
Полная версия:
Я твой день в октябре
– Батя, а что, у них дома такая огромная карточка разве была? Как же я её не видел никогда?
– Ну… – отец молча прошел ещё с десяток шагов и показал пальцем на три стула, куда они должны были сесть. – Ну, понимаешь… Все наши просто ждали, когда именно придется Вову хоронить. Но Хамраев, хирург, и Ливинская, врач, которая его наблюдала, сказали, что никакими средствами продлить ему жизнь больше невозможно. Всё сделали, что только можно было. Дали три месяца. Это, мол, край. И спросили у нас, сказать ему или нет. Мы с Шуркой решили, что сказать надо. Вова был, сам знаешь, духом крепкий. Слюней не пускал сроду. Болел-то три года. А он прожил не три месяца, а девять. В конце, правда, ни с кем, кроме своих, бабушки, меня да Шурки встречаться не хотел. А говорить – почти не говорил. Пальцем нажмет внизу горла – со свистом и хрипами слова наружу пробивались. Но уже понять было сложно… В общем…Фотографию я взял у жены его. Моргуль в редакции переснял её, отретушировал и на рулонной бумаге напечатал портрет метр на метр. Раму сделали на мебельной фабрике. Шурка заказал. Наклеили на картон и вставили в эту раму за три дня до… Эх, бляха…Ладно, садимся.
Сколько людей говорило про Володю хорошие слова, Лёха не считал. Чем больше напивался народ, тем длиннее и запутаннее были добрые о нём воспоминания. Потом, через час где-то, выступления сольные иссякли и родня близкая вместе с дальней повели уже разговоры в узких кругах. То есть, с теми, до кого можно было дотянуться стаканом.
– Нельзя чокаться на поминках! – строго крикнула бабушка Фрося. – Сдурели, что ли?
– А, ничего, – начальник уголовного розыска дядя Саша Горбачёв махнул рукой и поднял вверх указательный палец. – Володька всегда был против традиций и законов православных. Не веровал он. И мы не веруем. Да, Николай?
Пьяный батя тоже налил себе в стакан и подтвердил.
– Да, Саня, ты в точку прямо! Не веровал он, и мы не блюдём даже пост и пасху не отмечаем. Потому делаем, как Вовка любил – звонко чокаться!
И они вместе с ближайшими соседями вшестером звонко стукнулись стаканами.
– Ма, ты за батей погляди, а я покурю пойду на воздух, – Лёха поднялся, взял со стола конфету и, разворачивая на ходу фантик, пошел вдоль длинного стола, за которым уже о покойном не говорили, а болтали что попало и даже пытались петь украинские почему-то песни. Поднял Алексей взгляд от столов и установил его на дверь входную. И увидел, что навстречу ему, к отцу, видимо, идет Малович Александр Сергеевич, Шурик. Он выпил поменьше, судя по походке, и потому сразу же увидел Лёху. Остановился. Отвернулся в сторону шумящей о чем-то своём родни и простоял так пока Лёха не прошел мимо.
– Ни хрена себе! – поразился Алексей. – Во как зацепила дядю-то моего любовь наша с Надькой да и свадьба, конечно. Не позвали его! Остальные тоже, конечно, пыжились слегка, но хоть и нехотя, но с ним разговаривали.
На улице возле входа было так дымно, что единственная лампочка над дверью не могла протолкнуть все свои фотоны и люмены до земли. Свет от неё застревал где-то на уровне животов отчаянно курившего народа.
Зажег Лёха спичку, размял «Приму» и тоже выдохнул вверх синюю и длинную порцию табачного дыма.
– Чё, молодой Малович? – тронул его сзади за плечо дядя Костя из Владимировки, брат деда, похороненного четыре года назад. – Жалко тебе дядьку своего, Володимира? Али тебе за нас, упырей колхозных, теперь не положено жалость иметь и уважение? Небось, заругает папаша бабы твоей, что хоронить ходил брательника батиного? На чёрный хлеб да воду посадит вместо осетрины да ананасов. И в начальники тебя засунуть погодит. Ты ж теперь не простолюдин, как я, отец твой, Шурка, капитан милиции, да Гриня наш Гулько. Мы ж казаки уральские. Самые свирепые, злые, тупые и нам токмо кровь дай пустить а хоть кому! Чернь мы, быдляки, а ты, сука, теперь барин. Шапки, мля, нету при мне, а то бы заломил щас прямо перед личностью твоей дворянской.
– Ты чего, дядь Костя, несёшь? – Лёха затянулся поглубже. – Был бы ты чуток помоложе, я бы тебе сейчас зубы почистил вот этим вот предметом.
Он переложил сигарету из правой руки в левую, а правую превратил в довольно внушительный кулак. Поднёс Лёха его к носу дяди Кости и тихо сказал.
– Заткнись, падла! Вы меня заколебали уже все! Вы что так окрысились? У вас что, дома пожгли работники тестя моего? Детей отняли, а самих из совхоза погнали полы у них в обкоме языком вылизывать? Какая ты к хренам чернь, если у тебя «Волга» такая же как у него, дом как у купца первой гильдии, скотины во дворе – как в среднем колхозе? А на деньги свои, на работе взятые, которую тебе, к слову, эта хреновая власть и дала, ты можешь весь обком выкупить вместе с площадью, где бронзовый Ленин торчит, руку к коммунизму тянет. Засохни, Константин Семёныч, не доводи меня до греха.
Тоже мне, обиженки! Да вы живёте получше секретаря обкома. И власти у вас до хрена. Свистнете, любой из Маловичей или Горбачёвых, так вам всё принесут-привезут, всё что пожелаете вам сделают. Вы же тут и серп и молот стопудовый. Клан, блин! Мафия! Вам ли жалиться и злиться! Вы везде! В деревнях Маловичи-Горбачевы, в городе, и всюду у вас зацеп, блат и сила.
– Лёха, охолони чуток! – встал между ними дядя Вася, с измальства друг и наставник Алексея. – Вы, мля, не на танцплощадке шмару делите. Тут поминки. Близкий человек ваш помер. А душа его сейчас над головами вашими висит. Ей надо эту хренотень слушать? Володя сам словом плохим не обмолвился при жизни ни про тестя Алексеева, ни про жену, да и про то, что на свадьбу нас не позвали, гадостей не говорил. И чернью ни себя, ни нас всех в жизни не называл. Ты чего себя так роняешь, Костя? Глянь на Лёху пока вдрызг не нахлебался. Ты его видишь, а? Он что, в золотых штанах сюда пришел? Его сюда «ЗиМ» привёз правительственный? Он что, через год после свадьбы забурел, давным-давно в обкоме сидит, народ шугает? Тесть должен его пять лет на верность проверять? На третий день после женитьбы посадил бы в кресло, откуда поплёвывать на нас, простаков, как нехрен делать! А он, Лёха, из редакции, как и отец его, в кузовах по степям мотаются, консервы с хлебом и луком домашним жрут в гостиницах. Отец бы давно уже главным редактором был! Родственник же теперь боярину. А как пахал в сельхозотделе, так и пашет. Лёха, у тебя зарплата какая?
– Девяносто рэ, – рыкнул Алексей Малович. – Весь год девяносто. Самая маленькая. Меньше нет.
Дядя Вася отодвинул Маловича и встал напротив дяди Кости. Остальные сгрудились рядом с ними и стояли плотным полукругом.
– А ты, Костик, сколько гребёшь в месяц, а? Чернь обиженная и униженная?
Пятьсот имеешь за то, что силос на яме ковшом перемешиваешь?
– Какие пятьсот?! – тихо возмутился дядя Костя. – Четыреста, и то при напряге набегает.
– У тестя зарплата какая? – Василий повернулся к Лёхе.
– Жена говорила, что четыреста. И три рабочих костюма дают бесплатно на три года.
– Так что, иди, Константин, в задницу. И там обижайся, хоть тресни. Чернь, мля.
Дядя Костя плюнул под ноги и пошел в ресторан.
– Матери скажи, дядь Вась, что я домой поехал. Володю помянул и дома помяну. И вообще, помнить всегда буду. Это мужик был, – Лёха пожал Василию руку, повернулся и бегом рванул к концу совхоза. На остановку.
Душа его страдала. Комок в горле перешибал дыхание. Он бежал и думал только об одном. Есть ли где-нибудь в бесконечном пространстве такая добрая сила, которую называют справедливостью? И если есть, а не быть её не может, то почему не слетит она молнией острой и не рассечёт на мелкие ошмётки этот проклятый узел, связавшийся и ставший непреодолимой преградой на такой ровной дороге, ведущей к своим? И не находил ответа.
Хотя, конечно же, он был.
17.Глава семнадцатая
Такие смешные бывают у каждого человека времена, когда оказывается вдруг, что именно у него одного ничего не происходит. Застряли бегущие дни его, недели, месяцы в одном каком-нибудь месте. Где нет ничего. Ни ветра перемен, ни страстей, радостей и печалей. Даже вращения планеты нет для тебя. Или ночь сплошная бесконечная. Либо утро раннее, когда проснулся ты и понимаешь, что надо продолжать лежать. Потому как всё остановилось и незачем куда-то двигаться, так как некуда. Всё замерло как на фотографии. Это примерно то же самое, что ты застрял в лифте. То есть, это, конечно, он завис между седьмым и восьмым, а ты внутри. Слышно тебе через верхнюю дыру шахты, что и машины носятся, голуби на крыше переговариваются, дети во дворе визгом пугают кошек с собаками, понимаешь ты, что пьяный лифтёр ещё не скоро увидит на щите в каморке своей мигающую лампочку возле номера тридцать пятого дома, а и увидит, то нескоро найдёт свой кривой ключ, чтобы оживить лифт.
И вот когда застывает время твоё, не даёт метаться и суетиться, то два ярких чувства одолевают твой разум. Одно прекрасное: нет проблем. Нет движений неосторожных, своих и чужих, которые делают жизнь хуже и опасней. Несчастий нет, бед, стихий и летящего на тебя взъерошенного от скорости будущего, где загадка на загадке и полное неведение. Другое чувство – ужасное. Ну как же! Ты ведь живой! Хочешь счастья, а за ним надо бегать, отлавливать. Но всё стоит, и ты будешь стоять вместе с застывшей жизнью. А были планы, желания, мечты. Догнать, перегнать, добиться, потом ещё раз сто добиться. С ветром перемен улететь туда, где как раз всё неудачное меняется на удачное, а сам ты так быстро изменишься в лучшую сторону, что изумится мир прекрасный и примет тебя как сына блудного, который вернулся, чтобы сказку сделать былью.
Эх, жаль, что только воображение может показать нам такую странную фантастическую кинокартину, снятую мозгом так, мимоходом, не отрываясь от изнурительной работы над разрешением кучи задач, вопросов и проблем.
Правда, и ругать-то за такие закидоны воображение нельзя. Потому как всё, что ни делается, всё, что ни кажется, – всегда к лучшему и всегда правильно.
Лёху Маловича иллюзии такие посещали редко, конечно, но потрясали его сознание как шипящий грандиозный удар молнии. Когда-то, лет десять назад, в ливень бешеный спрятались они с другом деревенским Шуркой под толстой берёзой в глухом лесу Каракудуке. И молния воткнулась огромным раскалённым ножом в ствол метра на три выше их голов. Полдня
после этого они ни черта не слышали, в горле держался раздирающий глотку дымный запах палёной стружки и трясло обоих так, будто на лесных дорожках они поочередно встречались с лешим, бабой-ягой, Кащеем Бессмертным и Змеем Горынычем. Сильное было впечатление. Память на всю жизнь.
Вот ему от чего-то именно после похорон брата отцовского, Володи, и явилось чувство это. Ощущение остановки жизни. Смешано было оно и с самой печалью от смерти очень доброго, хорошего старшего товарища, да с запавшими в мозг и душу трагическими разрывами в родне из дорогой Владимировки, со многими родственниками из Зарайска и некоторыми друзьями близкими, но, в первую очередь, конечно, изменение облика любви к жене. Вроде ещё позавчера облик был светел, как безгрешные лики святых на иконах. А тут ни с того, ни с сего почудилось Лёхе, что замерла их любовь общая в неловкой, неудобной позе и застыла. Именно так время и бег жизни иногда замерзали в его воображении. Надежда вообще никак не показала хотя бы дежурного сожаления о кончине теперь уже и её родственника. Ни словом не утешила Лёху о разрыве с другом детства и вообще перестала спрашивать его о чём либо, кроме его нерегулярной сдачи зачетов и экзаменов.
– Надо, обрезать «хвосты», Алексей, – очень серьёзно внушала ему жена.– У тебя в институте одиннадцать крупных долгов. Я за тебя поручилась перед деканом, что ты выправишь ситуацию к концу декабря. К каникулам надо подойти без задолженностей. То есть я на себя взяла твою ответственность. Меня хотя бы не подведи.
Она вечером, когда Лёха пришел с поминок, дала ему книгу по грамматике, пару конспектов и села в кресло лицом к окну, разместила на разросшемся животе тетрадки. Всё. Исчез для неё и муж, и звёзды за окном да прочие раздражители вроде радиоприёмника, орущего истошно патриотику хоровую, да родителей Лёхиных, громко обсуждавших перепивших лишнего родичей на поминальном ужине, которые вместо грустных размышлений о судьбе Владимира Сергеевича несли всякую ересь. Хохотали и швыряли друг в друга пирожки с капустой через пять столов. Замерло время для Лёхи. За две недели он как во сне написал три безликих материала в газету, сдал пять зачетов и два экзамена, съездил в командировку за двадцать всего километров и отработал на пяти тренировках вместо десяти, после чего тренер сказал равнодушно.
– Не сделаешь мастера в этом сезоне – ищи другого дурака, который будет с тобой как с сосунком нянчиться.
Не звонили друзья, тетя Панна, Шурик и Горбачёвы. Надежда от стремления к вершинам познания языка не отрывалась, спать ложилась намного позже Лёхи, вставала раньше и количество их тёплых объятий и нежных поцелуев к декабрю иссякло почти напрочь. До обеда она торчала в институте, после него бежала к маме, а в Лёхину комнатку возвращалась ближе к вечеру. Родители с Алексеем пересекались исключительно на кухне, причём отец стал молчаливее чем всегда, а мама говорила с ним только на одну тему. Выразить всю её, если мысль сконцентрировать и обобщить, можно было одной фразой.
– Ты, Алексей, Надежду старайся от учёбы не отвлекать. Вот родит она скоро, так и не останется ей времени на интенсивную работу с языком. Ты её береги, не отрывай от главного.
– Ты меня не разлюбил, Леший? – прашивала вдруг Надя, повернув голову вполоборота к сидящему на кровати мужу. Больше ему сесть было не на что. Он или книжку читал не институтскую, или писал что-то для газеты, положив стопку листов на мягкое покрывало. Лёха задумывался на минуту, чтобы понять самому: правдой ли будет то, что он ответит.
– Нет, Надюха. Не разлюбил. Ни причин нет, ни поводов.
– Я тоже тебя не разлюбила. Хотя общаемся мы мало и редко,– Надя задумчиво глядела в стену, потом отворачивалась и погружалась в сокровенный чужеземный язык.
Так и застыло время несущейся к старости жизни столбиком термометра, застрявшего надолго на нулевом градусе. И только первого декабря с утра оно вздрогнуло, воспрянуло и взбудоражилось от новости, которую, похоже, ждали все, кроме Лёхи и его отца. Утром у подъезда скрипнула шипами по заиндевевшему, прихваченному тонким ледком асфальту, машина Игната Ефимовича Альтова. Из неё, не дождавшись полной остановки, птицей тяжелой, вроде пеликана, вылетела, размахивая полами кашемирового пальто как крыльями, Лариса Степановна. Она отстучала подковами австрийских сапожек по шестидесяти восьми ступенькам и радостно ввалилась в открытую уже дверь. Отец увидел её через окно случайно и сразу доложил маме.
– Тёща Лёхина сейчас поднимется. Взъерошенная вся и почему-то радостная.
Мама Надежды пробежала в комнату молодой семьи, зацепив за руки и Николая Сергеевича, и Людмилу Андреевну.
– Вот! – сказала она с интонацией футбольного комментатора Озерова, когда он убеждался, что наши забили гол. – Это ордер! Это ключи. Улица Павлова, дом семь, квартира девять, второй подъезд, второй этаж. Ответственный квартиросъёмщик – Альтова Надежда Игнатьевна.
В комнате стало так тихо, как бывает только в огромном читальном зале библиотеки имени Толстого летом, когда никто не кашляет и не чихает.
Немая сцена напоминала гоголевскую, которая долго длились после слов Городничего «Я пригласил вас, господа, с тем, чтобы сообщить вам пренеприятное известие». Только у Гоголя среди присутствующих сразу же возник испуг и разные противоречивые чувства.
А в Лёхиной комнате все, кроме Надежды, онемели от того, как непринужденно, весело и лихо донесла неожиданную весть тёща.
Мама, ожидавшая свою квартиру в восьмилетней очереди, доложила о получении своего ордера семье плача и утирая беспрерывные слёзы кухонным вафельным полотенцем.
– Ни хрена так! – взял в руки ордер Лёха. – Коммунистические блага посыпались на неподготовленный народ. Чем заслужила студентка Альтова такую премию? Не будучи пока профессором, премировали её как нобелевского лауреата. Бурные аплодисменты!
Лёха подбросил несколько раз над головой связку ключей, бросил их на секретер, хмыкнул, закурил прямо в комнате при беременной женщине. Но сразу и вышел. Сел перед подъездом на скамейку, почесал затылок, матюгнулся вполголоса, а полным голосом произнес.
– Ну, всё, бляха! И ты, Алексей, наконец, попался в сетку. Теперь, Алексей, ты в неоплатном долгу перед Родиной, партией и лично Игнатом Ефимовичем Альтовым. Поймал-таки! Молодец! Чтоб я сдох!
С балкона мама крикнула тихо, чтобы соседи в открытые форточки не поняли ничего. Не разобрали чтобы:
– Алексей! Простынешь! Давай быстренько домой. Нам через десять минут ехать!
Батя к ней подошел, через перила перегнулся.
– Старик, не дури. Точно простынешь. А в командировку послезавтра я за тебя поеду? У меня – во, сколько дел и без твоих! Давай бегом.
Соседка Заславская с третьего этажа услышала-таки. Вывалилась на балкон свой.
– Ничего не случилось, Людмила? Лёша, у тебя всё в порядке?
Соседка, мама говорила, очень хотела через Лёху упросить секретаря обкома Альтова, чтобы он дал команду ректору института, где работал преподавателем философии и обществоведения её муж Валентин Геннадьевич. Она считала, что именно ректор делает всё так, что мужа третий год подряд заваливают на защите кандидатской диссертации. Мама, как могла отбрёхивалась, оттягивала, придумывала плохие отношения зятя с тестем. Но Заславская имела стойкость, видела цель и добиралась к ней через регулярную долбёжку Людмилы Андреевны, терпеливо веря в то, что Маловичи сдадутся и натравят Лёху на тестя с благородной целью. Сама Заславская видела в перспективе мужа доктором наук и профессором. А рычагов толковых до Лёхиной женитьбы не имела. И теперь, чувствуя реальность воплощения мечты, она полгода выждала, после чего плотно села маме Алексея на уши. К самому Лёхе подойти она побаивалась. Лёха Заславских не любил за изворотливость и патологическое враньё, а потому говорил с ними редко и сквозь зубы.
Нехотя поднялся Алексей со скамейки и вернулся домой. Все уже в рядок сидели на диване. Ждали. Только батя пил чай на кухне и читал вчерашние «Известия»
– Алексей, – сказала обиженно Лариса Степановна. – Ну, что случилось? Радость у вас в семье, а ты бычишься, норов показываешь, как конь необкатанный.
– Необъезженный, – поправила её Надя аккуратно, обняв для смягчения реакции. Мама её терпеть не могла, когда ей делали замечания. Но вытерпела.
– На хрена квартира нам так шустро? – Лёха встал перед диваном и руки сунул в карманы. В глаза ему никто не смотрел. Злые были глаза у парня, как и интонация. – Год прожили. Студенты оба. На кооперативную квартиру нет денег. В очередь на получение записаться негде. Я ещё не отпахал полный год в редакции. Рано лезть в список. Надежда вообще хату получить не может. Студентам только место в общаге светит. И то не всем. Стало быть, квартира блатная. Любой дурак поймёт.
– Пусть понимает как хочет, раз дурак. А умные завидовать не станут. – Тёща засмеялась. – Чему завидовать-то? Надежда же не машину персональную с шофёром заимела, ректором института её не назначили. А квартира эта мне в областном Доме политпросвета по очереди подоспела. Тоже пять лет записана была. Вот так совпало.
Лёху прорвало. Он взял Надю за руку и аккуратно поднял. Поставил рядом.
– Вы что, разводитесь с Игнатом Ефимовичем? Ещё пять лет назад надумали?
На кой пёс лично вам квартира ещё одна? Вы же мне говорили, что никогда не врёте! – Алексей повернул Надежду лицом к себе. – Тебе тут плохо жить? Учить английский не дают? Загоняли домашним непосильным трудом? Стираешь с утра до ночи, кастрюли вылизываешь, мама моя поедом тебя кушает, со света сживает? А батя, наверное, материт несчастную девушку на весь дом без причины, для устрашения? Чего не так-то?
– Ребенок скоро родится, – Надежда вырвала руку и снова села на диван между двумя мамами. – Я учу допоздна. Ты шарахаешься по своим делам до ночи почти. Значит, я сама должна буду всё должна успевать. А мамин дом рядом. Она будет помогать за ребенком ухаживать, еду готовить. Мне-то пока диплом не получу, когда всё успевать?
– Ё-моё! – озверел Алексей Малович. – Ты же позавчера ещё мне рассказывала, как тебе нравится наше маленькое, но уютное и тёплое гнёздышко! И потом, даже если тебе обрыдло тут, то спроси маму свою, какого чёрта хату тебе дали в обкомовской «деревне»? Что, возле завода или на новостройке около воинской части строить перестали? Да через каждую неделю по пятиэтажке сдают! Нас же с тобой заплюют везде, где знают. Друзья… Ну, у тебя, слава КПСС, только две подружки. С головы до ног не покроют. Силенок не хватит. А у меня – полгорода знакомых. Редакция. Институт. Домой сюда по привычке придут приятели, а мама им скажет, что переехал я. Жена квартиру получила. Улица Павлова, дом семь, квартира девять, блин! А у меня же тупые все знакомые, включая институтских, редакционных и спортивных, музыкантов и уличных пацанов. Во, скажут, вырос как Лёха-то! Не по годам заслуг нахватал. И жена обкомовская, и квартира, и в редакцию его посадила рука властная…Скоро вертолёт персональный дадут. Летать в командировки по районам. Стыдоба же. Вы ведь можете! Поменяйте эту квартиру хотя бы на нормальную. Для обыкновенных, не для богом поцелованных и секретарём обкома вдогонку после бога.
– Ты, это…– выглянул из кухни отец. – Сюда поди.
– Ну, я принципиально не понимаю такой неблагодарности, – сказала мрачно тёща. – Если любишь жену, то радоваться надо, что ей и тебе создают все условия для творчества и воспитания ребёнка, который вот-вот уже…
– Я сам должен ей условия делать. И ребенку, – огрызнулся Лёха, не оборачиваясь. – Не такие, конечно, какие власть большая ковать позволяет. Но нормальные. Как у большинства народного.
– Ну, когда это ещё будет!? – воскликнула Надина мама. – Не при нашей с отцом жизни. А я хочу, пока живая, радоваться, что дети мои не обделены ничем. Понятно?
Успел Алексей крикнуть только одну, но уместную фразу, после которой батя рванул его за руку и усадил на кухонный стул. Лёха почти на лету – так резко дернул его Николай Сергеевич, выкрикнул.
– Тогда сыновья какого чёрта сами живут и квартир ваших обкомовских не берут? Или, блин, они для вас – второй сорт? Живут как люди. Стоят в очереди. Один в СМУ, другой в тресте. Пока снимают квартиры. Тоже женатые. Тоже дети у них вот-вот наклёвываются! Бляха!
– Да заткнись же ты! – батя вдавил Лёху в стул. – Рот закрой. Это всё дурь полная. То, что ты тут выступаешь, как гипнотизёр или укротитель змей. Всё уже сделано. Сделано уже, допёр? Никто обратку крутить здесь не будет. Сдуйся. Впустую жилы рвёшь. Иди и уладь там всё. Женился по любви?
– Батя! – взвыл Алексей. – Ну ты-то хоть…
– И знал на ком, – отец шептал очень тихо. Только Лёха и слышал. – Потому живи как жил, но не борзей. Игра тут такая, что какие-то условия второй стороны принимать надо. Они же терпят твоё раздолбайство. Шурка рассказал, что у тебя на прошлой неделе привод был в пятое отделение милиции. Кого ты вырубил возле универмага?
– Козла одного. Он у нищих, ну знаешь же – там безногие сидят на тележках. Им подают копейки. Так он у них каждый день почти всё отнимал. И никто ничего. По фигу всем. Меня позвали через Михалыча. Он мне позвонил. Ну, так отпустили же через час. Разобрались.
– Фамилия у тебя хорошая, – хмыкнул батя. – Как у начальника отдела уголовного розыска майора Маловича. И удостоверение твоё редакционное как щит непробиваемый. Разобрались они… Хорошо, Альтов не знает. В сводку не включили. Короче, иди и исправляйся у всех на глазах. Давай.
Вышел Алексей из кухни на неопытный взгляд мирный, обновлённый. Другой совсем человек вышел. Воспитанный, культурный, понимающий ситуацию.
– Мы с батей обсудили тему, – сказал он почти интеллигентно. – Извините за истерику. Не разводиться же из-за этой квартиры. Погорячился я. Когда переезжать-то?
– О! – сказала тёща радостно. – Умный мужчина.
– Да! – подтвердила Надежда. – Благоразумный.
– Ну, а я что говорила? – обрадовалась благополучному исходу мама Лёхи.– Он сперва погорячится, а потом в себя придет и поступит, как положено взрослому мужчине.
– Переезжать пока рано. Дня через три-четыре. Там пока пусто. – тёща поднялась и пошла одеваться и обуваться в сапоги из Австрии. – А сейчас все поедем и коллективно придумаем, где и что нам ставить, стелить и вешать. Верно?
– Так и это тоже не мы с женой решаем? Ну, куда мыло класть, где чайник будет стоять, гантели мои? – Лёха сделал специально круглые глаза. Хотя уже с помощью отца быстро понял, что всё в квартире новой будет так, как понимает положение вещей мама Нади. Она же тёща, нелюбимое существо у всех мужей тещиных дочек. Второй вариант – развестись с женой и жить, как жил. Но он как-то не вписывался пока в общую благостную картину жизни. Ведь и любовь не свалила, жила внутри, хоть и в некотором напряжении, которого не было ещё полгода назад. И у жены такая же каша внутри кипела. Любовь вперемежку с некоторой, видимой пока только Алексею, настороженностью.