Читать книгу Артистка (Мария Крестовская) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
Артистка
Артистка
Оценить:

5

Полная версия:

Артистка

Водевиль, однако, кончился, и публика лениво, как бы только из свойственного ей добродушия, немного похлопала, но сейчас же начала вставать и двигаться к выходам.

Зала опять просветлела и оживилась. Все точно обрадовались, что этот глупый, никому не нужный и неинтересный водевиль кончился, и можно опять говорить, смеяться и двигаться.

– Ну, я пойду на минуту в фойе! – сказал, поднимаясь, Аркадий Петрович: ему хотелось пойти разыскать знакомых и поболтать с ними кое о чем.

– Ах, и я с тобой! – воскликнула Зина с радостью. В ней так много накопилось оживления, что она не могла больше усидеть на одном месте.

Но Аркадию Петровичу это было вовсе не кстати.

– Ну вот! – сказал он с неудовольствием. – Да я в буфет, может быть, пойду, – так и ты со мной?

Оживленное, пухленькое, все в милых ямочках, составлявших его главную прелесть, личико Зины на мгновение затуманилось, но Елена Николаевна выручила ее.

– Пойдемте все! – сказала она и, поднявшись, взяла Зину под руку и первая вышла с нею из ложи.

Увидев, что сестры пошли вперед, Чемезов предложил руку Мери.

Она приняла ее спокойно на вид и смущенно в душе. Ее стройная, тонкая фигура приходилась Чемезову как раз по росту, и ему приятно было вести ее под руку так близко от себя, что плечо ее слегка касалось его плеча, а рука, чуть-чуть теплевшая сквозь длинную перчатку, легко и нежно опиралась на его руку. Он замечал, как оборачивались на нее не только мужчины, но и женщины, пораженные на минуту ее красотой и изяществом, и это приятно льстило его самолюбию; в эти минуты ему более, чем когда-либо, казалось приятным иметь ее своей женой, чтобы сознавать, что эта прелестная женщина, которой все так любуются, его собственная, любящая жена.

Сестры его встретились с какими-то знакомыми дамами, которых он не знал, и остановились с ними.

Но Мери тоже знала их и должна была подойти к ним. Она улыбнулась ему какой-то новой в ней, счастливой улыбкой, красившей еще больше ее ожившее лицо, и отняла с легким вздохом руку, как бы жалея, что оставляет его. И когда она отошла и Чемезов перестал чувствовать близость ее руки, ему вдруг стало не то скучно, не то досадно, и он с бесцельным видом пошел бродить по зале.

Илья Егорович заметил его и подошел к нему.

– Видели Обуховых? – спросил он, здороваясь. – Я сейчас заходил к ним в ложу и говорил о вас… Как же, как же, Глафира Львовна вас очень помнит и непременно просила привести вас к ним в ложу в следующем антракте. Я обещал – пойдете?

– Ну что ж, отлично. А ваши дамы?

– А там к ним разные кавалеры явились – ну, я и оставил их с ними, а сам сюда!

– Воспользовались случаем? – спросил Чемезов смеясь.

– Да, воспользовался; здесь, знаете, к буфету ближе! А вы с кем это ходили сейчас? Прехорошенькая, я вам доложу, – прелесть!

Чемезов чуть-чуть покраснел. Похвала Мери от симпатичного для него Ильи Егоровича была ему приятна, но и ответить на его вопрос ему было почему-то точно трудно.

– Столетина, – сказал он незначительным, почти небрежным тоном, – подруга Зины…

– Подруга, гм… – промычал Илья Егорович, подозрительно поглядывая на него. – Ну, вот сестры вас на этой-то подруге и женят! Они на это большие мастерицы, – сказал он, посмеиваясь и не то одобряя сестер, не то по-приятельски предостерегая Чемезова.

– Ну, положим, это не так-то легко! – засмеялся Чемезов, но смех его вышел натянутым и неискренним, а желание видеть Мери своей женой вдруг опять охладилось.

VI

Антракт кончился, и все заторопились к своим местам. Когда Оленины и Чемезов вошли в ложу, занавес был уже поднят и то рассеянное снисхождение, с которым слушали водевиль, сменилось теперь сосредоточенным вниманием.

Чувствовалось, что все приготовились и ждут теперь того «настоящего», ради которого все они сюда явились и которое наконец сейчас должно было начаться. Самой Леонтьевой еще не было на сцене, но чрез несколько минут почувствовалось какое-то легкое движение в толпе и взгляды всех устремились на одну из боковых кулис, из которой она, очевидно, должна была выйти. Прошло еще несколько секунд, казавшихся страшно долгими в этом общем напряженном ожидании, и наконец Леонтьева вышла!

Вся зала разом дрогнула от взрыва рукоплесканий. Все приветствовало редкую, желанную гостью, и звуки аплодисментов сливались в один общий продолжительный гул.

Прошло несколько минут, прежде чем рукоплескания начали затихать; артистка, видимо, тронутая горячим приемом, подошла ближе к рампе, чтобы принять протягиваемый ей из оркестра лавровый венок, перевязанный белыми и пунцовыми лентами, и великолепный букет живых роз.

Но когда, взяв их, она снова с благодарной улыбкой обвела публику одним общим поклоном, крики и аплодисменты возобновились с удвоенною силой и прекратились только тогда, когда раздались первые звуки ее голоса.

Тогда разом все затихло и опять настала та напряженная тишина, которая предшествовала ее выходу.

И Чемезов, невольно подпавший под всеобщее настроение, тоже слушал Леонтьеву с каким-то странным, волнующимся чувством.

Когда вся зала так напряженно, нетерпеливо ждала ее, он вдруг почувствовал, что и он так же страстно и нетерпеливо ждет ее вместе со всеми, и когда она наконец вышла, то сердце его невольно дрогнуло и забилось точно так же, как в эту минуту оно забилось и у тысячи других людей, охваченных одним общим, стадным чувством.

Он так же, как и все, взволнованно аплодировал ей, бессознательно отрешившись от всего другого, что еще за минуту назад могло волновать и интересовать его. Но когда наконец все успокоилось и затихло, он вспомнил, что почти не рассмотрел ее, хотя все время смотрел на нее одну. Он даже не мог припомнить ее лица, а теперь она стояла в таком повороте к нему, что он мог видеть только ее высокую фигуру, облеченную во что-то длинное, черное и строгое по своей простоте; длинная, но черная вуаль, падавшая с ее затылка на шлейф, закрывала в эту минуту профиль ее.

И Чемезову это было досадно: хотелось скорее рассмотреть ее.

Ему как-то странно было думать, что эта величественно стоявшая пред ним женщина, которую только что так горячо приветствовал весь театр и каждому слову которой толпа внимала теперь чуть не с благоговением, – была та самая милая, простенькая Оленька Леонтьева, которую он помнил еще совсем молоденькой гимназисткой, в черном передничке и коричневом платьице, с детски-ясными, ласковыми глазами, поминутно, бывало, красневшую и сердившуюся то на него, то на брата, который все дразнил ее, и в довершение всего даже немного влюбленную в него тогда! Каждый жест ее теперь был пластичен и изящен, каждое движение осмысленно и законченно. Но лицо ее, когда она повернулась к Чемезову так, что он наконец рассмотрел его, – нравилось ему прежде больше. Теперь оно стало гораздо красивее и выразительнее; зато в нем исчезло то детски-милое, доверчивое выражение, которое так шло к ней и делало ее такой симпатичной, славной девочкой. Если бы он увидал ее не тут, в театре, а где-нибудь на улице, в толпе, он, вероятно, не узнал бы ее.

Он с любопытством вглядывался в артистку, ища в ней хоть каких-нибудь следов прошлого, и, почти не находя их, чувствовал почему-то досаду и разочарование. Но зато как образ Марии Стюарт она была безупречна, поражая верностью портрета. Все в ней было, по-видимому, строго обдумано и верно, начиная с самого лица, еще прекрасного, но на которое горе и страдания как бы наложили уже свою тяжелую руку. Фигура ее была стройна и красива, но плечи казались слегка точно согнувшимися под гнетом тяжелых страданий, преследовавших ее.

Но, несмотря на это, она была так величественна и изящна, что в каждом ее слове, взгляде и движении невольно чувствовалась королева – королева, хотя и развенчанная и унижаемая на каждом шагу, но все еще гордая сознанием своих прав, все еще не умеющая и не желающая отказаться от них, этих прав, дарованных ей самим рождением!

И в то же время невольно казалось, что в душе она остается главным образом не столько королевой, сколько все той же женщиной, увлекающейся и бесхарактерной, вспыльчивой и великодушной, какой была и в лучшие дни своего блеска и царствования. Ее движения и голос казались уже несколько утомленными и даже как будто апатичными, как то бывает у людей, уставших от непрерывного страдания и почти уже потерявших энергию для надежды и борьбы. Но когда оскорбления Борлейфа или Паулета уже слишком сильно задевали ее гордость, эта борьба и энергия опять воспламенялись в ней на мгновение, стан ее выпрямлялся, глаза гневно вспыхивали и голос звучал опять властно и повелительно, как бы напоминая дерзким, что они стоят пред королевой.

А Чемезову, при взгляде на нее, вдруг живо и ясно припомнились годы его первой молодости, университет, экзамены, товарищи, вся семья Леонтьевых и сам старик Леонтьев, которого обожала тогда вся Москва и особенно они, студенты.

Припомнилось, как они, бывало, человек по десяти – по пятнадцати, брали вскладчину ложу где-то под «раем» и забирались туда «всей оравой», как говорил Сергей Леонтьев, и как дурачились там и в то же время благоговели, страстно следя за каждым движением на сцене своих любимцев, а потом выбивались из сил, вызывая их и увлекаясь, как можно увлекаться только в благословенные двадцать лет.

На него точно пахнуло этим далеким молодым временем, и целый рой воспоминаний ожил и поднялся в душе его, будя в ней что-то заснувшее, но милое и грустное вместе с тем. Впервые с тех пор ему стало жаль и этих невозвратных, счастливых годов юности, и той жизни молодой, беспечной, ко всему отзывчивой, всем волновавшейся – не тем волнением, как теперь: тяжелым, подозрительным, почти болезненным, а всегда живым, горячим, увлекающимся. Жаль стало и тех увлечений, которые еще сегодня утром, не пробужденные еще в душе его, показались бы, быть может, ему самому смешными и наивными, но которые уже никогда не могли бы вернуться вновь.

Задумчиво, почти не следя за ходом действия и только машинально слушая знакомый голос, напоминавший ему былое, смотрел он на Леонтьеву, поражаясь, как она сильно изменилась за эти двенадцать-тринадцать лет, и невольно жалея ту милую, близкую его воспоминаниям девочку, которая пропала, затерявшись где-то в глубине годов. Ему было почти тяжело думать, что столько жизни уже прожито с тех пор. Он не заметил, как кончилось действие, и очнулся только тогда, когда гром рукоплесканий снова потряс весь театр.

Леонтьева несколько раз выходила нервной, торопливой походкой и, раскланиваясь направо и налево глубокими поклонами, то поднимала свое прекрасное, улыбающееся уже теперь и разом вдруг помолодевшее лицо высоко кверху, кланяясь туда как-то особенно приветливо, то снова опускала глаза и обводила ряды лож и партера счастливой, благодарной улыбкой.

У нее была своеобразная, милая манера кланяться, совсем простая и неаффектированная, но такая симпатичная, что невольно чувствовалось, как она сама счастлива и наслаждается этими минутами своего торжества. И это еще сильнее привлекало к ней всеобщее сочувствие, и каждый раз, что она выходила, взрыв рукоплесканий раздавался с новой силой и долго не мог смолкнуть.

Всегда, когда Леонтьева приезжала в Петербург – что случалось, впрочем, очень редко, – петербуржцы, которым она очень нравилась и которым давно уже хотелось отбить ее у Москвы, устраивали ей самые горячие приемы и овации.

– Да, – сказал внушительно Аркадий Петрович, ни к кому собственно не обращаясь, – да, вот это так артистка! Ни одной фальшивой ноты, ни одного фальшивого жеста, и при этом сколько грации и огня! В каждом слове душа и правда! – И он принялся разбирать игру и мимику ее с тем компетентным видом тонкого знатока и ценителя, какой любил принимать на себя по самым разнообразным вопросам. Но его слушали рассеянно, еще не отрешившись от сильного, захватывающего впечатления.

– Однако знаешь что, – сказал Аркадий Петрович Чемезову, видя, что его никто не слушает, – пойдем-ка к Обуховым! Все-таки надо же поздравить с успехом сестры! – прибавил он с насмешливой улыбкой по их адресу.

Чемезов охотно согласился. Ему и самому хотелось возобновить старое знакомство с Глафирой, чтобы чрез нее возобновить его и с прочими Леонтьевыми, а главное – с этой Оленькой, или, вернее, Ольгой Львовной; она сильнее прочих интересовала его теперь.

Но Елене Николаевне это совсем не нравилось; он был и тут нужен.

– По крайней мере, возвращайтесь скорей! – сказала она им вслед не совсем довольным тоном, и это замечание невольно покоробило Чемезова.

«Вот я потому и не люблю ездить с барынями, что чувствуешь себя связанным!» – подумал он с неудовольствием. Подобные приказания всегда вызывали в нем только раздражение и желание поступить как раз напротив. Он и теперь решил, что Аркадий Петрович может, если хочет, торопиться, как приказала ему жена, а он останется, сколько сам того захочет.

По дороге им попался Илья Егорович, уже шедший за ними.

– А, ну вот и прекрасно, – сказал он, узнав, куда они идут. – Ну что, батюшка, какова! – обратился он к ним таким тоном, как будто бы они всегда оспаривали талант Леонтьевой, а он стоял за него горой, и теперь мнение его восторжествовало.

– Да, хороша, – сказал Чемезов, думая не столько о ее таланте и игре, сколько о тех воспоминаниях, которые она подняла в нем.

– Вот-с вам, любезнейшая Глафира Львовна, и ваш старый знакомый! – сказал Илья Егорович своим громким благодушным голосом, входя в ложу Обуховых.

Глафира Львовна приняла их очень любезно. Пока мужчины здоровались с самим Обуховым, она очистила подле себя место Чемезову и познакомила его со своей падчерицей: некрасивой, какой-то точно серой девушкой.

– Я очень жалею, – сказала она Чемезову с приятной улыбкой, – что до сих пор нам не приходилось встречаться; зато надеюсь, что теперь наше знакомство возобновлено прочно!

Он поклонился ей и хотел ответить какой-нибудь любезностью, но Аркадий Петрович перебил его.

– А знаете, Глафира Львовна! – воскликнул он, не без задней мысли. – Мы с вами хоть и старые тоже знакомые, но сегодня положительно имеем право вторично познакомиться друг с другом. Вообразите, ведь я и не подозревал, что вы – дочь нашего знаменитого Льва Степановича!

Глафира Львовна слегка как будто покраснела, но тотчас же опять улыбнулась несколько натянуто и сказала, что это действительно очень странно, потому что о том весь мир, кажется, знает!

Глафира Львовна была крупная, несколько полная блондинка, совсем не похожая на младшую сестру. Трудно было сказать на вид, сколько ей лет; это был один из тех типов, которым с одинаковым успехом можно дать и двадцать пять, и тридцать пять. Но к ней шла ее солидность и некоторая чопорность, и с годами она скорее похорошела, чем подурнела. Черты лица ее были крупны и несколько мясисты, но довольно правильны, и смягчались прекрасным цветом лица.

По странной случайности, которая, впрочем, нередко встречается между супругами, она имела заметное сходство с мужем, не только в манерах, но и в лице, и в фигуре.

Муж был также высок ростом и представителен. Некоторая сутуловатость и даже дубоватость фигуры скрадывались полными собственного достоинства манерами, придававшими всей его особе нечто внушительное и солидное. Он также был блондин и такой светлый, что издали его можно было принять за седого; он тщательно брил усы и носил только длинные, жестковатые на вид бакенбарды.

Чемезову очень хотелось, чтобы Глафира пригласила его к себе и тем дала бы случай увидеть Ольгу вблизи, и он незаметно старался навести ее на эту мысль.

– Нет, – сказала Глафира Львовна, отвечая на его вопрос – не у них ли остановилась Ольга? – Она всегда в «Европейской» гостинице останавливается. От нас ей очень далеко в театр, – прибавила она, как бы слегка оправдываясь.

Поговорив еще немного, Аркадий Петрович и Илья Егорович вышли, а Чемезов нарочно остался дольше.

– Если вы желаете повидаться с Ольгой Львовной, – предложил со своей деревянной любезностью Петр Георгиевич, имевший на Чемезова кое-какие виды, – то завтра мы даем маленький семейный обед, на котором будет и она, и нам с женой будет очень приятно, если и вы доставите нам удовольствие пожаловать к нам завтра откушать.

Глафира Львовна любезно подтвердила, что это действительно будет им очень приятно, и Чемезов охотно обещал, и, очень довольный, он поспешил вернуться в ложу.

VII

Аркадий Петрович был прав, утверждая, что лучший акт в «Марии Стюарт» у Леонтьевой все-таки третий.

Действительно, когда занавес снова поднялся, Леонтьева выбежала так легко и радостно, что в ее нервно оживившейся и точно помолодевшей фигуре многие не сразу даже узнали ту самую женщину, которая в первом действии явилась пред ними печальной, усталой и удрученной страданием и горем. Теперь все лицо ее сияло восторгом и счастьем, глаза блестели, и голос звучал звонко и радостно.

Точно все дремавшие силы ее подавленной молодости разом прорвались и забили в ней горячим, неудержимым ключом.

Дай насладиться мне новой свободой!Буду дитятей, – будь ты дитя!Пышный ковер здесь разостлан природой —Дай нарезвлюся, набегаюсь я! —

говорила она с восторгом и действительно как бы возвратясь вновь к тем прекрасным семнадцати годам, когда все радует и восхищает, она смеялась, радуясь каждому цветку, попадавшемуся ей на глаза, и каждому облачку на небе.

Даже холодное благоразумие недоверчивой и все еще грустной Кенеди, безжалостно напоминавшей ей, что свобода эта только минутная и темница ее недалеко, – не разрушало ее иллюзии и не смущало восторга.

Она сама знала это, – и знала, что тюрьма ее отделена от нее только чащей деревьев, но она радовалась даже и тому, благодарила даже и эти ветви, скрывавшие от нее страшный призрак, и, не видя его, с беспечностью своей увлекающейся натуры обманывала самое себя и с новой воскресшей надеждой мечтала уже не только об улучшении своей участи, но и о полной свободе.

И надежда ее была так искренна, горяча и доверчива, что в публике многие, более впечатлительные, уже страдали за нее, хотя сама Мария еще смеялась, верила и радовалась.

Но когда пришедший Паулет доложил ей, что сейчас сюда прибудет королева, Мария – прежде сама так добивавшаяся и желавшая этого свидания – вдруг испугалась, как бы мучимая инстинктивным недобрым предчувствием… И та минута, когда появившаяся во всем блеске могущественной королевы Елизавета гордо прошла мимо своей несчастной соперницы, была, казалось, той страшной минутой, которые бывают только пред самыми ужасными грозами, когда все замирает и умолкает в ожидании того первого страшного удара, от которого все дрогнет, затрепещет и застонет.

Отодвинутая в сторону пышным шествием, Мария безмолвно лежала на груди Кенеди, спрятав на ней свое лицо и закрыв даже глаза, точно боясь взглянуть на эту страшную ей женщину, в руках которой была ее участь, пред которой она была жалкой, беспомощной игрушкой.

Когда же она подняла наконец свое испуганное, бледное лицо, то взгляд ее, робкий и умоляющий, напоминал взгляд загнанной охотником газели, которая видит его, неумолимого и беспощадного, уже в двух шагах пред собой и знает, что он сейчас убьет ее… Елизавета, с холодным, насмешливым презрением, молча смотрела на нее. И Мария робко, все с тем же жалким, молящим взглядом, тихо, нерешительно двинулась к ней. Но в ту минуту, когда она уже пошла, в ней вдруг проснулось другое чувство – уже не страха, а стыда, мучительного стыда пред сознанием того унижения, которое предстояло ей, и она невольно отшатнулась и остановилась на полдороге… И видно было, как в ней боролась теперь королева, гордая и равная той, которая так высокомерно ждала ее, с женщиной, страстно жаждущей свободы, и женщина пересилила королеву, и королева унизилась и покорно и робко приблизилась к своей властной сопернице.

Даже в ту минуту, когда Елизавета, наслаждаясь своей властью и торжеством, холодно насмехалась над Марией, она с мучительною болью только прижимала к губам своим большой черный крест, висевший у нее на груди, как бы моля Бога послать ей кротость и терпение.

Но когда та, с язвительным издевательством, на которое способны только женщины, всегда предпочитающие мелкую месть крупной, спросила:

Так это-то те прелести, лорд Лестер,Которые без наказанья видетьНикто не мог? Которым нет подобных?Поистине, недорогой ценойПриобрести такую славу можно!Чтобы прослыть всеобщей красотой,Лишь стоит общей быть – для всех! —

боль такого оскорбления разом пересилила, казалось, в Марии все другие чувства и желания.

Она быстро поднялась с колен, как бы не желая больше ни одной минуты унижаться пред этой женщиной, и взгляд, который она кинула на нее, был полон такого глубокого благородства и царственного величия, что казалось, не она, Мария, только что лежала в мольбах у ног Елизаветы, а эта самая Елизавета унижалась у ног ее, Марии, и она, Мария, гордо и презрительно одним движением руки оттолкнула ее прочь.

Своим взглядом она отомстила Елизавете и унизила ее более, чем та всеми своими злыми словами.

– Да, – заговорила она спокойным горделивым голосом, смело глядя ей в глаза.

Да, как женщина, в проступки часто я впадалаВ младых летах! Могуществом былаОслеплена, но не таила их!И с гордостью монархини свободнойЯ ложную наружность презирала!Все худшее о мне известно миру,И смело я могу сказать, что лучше яМолвы, повсюду обо мне гремящей.

Она вся выпрямилась, говоря это, и точно разом выросла над всей этой жалкой толпой, в раболепном ужасе трепетавшей пред Елизаветой. Лицо ее, ярко горевшее, было теперь так гордо и прекрасно, что можно было подумать, что она признается так открыто в своих лучших добродетелях, а не пороках.

Но она не стыдилась своих пороков, и как не скрывала их пред целым миром, так не желала скрывать и пред этой ненавистной ей женщиной. Вся ненависть и злоба, накапливавшаяся в ней в продолжение стольких лет, наконец прорвалась, и смелые, беспощадные обвинения горячим потоком полились из уст ее…

В эти минуты она не боялась ничего в мире – ни заключений, ни пыток, ни даже самой смерти. Теперь она только презирала эту женщину и не желала от нее уже никаких благодеяний, ни даже той желанной свободы, ради которой еще час тому назад она готова была идти на все унижения…

Когда Елизавета удалилась и Кенеди в ужасе и отчаянии спрашивала свою любимую питомицу, зачем она погубила себя, – Мария, не слушая ее, воскликнула, с глубокой радостью, как бы все еще наслаждаясь только что пережитым, нежданным счастьем:

О, как легко мне, Анна! Наконец,Чрез столько лет страданий, унижений,Мгновеньем мести насладилась я вполне!

И видно было, как все существо ее действительно наслаждалось и торжествовало.

Да, она была счастлива, страшно, безумно счастлива, хотя вместо прощения и свободы ей предстояла теперь плаха!

Зато она отомстила.

VIII

Занавес тихо спускался при полном безмолвии зрителей – все точно замерли и оцепенели – и только чрез несколько мгновений, где-то наверху, раздалось первое тихое и глухое «браво», и толпа, как бы ждавшая только этого толчка, вдруг разом вся очнулась, и зал потрясся от тысячи рукоплесканий.

Партер в беспорядке столпился у оркестра и в проходах, а в верхних ярусах молодежь с разгоревшимися лицами, махая платками и крича с восторгом милое уже само по себе им имя, старалась как можно дальше перегнуться чрез барьер, чтобы только еще раз увидеть Леонтьеву.

Всем как будто хотелось, чтобы она заметила их и взглянула бы именно на них.

И казалось, она действительно всех их видит и улыбается каждому из них своей милой, благодарной улыбкой.

В эти минуты между нею и всей этой тысячной, разнородной, разнохарактерной толпой было действительно какое-то глубокое, соединявшее их духовное сродство.

– Поразительно, поразительно! – восклицал с волнением Аркадий Петрович, в промежутки своих аплодисментов и криков – браво! браво! И Зина, уже не останавливаемая взволнованной Еленой Николаевной, кричала также вместе с ним своим звонким голоском – браво, браво! – и, забыв всех и все, аплодировала изо всех сил, также страстно добиваясь только одного: поймать взгляд артистки своими влюбленными, умоляющими глазами.

Одна Мери сидела равнодушно, чуть-чуть только улыбаясь своей натянутой улыбкой, и на холодном ее лице не видно было ни восторга, ни увлечения.

Чемезов, подхваченный волной всеобщего увлечения, с удивлением взглядывал порой на нее, не понимая, как такая молодая девушка, у которой все впечатления должны быть еще так свежи и сильны, остается холодной и равнодушной, когда все кругом воодушевилось. Он не любил сухих и черствых женщин, не умеющих ничем горячо увлекаться.

Но он не знал того, что Мери, глядя на сцену, почти не видит ее и тоскливо мучится, не чувствуя больше на себе его любующегося взгляда…

bannerbanner