным. Неправильно спокойным. На нём не осталось обычного внутреннего напряжения, той тяжёлой воли, которая даже во сне делала его похожим на человека, готового проснуться и приказать. Губы были чуть приоткрыты, словно он хотел сказать ещё что-то одно, последнее, важное – и не успел. На воротнике и подбородке темнели застывшие пятна. Под тканью просматривался широкий бинт на боку – не алый, а грязно-бурый, пропитанный до самой основы. Руки лежали вдоль тела. Одна ладонь была чуть сжата, будто даже в последнем забытьи он не отпустил что-то невидимое.
Торвальд смотрел долго. Не потому, что не верил. А потому, что запоминал. Запоминал так, как запоминают лицо врага.
Он опустил ткань обратно.
– Сколько погибло? – спросил он, не оборачиваясь.
– Один, – ответил Торбранд тихо. – Только он.
Торвальд кивнул. В этом кивке не было облегчения. Была только холодная, окончательная мысль: это не бойня. Не цена штурма. Не слепой случай. Это точная потеря. Кто-то выбирал.
Он повернулся.
– А где Катарина?
Хьерун ответил раньше Торбранда, будто сам ждал именно этого вопроса.
– В Крайхольме. Осталась там по его приказу. Жива. Не ранена.
Торвальд закрыл глаза на мгновение. Совсем коротко. Как будто удерживал внутри всё, что хотело вырваться наружу: страх, что мог потерять и её тоже; благодарность за то, что не потерял; ярость, что вообще должен был это спрашивать.
– Подготовьте его к обряду, – сказал он.
Слова прозвучали просто, почти сухо. Так и должны звучать приказы, которыми удерживают мир от развала.
Он развернулся к воротам замка и пошёл, оставив позади повозку, молчащих воинов и снег, который продолжал падать, не различая живых и мёртвых. Двери раскрылись перед ним, впуская внутрь, и когда тяжёлое дерево сомкнулось за его спиной, звук железных петель прокатился по каменным коридорам, как глухой удар, которого ждали давно.
Там, в полумраке, где уже не было ветра, Торвальд остановился у стены. Камень под ладонью оказался холодным, влажным, живым своей древней неподвижностью. Он сжал кулак так сильно, что ногти врезались в кожу, и эта резкая боль стала на миг единственным, что удерживало его от полного распада.
Потом он закричал.
Крик вырвался не как слово – как треск льда под тяжестью. Он ударился о своды, ушёл в проходы, вернулся эхом, и в этом звуке не было ни просьбы, ни слабости. Там было горе, ярость и то животное бессилие, которое приходит, когда понимаешь: ты бы отдал всё, что у тебя есть, за одно мгновение назад – и тебе не дадут даже его.
Снаружи этот крик услышали все.
Лея, проверявшая во дворе запасы зерна и копчёного мяса на зиму, замерла так резко, будто ей в спину всадили нож. Она подняла голову, увидела повозку, чёрное полотнище, строй людей, которые даже не пытались выглядеть «обычно», – и поняла раньше, чем кто-либо подошёл к ней с вестью.
Она не побежала. Просто резко бросила мешок и пошла к дверям замка, быстро, прямой линией, как идут навстречу беде, если знают: беда уже внутри.
Она вошла в тот миг, когда крик затих, но дрожь от него ещё держалась в камне. Торвальд стоял у стены, тяжело дыша, будто только что дрался. Он и правда дрался – только не с человеком.
– Торвальд, – сказала Лея.
Он повернул голову медленно. Взгляд его был сухой, острый. Но под этим холодом она увидела то, что скрывалось хуже любой раны: внутренний разлом.
– Мы все воины, – произнесла она твёрдо, не давая себе ни мягкости, ни жалости. – И он умер не в постели, не как дряхлый старик. Он умер в дороге, после боя, среди своих людей. Это достойная смерть.
Торвальд молчал, и она продолжила, потому что понимала: сейчас ему нужны не утешения, а опора.
– Но достойная смерть не отменяет долга живых. Они смотрят на тебя. Не потому, что ты сын. Потому что ты теперь стена. Если ты рухнешь – рухнут остальные.
Он выпрямился чуть сильнее. Как будто надел на себя ещё один слой брони – не железной, внутренней.
– Мы поднимем костёр, – сказал он. Голос уже не рвался. Он стал тяжёлым и ровным. – Такой, чтобы его видели все.
Лея кивнула.
– И ты выйдешь к ним сам.
Торвальд посмотрел на неё долго, потом шагнул ближе и коротко обнял за плечи – не жестом нежности, а знаком признательности за то, что она не дала ему развалиться в первую же минуту.
– Я справлюсь, – сказал он.
– Нет, – ответила Лея тихо, но жёстко. – Ты не «справишься». Ты выдержишь. Это другое. И этого пока достаточно.
Он вышел во двор навстречу людям.
Люди встретили его молча, но одинаковым жестом: каждый, подходя ближе, бил кулаком правой руки в грудь. Не приветствие. Не просто уважение. Признание. Присяга без слов. Согласие принять его не потому, что он сын Гриммарда, а потому, что другого пути уже нет.
Торвальд отвечал не жестом – взглядом и тем, как держал спину. И только едва заметная прихрамывающая правая нога напоминала тем, кто умел смотреть глубже поверхности, что стойкость никогда не бывает бесплатной.
Сумерки опускались тяжело, без оттенков и красоты. Небо стало плотным и серым, как старая сталь. Во дворе кипела работа: балки стаскивали на волокушах, укладывали в высокий, строгий сруб, пропитывали смолой. Пахло свежим деревом, мокрым мехом и холодным железом. Тело Гриммарда уже лежало на помосте, укрытое чёрным полотном; поверх был положен его меч – не отчищенный до блеска, с зазубринами и тёмными пятнами, как память о том, что он никогда не стоял в стороне.
Торвальд стоял у костра неподвижно. Снег ложился на плечи, таял у воротника, стекал по волосам к шее. Правая нога снова сухо отозвалась скрипом, когда он перенёс вес, но теперь он даже не заметил этого.
Ворота распахнулись, и во двор въехали всадники Ледяных Клыков. Их кони были ниже, шире, тяжелее северных строевых – степные звери, способные идти долго и молча. Сами воины сидели в седле без лишнего блеска: грубая кожа, мех, оружие, которое видно не по красоте, а по привычке к руке. Впереди шёл Хродгар.
Он спешился без суеты, подошёл к Торвальду и остановился на расстоянии уважения. Лицо его было жёстким, иссечённым временем, борода с проседью, глаза – светлые, почти бесцветные, как лёд под тонкой коркой снега.
Он ударил кулаком в грудь и заговорил своим тяжёлым, рубленым общим языком, в котором гласные обрывались раньше, чем положено, а слова будто проходили через стиснутые зубы.
– Слышал. Пришёл. Гриммард был скала. Не гнулся. Не просил. Держал край, пока другие спали.
Он перевёл взгляд на помост, потом снова на Торвальда.
– Теперь край держать тебе.
Торвальд кивнул.
– Спасибо, Хродгар.
Тот хмыкнул так, будто благодарность была вещью ненужной.
– У нас в степи говорят, – произнёс он и уже на норфарийском, медленно, с силой, добавил: – Харра нур. Вейр тал.
(Честь одна. Долг держит.)
Слова прозвучали коротко, жёстко, как формула, не допускающая толкований. Это был не красивый оборот, а старое норфарийское правило: честь не делится, долг не спрашивает, удобно ли тебе его нести.
Торвальд ответил так же кратко:
– Вейр.
(Долг.)
Хродгар кивнул – одобрительно, почти удовлетворённо. Он обернулся к своим людям и уже громче, на чистом норфарийском, бросил:
– Варг! Сенув хар. Нур Гриммард.
(В круг. Тишину держать. Честь Гриммарду.)
Ледяные Клыки без лишнего звука сомкнули строй. Никто не смеялся, не шептался, не переглядывался. Даже кони будто стали тише.
Лея стояла рядом с Торвальдом, плечом к плечу. Она понимала не каждое слово, но смысл чувствовала телом.
– Он уважает, – тихо сказала она.
– Он проверяет, – так же тихо ответил Торвальд.
Костёр был готов. Смола пропитала балки, щепа лежала у основания плотным слоем. Тело Гриммарда покоилось в центре, и ветер осторожно шевелил край полотна.
Торвальд взял факел. Пламя на нём было небольшим, но упрямым.
Он подошёл к помосту.
– Гриммард, – произнёс он низко, без дрожи. – Ты держал нас. Теперь мы держим тебя в памяти.
Он опустил факел к основанию костра.
Огонь сначала будто раздумывал, потом жадно схватил смолу. Пламя поползло вверх по балкам, треснуло, взметнулось, и жар сразу ударил в лица тех, кто стоял ближе. Запах горящей смолы смешался с морозным воздухом, и в этом запахе было что-то древнее, неотменимое: так заканчиваются люди, которые были больше самих себя.
Никто не говорил.
Хродгар смотрел на огонь, не моргая. Потом тихо, но так, чтобы Торвальд услышал, произнёс:
– Ашкар вен. Айс кар стан.
(Прах уходит. Лёд стоит.)
Он сделал шаг ближе.
– Ты лёд теперь.
Торвальд не отвёл взгляда от огня.
– Лёд трескается, если его не держать.
Хродгар усмехнулся едва заметно.
– Тогда держи.
Пламя росло, освещая лица. Снег вокруг костра таял, превращался в чёрную воду, а потом снова схватывался тонкой коркой. Свет огня дрожал в глазах людей, и в каждом лице читалось одно и то же: горе уже случилось, теперь начнётся что-то другое.
Хродгар снова заговорил на норфарийском, уже медленнее, будто не произносил слова, а вбивал их, как колья:
– Норф варг. Норф нур. Норф вейр.
(Север – круг. Север – честь. Север – долг.)
Он перевёл взгляд на толпу.
– Кто забывает это – не Север.
Никто не ответил. И не нужно было.
Торвальд стоял, пока балки не начали проседать внутрь, пока тело не исчезло в огне полностью. Он не шевелился. Только однажды металл в его правой ноге сухо щёлкнул, когда он изменил стойку, и этот звук прозвучал почти так же отчётливо, как треск дров.
Когда пламя стало ниже, когда яростный огонь сменился густыми красными углями, люди начали расходиться. Не толпой – по одному, по двое. Тяжело. Без слов. Ледяные Клыки отошли последними.
Хродгар, однако, не ушёл со своими. Он дождался, пока двор почти опустеет, и снова подошёл ближе. Теперь он смотрел не на костёр – на Торвальда.
– Теперь можно говорить, – произнёс он низко.
Торвальд не обернулся.
– Говори.
Хродгар посмотрел на угли.
– Ты веришь в случай, барон?
– Нет.
– Я тоже не верю.
Он помолчал, затем тяжело повёл плечом.
– Яд – это не поле. Не ярость. Не удар в лоб. Это тишина. Это рука, которая ждёт.
Торвальд медленно повернул голову.
– Скажи яснее.
Хродгар фыркнул.
– Скажу так, как у нас говорят. Хар кнор вейр – нер кнор нур.
(Кто прячет долг – тот прячет и честь.)
Он ткнул пальцем в сторону каменных стен замка, потом – куда-то дальше, в невидимый за снегом мир.
– Твой отец умер не от силы. Он умер от терпения врага.
Слова были грубыми, без утешения. Именно потому – честными.
Торвальд смотрел на него долго.
– Ты думаешь о Юге.
Хродгар коротко кивнул.
– Я думаю о тех, кто улыбается. На Юге много улыбка.
Он произнёс последнее слово с такой насмешливой тяжестью, будто оно уже само по себе было разновидностью яда.
– Яд не варят на ветру. Его делают в тепле. Под крышей. За столом. Где мягко говорят, пока режут.
Лея чуть напряглась, но не вмешалась.
Торвальд произнёс тихо:
– Катарина там была.
Хродгар перевёл на него взгляд.
– Знаю. Твоя сестра крепкая. Но крепость – не броня от слова. Не броня от взгляда. Не броня от тех, кто умеет влезать под кожу без ножа.
Он чуть подался вперёд.
– Если это Юг – они считают, что ход сделали умный. Если не Юг – значит, кто-то учился у них.
Он снова перешёл на норфарийский, медленно, как если бы возвращал Торвальду старый урок отцов и воинов:
– Кхар вейр норф. Нер вейр – нер норф.
(Держишь долг – держишь Север. Теряешь долг – теряешь Север.)
Потом добавил уже на общем:
– Ты теперь Север. Не сын. Не наследник. Север.
Торвальд сжал челюсть.
– Я найду того, кто это сделал.
Хродгар хмыкнул.
– Не найди быстро. Найди верно.
Металл в ноге Торвальда снова сухо отозвался.
– Они думали, что убили барона, – произнёс он. – Но они сделали меня.
Хродгар показал зубы в короткой, жёсткой усмешке.
– Так всегда. Убивают один – получают другой.
Он посмотрел на угли.
– Ашкар вен. Айс кар стан.
(Прах уходит. Лёд стоит.)
А потом добавил, уже грубым общим языком:
– Лёд не кричит. Лёд ждёт. А потом ломает.
Торвальд медленно кивнул.
– Я не буду ломать вслепую.
– Хорошо, – ответил Хродгар. – Слепой удар – это юг. Север смотрит.
Он ударил кулаком в грудь.
– Вейр.
(Долг.)
– Вейр, – ответил Торвальд.
Хродгар развернулся, сделал несколько шагов, потом остановился и бросил через плечо:
– Друг… если кровь пролили тихо – война уже началась.
Он ушёл в снег так же молча, как пришёл.
Торвальд остался у углей. Лея подошла ближе.
– Новый день будет другим, – сказала она.
– Да, – ответил он. – Теперь я выбираю, каким он будет.
Снег медленно засыпал края костра, но угли ещё светились. Двор пустел, стены темнели, ветер менял направление. А вместе с ним менялась и сама тишина вокруг Снежной Лавины: это уже была не тишина дома, пережившего похороны, а тишина земли, которая впервые за долгое время поняла, что у неё появился новый хозяин.
И лёд начинал схватываться вокруг них.
Глава 3. Под масками
Пыльная дорога к Харистейлу, извиваясь, словно змей, тянулась через скудные поля, давно истощённые холодными ветрами. Поздняя осень приглушала краски до серого пепла: небо висело низко, как мокрая ткань над головами, и давало свет не согревающий, а только подчёркивающий каждую трещину на земле, каждую мёртвую борозду. Деревья вдоль тракта стояли иссушенными силуэтами, ветви их ломались и торчали, будто пальцы утопленников, вытащенные на берег. На этом фоне маленькая повозка, запряжённая худой лошадью, казалась случайной черточкой – слишком бедной, чтобы привлечь интерес, слишком привычной, чтобы запомниться. Колёса скрипели глухо и упрямо, и этот звук то тонул в вязкой тишине, то возвращался короткими всплесками, как отголосок чужих шагов за спиной.
Лорд Ричард, правитель Сэлендора, сидел на потрёпанной лавке повозки так, будто это был не путь в сердце королевства, а обычная дорога к деревенскому рынку. Он не пытался выглядеть бедным – он выглядел им: простая рубаха с изношенными локтями, потёртые штаны, плащ, давно утративший цвет, и руки, которые держались спокойно, не выдавая ни нервозности, ни привычки к роскоши. Тот, кто смотрел бы на него мимолётно, увидел бы торговца, прижатого нуждой и холодом. Тот, кто посмотрел бы внимательнее, заметил бы другое: взгляд, слишком собранный для бедняка, и неподвижность лица человека, давно научившегося прятать мысли глубже кожи.
Крейн сидел впереди, держа поводья так легко, словно лошадь была частью его тела. Он смотрел на дорогу с вниманием хищника, который никогда не признаётся, что ищет угрозу, но всегда знает, где она может выскочить. Его молчание не было пустым – оно было рабочим, точным, как заточенный клинок. Иногда он чуть наклонял голову, будто прислушиваясь не к ветру, а к чему-то под ним: к ритму тракта, к дыханию земли, к тому, как меняется воздух перед поселением.
Запах вяленой рыбы, грубо набросанной в ящики, наполнял пространство вокруг повозки, смешиваясь с горечью дорожной пыли и влажным холодом. Это был запах бедности, устойчивый, въедливый, способный отпугнуть лишнее любопытство лучше любого стражника. Ричард позволил этому запаху стать их щитом. Он слегка повернул голову, разглядывая дорогу к Харистейлу, будто вглядывался не в тракт, а в шахматную доску, где фигуры давно расставлены, но ещё не сделали ход.
– Если кто-то из королевских патрулей узнает меня, – задумчиво проговорил он, не глядя на Крейна, – полагаю, наш путь может оборваться раньше, чем мы успеем услышать то, ради чего сюда едем.
Крейн не обернулся. Его голос прозвучал низко и ровно, как будто речь шла не о риске, а о погоде.
– Узнают только если будут искать.
Ричард едва заметно усмехнулся, но усмешка не согрела лицо.
– Иногда достаточно, чтобы кто-то начал искать не тебя, а просто добычу.
– Тогда мы выглядим так, чтобы добычей не заинтересоваться, – ответил Крейн, и эта фраза, сказанная без нажима, звучала увереннее клятвы.
Пригород Харистейла встретил их суровой тишиной и запахом гниения, будто город заранее предупреждал: здесь всё живое вынуждено гнить, чтобы выжить. Маленькие хижины, беспорядочно раскиданные вдоль дороги, казались покинутыми, но это было обманом – покинутостью здесь пахло от людей, а не от домов. Соломенные крыши провисли, стены из камня и дерева покрылись плесенью, щели в досках забивались грязью, словно сами строения пытались залатать себя тем, что им доступно. Перед домами копошились немногие жители: женщины с голодными лицами и руками, натёртыми до крови, дети босиком шлёпали по лужам, в которых смешивались вода, помои и то, что никто не называл вслух. Они не смотрели на повозку как на надежду – они смотрели мимо, как смотрят на всё, что не способно насытить.
Патрули королевских солдат шагали по улицам группами, и их присутствие не приносило спокойствия. Доспехи были потёртыми, на металле жила ржавчина, ремни давно перестали быть новыми, лица – напряжёнными, будто каждый несёт не службу, а страх быть пойманным в собственном страхе. Они держались не как защитники, а как цепные псы, которых привели сюда охранять голодных – и сами они давно голодали, только по другому.
Крейн, не меняя позы, скользнул взглядом по солдатам, по их рукам на оружии, по тому, как они держатся ближе к стенам, словно эти стены способны их прикрыть от народа. Потом он медленно обернулся к Ричарду.
– Солдат здесь больше, чем людей, – заметил он. – Годрик боится восстания.
Ричард усмехнулся сухо, как человек, которому знаком вкус страха власти.
– Страх – неизбежный спутник трона, – сказал он. – Но страхи сильного и слабого различаются. Сильный боится потерять, слабый боится умереть. Когда у людей пустые желудки, они не просто недовольны. Они начинают ненавидеть. А ненависть… – он замолчал, глядя на покосившиеся дома, на серые лица в дверных проёмах, – ненависть – это топор. Им рубят не дрова. Им рубят самое крепкое дерево.

