скачать книгу бесплатно
Николай Алексеевич вместо ответа только досадливо морщится, и, молча потянув из-под говорившего свою гимнастерку, встает, и идёт со двора.
…– А, а, внученька, дорогая, иди-ка сюда. Как ты поживаешь? – Бабка Степанида из-под руки смотрит на Любку, другой кормит кур.
– Хорошо, бабуля.
– А скажи-ка, зовешь своего отца-то как следует аль нет?
– Зову, – соврала Любка.
– А…а, какая умница стала. На-ка тебе за это конфетку.
Бабка Степанида долго шарит в подолах своих длинных юбок, находит наконец какой-то потайной карман и извлекает оттуда две карамельки. О подол вытирает их.
– Нате, нате, золотые мои.
Любка быстро отправляет конфету в рот и уже, приоткрыв калитку, на ходу сознается, сверкнув озорно глазами:
– Бабуля, а я никак его не зову.
И выбегает на улицу.
…– Ты бы хоть бороду сбрил, Коля, – говорит Любкина мать вечером после ужина, – а то так ребенок дикарем и растет.
– Сейчас дочь отцом не называет, а сбрею – жена смотреть не будет.
– Глупый ты у меня ещё, Коленька, – мать Любки подходит и обнимает дядю Колю, – у других ног нет, без рук возвращаются – так они без ума радешеньки, а ты целехонек весь. Ты свои шрамы на войне получил, а не в пьяной драке, понял, горюшко моё? Ты же у нас герой. Эти шрамы на теле. Пострашнее те, которые в душе. Ты думаешь, она маленькая? Не переживает? Переживает. А за что ребенку такое?
– Война никого не щадит.
– Не щадит, Коля. Мама говорит, что мне надо уехать в Сосновку на недельку, а вам остаться. Пусть привыкает. Уехать, Коленька?
– Не надо, ничего не надо. Не надо возню вокруг этого разводить. Всему своё время. Она умная девчонка, сама говоришь.
Мы с Любкой всё слышим. Дверь в избу открыта, и мы стоим в сенцах, затаившись за старым шкафом.
– Завтра буду звать его отцом, – говорит Любка, мне ведь совсем не трудно.
…Через несколько минут мы уже бежим ловить бабочек на поляну за Бесперстовой баней. Там в буйных зарослях конопли и лебеды мы храним в банках целую коллекцию засушенных жуков, бабочек, растений всяких.
И никто об этом не знает.
Яблоко победы
Мой дядя Алексей вернулся с войны значительно позднее мая 1945 года. Потому-то его возвращение и смогло задержаться в моей памяти – к тому времени мне было около четырех лет.
Дядя был с товарищем.
Отчетливо помню, как разом стало тесно от серых шинелей в нашей избе, как потом мы сидели все за столом в передней. Помню себя, державшего в руках гостинец дяди – большое красное яблоко.
Не знаю, когда я впервые услышал слово «победа». Может, когда во все глаза глядел, держа обеими руками яблоко, на этих людей, пришедших с войны, или позднее…
Но так уж получилось, что теперь слово «победа» я не могу представить без неперестающего волновать душу серого цвета военных шинелей и того огромного красного яблока.
«Яблоко победы», – произнёс я однажды уже взрослым и осекся. Каким же должно было быть дерево, которое вырастило его! С каким трудом досталось это яблоко! И какое же оно красное…
Пронькин осокорь
Утром, пока я ладил новое вязовое окосиво, он ходил молча вдоль покосившегося плетня, исподволь наблюдая за мной. Когда же нехитрая моя работа была закончена, сказал, будто мы с ним говорили все утро:
– А что, не к Лушкиной ли поляне собрался?
– К ней, – отвечаю.
– А не возьмешь ли меня с собой?
– Могу, – торопливо соглашаюсь я, почему-то боясь обидеть старика отказом, а сам пытаюсь сообразить, для какой такой цели надо деду Проняю в его восемьдесят быть на Лушкиной поляне. Чудит, думаю, дед.
Уже садясь на мотоцикл, кричу ему на ухо, стараясь не столько пересилить тарахтенье мотора, сколько дедову глухоту:
– А что за забота в лесу?
– Забота у меня давнишняя.
Дорогой я пытался вспомнить, все, что знал о старике. И оказалось, что знаю-то совсем мало. Даже отчество не помню. Прон Репков – вот и все. И имя и фамилия для наших мест редкие. Вроде был женат.
Когда приехали, дед засуетившись, молча направился к речному обрыву, оставляя за собой глубокую тропинку в буйном разнотравье. Немного помедлив, последовал за ним и я.
Лушкина поляна метров двести длиной. Одним своим концом выходит из лесной чащи на речной обрывистый берег.
Проняй остановился около великана осокоря, стоявшего метрах в четырех от речного обрыва, и надолго замер, не обращая на меня никакого внимания.
…После того, как четверть поляны покрылась рядами скошенной травы, я подошёл к осокорю. Дед сидел, прислонив спину к могучему стволу дерева. Спал или делал вид, что спит.
Уже возвращаясь на поляну, я через плечо посмотрел на обрыв. Осокорь стоял молчаливо и раздумчиво. И тут меня поразила какая-то неуловимая связь между деревом и человеком. Это нельзя было передать словами, об этом нельзя было спросить. Надо было, очевидно, догадаться, что-то понять самому. Путаясь в догадках, но уже не сердясь на старика за его молчаливость, вернулся к своей работе.
Домой по-прежнему ехали молча.
Все это сразу бы и забылось, если б не случайный разговор, осветивший иным светом и сделавший понятным поведение Прона Репкова.
Единственный оставшийся в живых свидетель давней истории, одногодок Репкова Матвей Качимов рассказывал:
– Не скрою, завидовал я Прону, счастливей меня оказался. Его Улька полюбила, а не меня. Я и петь, и танцевать всегда первый был, а Прон – молчун молчуном, а заговорит, то все про лес да птиц и зверье разное. Вот обида меня и мучила.
Но не суждено им было свадьбу сыграть. В восемнадцатом году, когда пришли белочехи, попалась Уля на глаза трем солдатам – подкараулили они её в леске… Ну, и ясное дело. Утопилась Ульяна в тот же вечер, не пережив позора.
– А Прон что?
– На том месте, где утопилась Ульяна, посадил Прон осокорь, в память о ней.
Словно бы затмение нашло на Прона. Едешь ли, идешь ли мимо – он сидит около своего деревца, лицом к воде, неподвижно, словно статуя какая. Так и прозвали люди осокорь Пронькиным.
Так вот жизнь и потекла. Войны Прона не тронули, вернулся невредимым. Когда за сорок перевалило, уже после Отечественной, женился он тут на одной, но через год она умерла. Доживает один. А осокорь растет себе на здоровье. В сороковых годах, когда здесь была сельсоветская делянка, чуть было не спилили его. Прон отбил. Поставил леснику Митрию Жучкову литр самогону, и делу конец. А теперь осокорь никакой пилой не возьмешь. Но и ему недолго осталось жить. Один год, лет эдак десять назад, смыло в половодье огромадную кручу. После этого каждый год речной обрыв приближается к дереву метров на пять. С того года на Прона нашло опять навроде затмения. Придет на кручу, сядет – да так и просидит до сумерек. Каждую весну первым делом спешит к осокорю – узнать сколько до него осталось. Помяни моё слово: они и умрут в одно время…
* * *
Старик Репков умер в конце апреля…
…Не дожидаясь, когда спадет полая вода на плоскодонке добрался я по пустынной широкой водной глади до Лушкиной поляны. Рискуя быть перевернутым взъерошенным, свинцово-темным потоком потерявшей русло реки, направился к тому месту, где должен быть осокорь. Подгоняемый желанием узнать, увидеть, что старик Качимов ошибся – бросил я своё утлое суденышко в пасть потоку, рвущемуся с Лушкиной поляны к реке. Осокоря на месте не было. Там, где когда-то он стоял, утробно картавили водяные воронки. Везде, куда доставал глаз, куда несло течением потерявшую управление мою лодку, было одно лишь седое кипение воды…
Старик Репков и дерево умерли в одну и ту же пору, весной, когда щедрая от весенних талых вод река Самара далеко окрест несла, как бы впрок, животворную влагу высыхающим к середине лета старицам и бесчисленным, зацветающим в иной безводный год, безымянным озеркам.
Журавли
Сумрачно и тихо. Лишь у крайней избы грудной ласкающий голос мерно разрезает податливый вечерний воздух. Зовут чью-то запропавшую Звездочку. Но и этот голос смолк.
Проскрипели неподалеку на ферме видавшие виды ворота, и все на некоторое время смолкло.
В селе, до которого от степного ильменька всего каких-то метров триста, текла своя вечерняя жизнь.
Заря кончалась, а уток не было.
И вдруг с вышины, где безраздельно властвовал один только звездный, холодный свет, донесся тревожный, тоскливый и удивительный звук. Казалось, кто-то на незнакомом языке кого-то звал за собой и в то же время прощался навсегда. И этот кто-то приближался ко мне. Завораживающий голос был уже, кажется, совсем рядом. Вот он, почти над головой! Там, где только что была одна Большая Медведица, распластался трепещущий клин.
Журавли! Конечно же, журавли! – упивался я своим открытием, забыв о ружье и махая им, как палкой.
Журавли сделали плавный полукруг над болотом, выровнялись и величаво потянулись в сторону угрюмо темнеющего леса.
Какая-то сила сорвала меня с болотной кочки. Они улетали! Я побежал за ними, завороженный сказочной, не перестающей литься с неба, мелодией. Потом, будто устыдившись чего-то, остановился. Вернулся к ружью, забытому на болотной кочке, и долго стоял, потрясенный. Я что-то потерял. Минуту назад я был богаче. С журавлями от меня оторвалось и улетело что-то большое и светлое, но что именно, мне мальчишке, понять было трудно.
С болота я ушёл поздно. Дома никому ничего не сказал и в саду под старой скрипучей яблоней долго пытался уснуть…
Много после этого провел я утренних и вечерних зорь на воде, но журавли не прилетали.
Позднее, став взрослым, я где-то прочитал, что журавли – это символ неуловимости человеческого счастья. Как верно!
Вот она, разгадка! Значит, с тем, кто так сказал, было, может, то же самое, что и со мной в моём далеком детстве. Только он сумел выразить это словами.
1985 г.
Философ
Рассказы
По одной тропинке ходить
Виктор Клюев начал работать в ремонтно-механическом цехе восемь месяцев назад после службы в армии. Благодаря природной расторопности он быстро освоил необходимые навыки и получил четвертый разряд. После чего решил твердо: в деревню его палкой не загнать. Лишь изредка вспоминался ему неполучившийся разговор с отцом перед самым отъездом. Убедившись, что сын твердо решил дома не жить, отец сдался:
– Ну смотри, Виктор, я тебе не враг, задерживать не стану, не пожалел бы потом.
Так и разошлись – холодно и неопределенно.
* * *
В обеденные перерывы теперь забегал Виктор к плотнику Фадеичу. В его столярке пахло теплым деревом. От свежих стружек, взгляда на ножовки, стамески веселило душу.
– А что, Фадеич, – говорил он, заглянув накануне в столярку, – возьмешь к себе в напарники? Лях с ним, с железом, мертвое оно. Иное дело дерево – живое и теплое. Зов предков, а?
Сначала и самому Виктору казалось, что он заходит в столярку просто так, потрепаться с Фадеичем. Потом стал замечать, что тянет его туда нечто иное. И однажды он понял: Фадеич похож на отца галки – Ивана Макаровича, или просто Макарыча – как звал его Виктор. Такой же малоразговорчивый, но приветливый, пахнувший сосновыми стружками и махоркой. Там, в далекой Вязовке, их дома стояли друг против друга на одной улице, и Виктор привык бывать в его мастерской.
Повзрослев, он стал стесняться приходить просто так к Макарычу, и виной тому была Галка. Уже перед самым призывом в армию, когда их семьи открыто как бы породнились и отцы стали называть друг друга сватами, они с Галкой не раз посмеивались над неловкостью Виктора.
Каждый раз теперь, когда ему вспоминались те далекие звонкие дни, связывающие его, как тогда казалось, с Галкой навсегда, он гнал воспоминания прочь.
…Это случилось в один из рабочих дней. Возвращаясь из столовой, Виктор увидел золотой копошащийся комок на нижней полке цеховой эстакады с трубопроводами.
Подойдя ближе, он замер от удивления: это был пчелиный рой.
Через минуту он уже знал, что делать. С Фадеичем они вместе сбили ящик и накрыли его белой тряпкой.
Играючи, зная, что за ним следит добрый десяток глаз, радуясь своей сноровке, Виктор по лестнице поднялся на эстакаду. Надеть маску от противогаза – минутное дело. Приблизившись к гудящей массе почти вплотную, стал легонько щёткой сгребать пчел в ящик.
– Чё так долго возишься? – Мишка Кривов, электросварщик, осмелев, подошёл прямо к стойке. – Давай я те всю полку газом вмиг срежу в ящик, а?
– Иди ты!.. – Виктор, стягивая с лица влажную резиновую маску, посмотрел сверху вниз.
Михаил был на пять лет старше его и вообще виртуоз в работе, и Виктор относился к нему с уважением, но сейчас он был хозяином положения. И мог позволить, как ему казалось, грубость. Он даже в сердцах хотел сверху вниз ругнуться покрепче для порядка, но постеснялся. Рядом почти, внизу стояла цеховая табельщица Любка.
От шевелящегося слитка пахло медом и летом. Среди железа и бетона сказочно пахло родной Вязовкой. Когда Виктор поставил в столярке ящик на верстак, облегченно вздохнул:
– Ну, Фадеич, бери рой себе, подарок. Конечно, не прочь буду обмыть это дело.
Ножовка в руках Фадеича споткнулась:
– Ишь ты, на кой он мне? На балконе пасеку разводить? Пчела – насекомое деликатное, с ней обращаться надо умеючи.
– Деликатное, – со вздохом подтвердил Виктор и тут же, как бы для порядка, возразил: – Но ведь сейчас горожане курей, свиней и даже коз держат на балконах. Перестройка.
– Голь на выдумку хитра.
Тут-то Виктор и пожалел, что мало, да что там мало, совсем не вникал в отцовские ремесла. Ни сети вязать не научился, ни с пчелами, как надо, не умеет действовать. Так, по догадке все, почти так же, как и цеховые ребята, не имевшие никогда близкого отношения к пчелам. Но он-то сын колхозного пчеловода Петра Клюева. «Дилетант деревенский, вот ты кто», – в сердцах ругнул он себя.
– Постой, а ведь ты про пасеку у вас в колхозе мне рассказывал, это же в самый раз.
– Идея, Фадеич! – Виктор вскочил с топчана.
«Идея!» – ликовало все в нем. Он обрадовался тому, что явится к отцу, наконец-то увидит его, и не просто так, как вроде бы соскучившись и сдавшись в их затянувшейся молчанке, а по-деловому – привезет целый рой пчел…
* * *