Читать книгу Я твой день в октябре (Станислав Малозёмов) онлайн бесплатно на Bookz (19-ая страница книги)
bannerbanner
Я твой день в октябре
Я твой день в октябреПолная версия
Оценить:
Я твой день в октябре

4

Полная версия:

Я твой день в октябре

Нос налил себе и Жердю по полстакана коньяка, чокнулись звонко и молча его проглотили.

Жук вроде бы и слушал всех. Реагировал даже едва заметно. Слегка морщился, отворачивался, когда про него не очень приятные слова говорили. Даже насупился. Лёха от идиотской и не нужной разборки расстроился, замолчал и налил стакан «Крем-соды» И Жук использовал этот перерыв так, будто общего предыдущего разговора не было и в помине. Он потянулся лениво, высморкался в белоснежный, женой накрахмаленный свой платочек, и к всеобщему изумлению сказал, глядя Лёхе в глаза с ехидной улыбкой:

– Слышь, Чарли, а ты оттуда, с верхотуры обкомовской людям помогать сможешь? Друзьям родным и кровным, например? Вот я в быткомбинате вкалываю. Мастером. Холодильники ремонтировал тебе и Носу. Денег не брал. Просто помог и всё. Жердь пашет заместителем администратора в «Целинной» гостинице. Ты до свадьбы туда девок таскал в номер? Таскал. И я. Нос тоже. Жердь с нас деньги брал? Нет. Тоже по-человечески помогал скрасить мужское страдание. Возьмем Носа. Он тоже в вашу газетку фотокарточки сдаёт. Но работает поваром в столовой «Белочка». Мы все жрём там днём? Жрём. Почему? А Нос с нас денег не берет. Помогает голодающим от души. Короче, это всё в рамках и законах «не-разлей-вода» дружбы. Я, пацаны, правильно говорю?

– Ну, если не считать, что приходил ты ко мне в столовку за год всего два раза, а Жердь и Чарли жердёвский день рожденья один раз у меня отмечали. За свои, между прочим, деньги. От меня им в «Белочке» только стол был, стулья, салфетки и соль с перцем, – Нос потер лоб и вспомнил. – А ты, кстати, Жердя тогда и не поздравил даже. Ты с отцом за дешевым мясом ездил в деревню какую-то. А Чарли, вообще-то, тебя, придурка, писать и читать научил вместо учителей. Ты в школу же не ходил почти. С отцом всё ездил. Помогал ему дрова воровать в Семёновке, запчасти свинчивать с тракторов, в поле брошенных, сломавшихся. Перепродавали их потом на толкучке.

– От меня чего хочешь? – посерьёзнел Лёха и стал глядеть на Жука прямо и жестко. – Я работаю в редакции. Статью про тебя написать? Красивую. Такую, чтобы тебя повысили сперва хоть до зама директора.

– Да ладно свинец в уши лить, – дожевал ириску Жук. – В газету тесть тебя как на трамплин посадил. А с него ты – прыг, и уже в кабинете с видом на памятник Ленину. Не дураки. Понимаем что да как. Стал бы ты без интереса к власти на этой шмаре, дочке секретарской жениться! Ты ж среди нас с детства всегда и везде командовал. Значит, любишь власть.

– Жук, кончай хрень травить, – Жердь тронул его за плечо. – Когда Чарли к власти рвался? Где конкретно? Как? Пример хоть один вспомни. Чего несёшь? Сложилось так, что у него и сила и мозги вровень. И не боится ничего. Так он и не командует. Советует, предлагает. Различать надо.

– Да ладно, – Жук поднялся. – Что страха нет у него – сам знаю. Но вот мы все женаты на обычных бабах, у которых ни хрена ни в сундуках, ни за душой. Родственников могущественных нет. А могли бы тоже такую подыскать. Сама – шавка, зато папа – туз козырный. И на хрена бы она ему далась, не будь папа вторым человеком в об…

Закончить он не успел. Лёха под столом врезал ему ногой в коленку, тут же поднялся и через стол достал его точно в челюсть. И когда Жука подкосило, и он мешком завалился под подоконник, перебежал к нему, поднял на ноги, чтобы не бить лежачего. После чего повторил тот же удар в челюсть, но уже снизу.

Жердь с Носом Лёху оттащили назад. И подбежали к Жуку, который лежал пластом лицом вниз.

– Так же и насовсем грохнуть недолго, – прошипел Жердь.

Нос перевернул и полил вырубленного лимонадом холодным, а Жердь приволок кружку воды и вылил Жуку на голову, по щекам его постучал. Минут пять Жук моргал глазами, потом парни посадили его на задницу и ещё раз несильно пошлёпали по щекам. Жук обрёл почти осмысленный взгляд и тихо выматерился.

– Первый раз ты упал за слово «шмара», – Лёха сел перед Жуком. – Второй раз – за «шавку». Ты её не знаешь, это во-первых, а во вторых, она моя жена. Тесть мой тоже тебе не знаком. Дерьмо в него кидать могу я один изо всех нас. Потому, что он мне родственник теперь и я его изучил. Мужик он обыкновенный. Просто с войны влип в эту коммунистическую шоблу. Втянули друзья большие. И завяз по уши. Кроме того, что он имеет здесь права командира – нет у него ни хрена такого, что у твоего отца есть. У твоего дача и дом собственные, у него – казённые. Снимут его – сдаст государству. И в очередь встанет. Машина тоже обкомовская. Своей нет. А у тебя своя, у отца – своя. И у братана машина имеется. Дед Мороз вам подарил? Своего у секретаря обкома – одёжка, бритва, магнитофон, часы «Победа» с простым ремешком, книжки, жена и трое детей.

Власть есть. Это да. А ты на себе её хоть раз почувствовал? Он у тебя ворованное отнял? В тюрьму всю семью засадил? А у твоего бати по прежнему пять гектаров в лесу и два дома отдыха там же с бассейном для заводских ребят и девок со швейной фабрики? Проходит эта заимка вроде как бы артель по заготовке лечебных трав. А на самом деле – публичный дом в лесу, бляха. Был бы я шкурой продажной – отец твой уже минимум год на зоне ложки бы деревянные строгал. Чего, падаль, заткнулся? Я не то говорю? Гусей гоню? Объясни. Ты въехал, Жук? Я сам не люблю коммунистов. Врут много. Но он для меня тесть, а не секретарь. Как с женой познакомился и когда узнал, кто папа у неё, я вам уже рассказывал. Теперь, сука, говори, чего тебе надо от тестя или от меня. Не скажешь – пришибу нахрен. И меня, блин, не посадят. Ты ж сам знаешь, что тесть не даст сплавить меня на зону. Врубаешься? Тогда говори.

– Мне ничего не надо, – сказал Жук тихо, придерживая челюсть. – Серёге, брату, помочь хотел. Через тебя и твоего тестя. Больше никто не сможет.

Он сейчас прораб в СМУ-2. Хочет стать начальником этого управления. Он грамотный. Дело знает, руководить может. Но его в тресте прижимают. Не пускают выше. Потому, что он вроде молодой ещё для начальника. А ему двадцать шесть. Самый сок. И слушаются его все.

– Так чего ж ты, сучок, с оскорблений начал? – Лёха приподнял его за грудки.

– Чарли, завязывай, – сказал Нос спокойно. – Не бей больше. Хорош ему. А ты, Жук, за метлой следи. Думай хорошо, потом говори. Не хами.

– Не, ты извини, честное слово. Накатило что-то на меня. Не со зла я. Хотел брату помочь, – Жук медленно поднялся и сел на стул.

– Чарли, слушай. Так ты без тестя запросто сам поможешь, – прошептал Нос.

– Ну, – сказал Лёха. – Смогу.

–Ты сам – шишка. Корреспондент же, бляха! – Нос обнял Лёху.

– Ладно, – Лёха накинул куртку свою теплую. – Жердь, я вам с Носом обещаю. Сука буду, если не сделаю! Расколюсь, но вот вам слово, что Серёга, братан этого придурка, будет назначен начальником СМУ-2. На это уйдет, может, месяц. Дел много. Ладно. Пошел я. Как будет дело двигаться – я тебе, Нос, звонить буду. И ещё. Нос, тебе говорю. Если вот этот хрен с горы на свадьбе твоей будет, то меня, считай, вообще нет в этот день в городе. Уехал в Лондон на месяц. Про Биг Бен статью писать.

И Лёха ушел. Через месяц Сергея Сергеевича Турбина назначили начальником СМУ-2. К тестю Чарли не обращался. Сам пробил. Написал сначала про трест три толковых статьи. Долго работал, тщательно. А о начальнике треста очерк красивый сделал. Ему понравилось. И только после этого Лёха попросил его начёт Серёги, брата Жука. Васильченко Иван Михайлович сказал, что это назначение ему СМУ не испортит.

Потом Лёха с Надеждой прекрасно отгуляли у Носа на свадьбе, которая прошла хоть и весело, но без Жука. И со дня того мальчишника прошло уже пятьдесят лет. Нос умер через три года после начала двадцать первого века, Жердь всю жизнь до старости обживал Крайний Север, работал там в газетах. Лёху жизнь помотала крепко, но в профессии своей журналистской он плавал полсотни лет, как рыба в воде и уже в старости нашел Жердя, благодаря интернету. А вот с Жуком так и не смог хотя бы созвониться или списаться. И старые знакомые из Зарайска относили Жуку все Лёхины контакты. Но другу детства той обиды на мальчишнике хватило до очень преклонных лет. Так и не откликнулся он. Дружба между людьми, соединенными кровью друг друга из порезанных финкой ран, рассыпалась сама-собой намного раньше. Когда жизнь развела их по разным концам бывшей страны. Когда дала каждому по судьбе непростой и потрепала всех как флаг на городской площади. Он от ветра рвался и его меняли. А судьбу поменять не удавалось ещё никому. Только память о детстве с юностью осталась. Добрая, конечно.

И то хорошо. Хотя разрушение святого монолитного единства друзей – дело обычное вообще-то. И жаль, конечно, потери того, что нёс в сердце с самых малых лет своих. Но такая драма всё равно – совсем другая история. Не из этой, к счастью, повести.


16.Глава шестнадцатая


Машина времени, опускающая кого угодно на дно глубокого моря жизни своей – это любой человек. Сам. Кто угодно. Хотя бы и я, к примеру. Это он или я лично выбирает – в какую часть жизни своей ему нырнуть. Если может, делает это натурально. Идёт или едет туда, где ему было, ну, восемь лет. Находит во всём изменившемся до жуткой неузнаваемости хоть один старый забор, столб, вкопанный кучу лет назад и забытый, не выдернутый. Дом свой находит, если повезло дому уцелеть. Или, может, большой валун найдёт он возле асфальтированной дороги, который, как деды лет пятьдесят назад вспоминали, появился здесь ещё при жизни их дедов. Но откуда взялся, не знал никто. Или уже не помнил. И вот прислонишься ты, семидесятилетний, к старому забору, серому и морщинистому от долгого нахождения на земле, и вдыхаешь аромат старинного дерева, запах детства. А за забором этим через полметра стоит, покосившись, ещё один такой же. Трухлявый, с дырьями между исковерканных многими годами досок. За ним сосед и сейчас живёт – доживает своё. Друг с самого детского детства. Жук, которого Лёха побил полсотни лет тому… Сдуру, конечно. Хотя и за дело. Жук сейчас, наверное, дома. Но к нему, тоже прошлому, почему-то Маловича не тянуло больше. Даже в старости. Он поглядел снизу вверх на столб между заборами, который растерял все свои изоляторы и торчал как умершее дерево без веток и усохших корней. А прижмешься щекой к нему, столбу бывшему электрическому, уже не дрожащему от напряжения тока в проводах, и услышишь гул проводов, несущих сумасшедшие и опасные вольты, амперы и ватты. А потом пойдешь и уронишь ладонь свою на корявую завалинку домишки приземистого, где с папой, мамой и бабушкой жил. Пока не выстрадала за восемь лет мама квартиру благоустроенную по номеру заветному в очереди. Её государство, убедившись, что заявительница за годы не померла, дало ей бесплатно в далёкой новостройке. Там, где грязь, вонь из люков канализационных и одинаковые, как спичечные коробки, серые пятиэтажки с балконами и унитазами.

Вот если всё это проделаешь вдумчиво и с грустью, то тут и вернут тебе силы небесные на какие-то минуты ощущение своего прошлого. И запахи те почудятся тебе, и ветерок будет пахнуть провалившимися пятидесятыми или шестидесятыми годами, и собаки современные залают голосами из прошлого. А, главное, заплачет душа. Потому, что прошлое – это уж точно то, что у тебя уже отнять нельзя, но и вернуть обратно невозможно. Ни людей тех, ни той пыли с накатанной на земле дороги, ни того велосипеда «ЗиФ», который помогал тебе, сопляку, объезжать округу, в которой существовали девчонки, влюблённые в тебя, а ты в них. Говорят мудрые люди, что на «том свете» всё это снова будет. Причём абсолютно всё. Но до него ещё надо домучиться здесь, на свете этом. И вот это вспомнится, почувствуется всё. Когда придёт срок. Если, конечно, получится его пройти.

А пока пришлось это всё просто представить. Пофантазировать. Помолодеть мысленно и помечтать о том, что вряд ли сбудется. Никогда через пятьдесят лет Алексей Николаевич Малович не приедет в свою прошлую жизнь из двадцатых годов двадцать первого века. Потому, что не к кому и некуда ехать. Все друзья и родственники перестали быть друзьями, товарищами и родственниками. Время разлучило их насовсем. Да почти все уже умерли или разъехались на все четыре стороны. Их, да заборы и домишки дряхлые может вернуть на время только невянущее никогда воображение.

А вот в шестидесятые и семидесятые Лёха действительно бегал в свой старый край часто. Там нутру его – уму, сердцу, чувствам было лучше. Там отдыхали они от взрослости, которую ждал нетерпеливо, но дождался и не так уж и обрадовался, как мечтал. В бывшем краю родном его

насквозь прошивали флюиды оставшихся в прошлом и несбывшихся надежд, создавая обманную иллюзию, что им ещё не конец, что сбудутся они, такие правильные и счастливые. И как магнит притягивал к себе Лёху этот обман. И снова верилось, и снова появлялась фея-надежда, маня нежным пальцем за собой. Вперед. В будущее.

Рано утром следующего дня после плохой вчерашней встречи с друзьями детства своего быстрого прибежал в старый свой край Лёха и чтобы подпитаться энергией прошедших времён, более мощной, чем дней сегодняшних, и чтобы забрать у безногого мастера и друга, деда Михалыча, брезентовый пояс с кармашками, набитыми свинцовыми цилиндрами, на патроны похожими. Чтобы тренироваться в нём. Дядя Миша был как всегда пьян и весел. Он отдал пояс и сказал, почёсывая седую щетину на щеке:

– Ты, Ляксей, схудал малехо. То ли жена молодая по постели загоняла, то ли корму тебе в меру не даёт. Людка, матерь твоя, к моей Ольге-то приходила, платье ей сшила. Красивое. Выходное. Тонкая шерсть. Жалко, что ей выходить некуда. Ну, разве что в клуб она меня возит кино посмотреть. Да ещё на базар в пивную. Это ж куда ранее ты меня таскал. Так Людка, маманя, значится, жену твою – ох, как хвалила. Прямо, говорит, Алексей, с ней в лучшую сторону стал меняться. Довольная, в общем.

– Да меня вроде в плохую сторону не заносило и до неё, – Лёха тоже почесал Михалыча по второй небритой щеке.

– А познакомишь? – Михалыч подъехал на тележке к широкой доске, ведущей по ступенькам из подвала во двор, взялся за канат одной рукой и в три рывка вылетел на тележкиных колёсах-подшипниках на волю.

– Пойдём, до ворот провожу. И с родителями ейными познакомь. Знатные родители у бабы твоей. Мне бы только поручкаться, да и всё. Знатных в последний раз видал в сорок четвертом. В госпиталь к нам маршал Шапошников Борис Михалыч приезжал. Не шурум- бурум человек, а целый начальник Генштаба. Проверку делал нашим военным врачам и нам всем руки пожал. Твой, говорят, тесть, тоже вроде маршала?

– Вроде генерала, – сказал Лёха без желания.

– Ну, Ляксей, ты ему не служи. Ты гражданский человек. Путёвый. Подчиняться не любишь. А генералу не подчиниться – это ж и до расстрела дойдёт. Живи как жил. И сам в генералы не мылься. Даже в полковники. Подневольные они люди. И страха в них много. У рядового на войне один страх был – что убьют насмерть. А у генералов – и то, что убьют, и то, что разжалуют до майора, и ещё страх не полюбиться начальникам. Вон сколько генералов расстреляли и до начала войны, и в войну, да и после. Это разве жизнь?

– Нет, Михалыч, не жизнь это, – Алексей спешил. – Ну, давай, побегу я. Что- то нехорошо мне вот тут.

– Сердце болит? – дядя Миша стал рыться в карманах.– Валидол Ольга вроде сюда бросила.

– Не, не надо. Сердце не болит. Что-то на душе нехорошо. Побегу я. С отцом жены вряд ли я тебя сведу. Шишка шибко большая. В люди не выходит. А с самой познакомлю. Потом. Она на восьмом месяце сейчас. Родит – приведу. Посидим, чайку попьём. Лады?

– Ну, с богом, Ляксей! – Михалыч пожал ему руку и Лёха рванул через весь город на полной скорости домой.

– Вовремя, – сказал отец. Он был бледный и пахло от него водкой. – Зайди к жене и поедем в Притобольский. Редактор машину дал дежурную. Мама сейчас тоже прибежит из школы. Я позвонил уже.

Надежда сидела в кресле лицом к окну. На животе её лежала книга фонетики английского языка. На крышке секретера – раскрытые тетради с конспектами.

Лёха молча поцеловал её в волосы.

– Целый день вот так сидишь?

– Нет. В институте была до двенадцати, – Надя потянулась. Сняла очки и протерла глаза. Тебе отец сказал уже?

– Что? – обошел её Лёха и сел на подоконник.

– Ты иди. Я не могу. Он сам скажет.

– Батя!– вылетел в зал Алексей. – Что?

Отец пошел на кухню, налил себе полстакана водки, выпил, занюхал сухарём из хлебницы, сел на стул и стал смотреть в небо, выше дома напротив.

– Володя умер. Брат, – он взялся обеими руками за пышную шевелюру свою, скомкал её и простонал как при зубной боли. – Сожрал его рак. А врачи обещали вытянуть. Пошли. Маму на улице встретим. Машина вон внизу стоит уже.

Володя умер. Средний из братьев. Второй по возрасту после бати из шестерых Панькиных детей. Самый весёлый. Самый добрый. Лучший ветеринар области. Певец. Спортсмен-волейболист. Гармонист. Отец двух забавных малышей. Был.

Это пришла третья после деда Паньки и бабушки Стюры смерть человека, родного по крови. И тоже страшная. Помер брат отца в мучениях, как и бабушка. Но самое ужасное было не в этом. Он не успел почти ничего сделать из того, о чем мечтал. Потому, что смерть решила, что последующую вечность после тридцати пяти земных лет он больше нужен будет там, в прекрасном и неизвестном никому, другом, потустороннем мире.

Кладбище в совхозе давно уж поставили в неудобном месте. На земле, которая только зимой пропускала и покойников и живых без ненужных уже мучений. Дорожка основная, глинистая, правым крылом была выше левого. Гроб по ней нести, после дождя особенно, представлялось почти невозможным делом. Подбегали снизу дополнительные мужички упирались одной рукой в гроб, а другой в тело каждого, на чьих плечах усопший добирался до последнего своего приюта. До такой же глинистой могилы, куда опускать на толстых верёвках гроб не очень просто было. У края могилы скользко и вязко. Были, говорят, случаи, когда и покойника роняли, да и сами провожающие его в последний путь сваливались в яму, ломая гробовую крышку из тонких досок. Ограды могил почему-то принято было ставить высокие. Делали их из металлического кругляка-катыша, обязательно заостряя верхние концы прутьев. Дорожки между оградками оставляли такие узкие, что к тем, кого похоронили лет десять назад, добраться было почти испытанием. Обдирались родственники об острые концы оград, падали в узких извилистых проходах между могилами, если были грязь или гололёд. Кладбище разрасталось стремительнее, чем совхоз и подкрадывалось уже к крайним поселковым домам. В другие стороны расширяться не имелось места. Впереди – река, с левого бока – озерцо, а по правую руку – бетонный забор автобазы. Те, которые когда-то давно выбрали это место, считали себя, наверное, большими оптимистами и надеялись на то, что граждане Притобольского помирать не настроены вообще и делать это будут, по-возможности, редко. Уж больно хорошо жил совхоз. И росло там всё, и коровы молока давали невпроворот, и мясные породы притобольцев баловали. Много с них брали мяса забойщики. В общем, место напоминало райское и издали, да и изнутри тоже. Но в жизни обыденной, ежедневной и многолетней, прояснилось геологами к печальной неожиданности всех там живущих, что стоит этот здоровенный пригородный посёлок на какой-то плите в недрах, которая состоит сплошь из радиоактивных элементов. Тут мечтали геологи всё толком разведать и предложить большому начальству открыть здесь карьер для добычи редкой и дорогущей руды. Но граждане поселковые так прочно приросли к райским радостям, что согнать их с места было нереально даже для Всевышнего. Тем более, что верить в него запрещалось коммунистической моралью и нравственностью. Вот и у Володи, брата отцовского, рак приключился от того, что жил он там пять лет, имея какой-то дефект всей пищеварительной системы. Вот горло первым и попало в когти канцеру. Болел он долго. Вроде и поправлялся на время, но рак отлавливал его вновь и продолжал доедать. За два последних года Володя похудел до неприличия и обрел землистый оттенок кожи.

– Трындец мне, – равнодушно сообщал он родне на всяких семейных гулянках во Владимировке. – Как врач говорю.

– Ты ж ветеринарный врач, – возражал ему муж сестры младшей, Василий.

– Вася, – тихо убеждал его выпивший Владимир. – Мне людей бы надо лечить, а не коров. Человек, Вася, намного большая скотина, чем скотина с рогами или пятаком вместо нормального носа. Ух, как бы я их лечил. Они б у меня и воровать перестали, и безобразничать. Я бы их долечил до уважительного отношения к себе подобным, зависть бы всем залечил нахрен, жадность и наглость беспросветную. Вот так. А я честных, порядочных коров и свиней с баранами лечу. Которые воспалением лёгких болеют, а не полным и гадким поражением совести.

Вот его и хоронили сегодня. Умер ночью. В морг городской, зарайский, решили не отвозить. Дядя Саша Горбачев, начальник местного УГРО позвал милиционера, вызвал скорую и кончину Володину документально зафиксировали.

– Сегодня земле предадим прах, – официально распорядился дядя Саша.

В три час дня гроб из дома вынесли, а в четыре уже столпились на окраине кладбища. Уважаемому человеку, хоть и не было его в природе уже, дали место в зоне для начальников и людей известных, достойных. Клан Маловичей-Горбачёвых, человек сто двадцать, если с детьми считать, и почти весь совхоз собрался вокруг могилы. Родственники не плакали. Точнее, плакали несколько человек со слабыми нервами или с большой, особой любовью к Володе. Жена его, Бабушка Фрося, мама, и несколько сердобольных женщин из бухгалтерии и ветклиники. Погода стояла хорошая. Прохладная, ноябрьская. Но без снега, дождя и ветра. Все, кому положено было или лично пожелалось скорбные речи произнести, произнесли. Оркестр духовой малым составом между выступлениями скорбящих траурный марш играл и было в этом прощании с дорогим всем человеком что-то мистическое. Собаки выли в деревне, вороны откуда-то взялись и расселись по соседним оградкам, а из глубины кладбищенской как привидение выплыла бабка лет семидесяти в коротком тулупе, валенках, с седой головой, слегка прикрытой тонкой серой шалью. Она пробилась к краю могилы, провела над ней тонкой своей рукой и сказала только три слова:

– Теперь ты дома.

Поклонилась, не крестясь, и попятилась назад, раздвигая тощим телом крупных мужиков и женщин с широкими деревенскими бёдрами. Вышла из толпы и исчезла. Куда пошла, никто не увидел. Бросили все по горсти земли и почти половину могилы засыпали. Много было людей. Потом холм накидали, лопатами прихлопали, придали форму, поставили временный памятник из толстой жести. Без креста. Без звезды сверху. Даже таблички не было. Краской чёрной написали- «Малович Владимир Сергеевич. 1935- 1970.»

– Здесь мраморный поставим. С портретом и гравировкой, – объявил директор совхоза. – И оградка будет из горизонтальных труб. Скамейка, столик и два дерева. Берёзу Владимир любил и сирень белую. А сейчас всех прошу на поминальный ужин в ресторан «Тобол». Первая партия – родные и близкие. Два часа на поминки. Потом – все, кто хочет проститься с душой усопшего. Которая ещё сорок дней будет здесь, с нами. А значит и в ресторане тоже. Скажите душе на поминках побольше, добрых слов не зажимайте. Пусть возрадуется душа его любви и памяти вашей.

Директор надел мохнатую кепку, прошел сквозь толпу, сел в «волгу» и уехал.

Народ тоже стал расходиться. Остались Маловичи и Горбачёвы. Они молча стояли вокруг могилы. Только жена Володина Алевтина тихо плакала.

Темнело уже. Ветер вечерний, низовой, студил ноги. И собаки в совхозе почему-то не перестали выть. А, может, они всегда вечерами выли. Просто в обычной жизни никто на это не обращал внимания.

– Прощай, брат. Мы расстаёмся ненадолго. Жди нас всех, – сказал Шурик, младший из братьев, опустился на одно колено и сложил ладони на холмик перед памятником.

После него все по очереди прошли мимо холма могильного, опускали на свежую землю ладони и неслышно что-то говорили. Стало темно и совсем прохладно. Все, кто был, аккуратно заложили всю могилу венками, увитыми цветами из разноцветной гофрированной бумаги.

– Сейчас все идем на ужин, – громко сказал Лёхин отец. И пошел первым. До совхоза было минут пятнадцать ходьбы. До ресторана – полчаса. Лёха взял маму под руку.

– Ничего, – грустно сказала мама. – Все говорят, что там лучше, чем здесь.

– Лёха не ответил. Нечего было сказать. За двадцать один год никого не видел, кто бы воскрес, обошел всех и рассказал, как прекрасна загробная жизнь.

Он промолчал. Хотелось быстрее домой. На душе было плохо. Не скорбно, не жалостливо, а просто плохо. Так бывает, когда ты сам чувствуешь какую-то неясную вину перед всем и всеми, но никто вины твоей не понимает, не обижается и не наказывает. И вот это, наверное, самое тяжелое чувство изо всех, какие тебе даны для жизни.

В поминках радости нет – ясное дело. Но удивительно, что и печали большой да горестной тоже не случается никогда почти. По крайней мере, на тех обедах с обязательной кутьёй и всюду пахнущим одинаково компотом из сухофруктов, на которых раз семь уже пришлось Алексею посидеть. Уже после первых прекрасных и громких воспоминаний о покойном, за каждым из которых следовал перерыв небольшой для выпивания полного стакана водки, за столами выявлялось расслабление и всякие разговоры. Кто-то продолжал выискивать в минувшей жизни мёртвого красящие его поступки, возможности и умения. Кто-то упирал беседы за столом в его доброту, порядочность и любовь к родным, к земле, к человечеству и ко всему остальному. Семь раз ел Лёха кутью на поминках и, хоть знал умерших, никогда бы не нашел в них, живых, столько замечательного, сколько все без исключения ораторы постоянно видели в делах его и помыслах. Пока он ещё жил. На прощальном ужине в память о Володе отклонений от стандарта не предвиделось. Стена торцовая приняла на себя тяжесть рамы с портретом Владимира Сергеевича, угол которого пересекала широкая чёрная лента. Большой был портрет. Когда, кто и где его так быстро успел сделать и воткнуть в раму с вензелями, Лёху так удивило, что он сразу же дернул отца за рукав.

bannerbanner