Полная версия:
Солдаты Римской империи. Традиции военной службы и воинская ментальность
Обращаясь к понятию ментальности, важно отметить, что единство ментальности того или иного коллективного субъекта не столь самоочевидно, как может показаться на первый взгляд. В теоретических дискуссиях уже указывалось, что опасно исходить из априорных определений типа «ментальность дворянства, крестьянства, духовенства» и т. д., ибо внутреннее многообразие и множество противоречивых черт, присущих ментальности одних и тех же социальных групп, часто не сводимы к общему знаменателю и не должны упускаться из вида. Представление о внутреннем единстве целых эпох (общественных слоев, народов) тем более есть миф[53]. Это предостережение вполне обосновано. Реальное существование целостной, единой по своим основным параметрам ментальности, присущей всей армии, оказывается проблематичным, если учесть, что кардинальными характеристиками военной организации Римской империи были статусное разнообразие и иерархия[54]. Как между разными родами войск, так и внутри частей и соединений существовали серьезные социальные, правовые и рангово-иерархические различия (например, между преторианской гвардией, легионами и вспомогательными частями или между рядовыми легионерами и высшими офицерами, которые в эпоху принципата принадлежали почти исключительно к знати). Эти различия оказываются очень существенными при рассмотрении духовного облика солдат императорской армии, ибо, как обоснованно подчеркивает Я. Ле Боэк, «нельзя ставить на одну доску легионера и воина вспомогательных частей, особенно если этот последний несет службу в numerus; кроме того, надо учитывать, что их положение менялось в период от Августа до Диоклетиана. К тому же… в то время происходила и общая эволюция, затронувшая всю совокупность обитателей ойкумены. Таким образом, в данном вопросе на первое место выходят социальный и временной факторы»[55]. Очевидно, что не следует преувеличивать гомогенность – и социальную, и духовную – римских вооруженных сил (даже легионы в разные периоды истории империи, хотя и комплектовались формально только из граждан, не были однородны ни по своему этническому и социальному составу, ни с точки зрения служебных функций, общественного и служебного престижа составлявших их военнослужащих, характера связей последних с местным населением).
В то же время нельзя отрицать и тот факт, что армия ранней Римской империи, как важнейшая государственно-политическая структура, особая профессиональная корпорация и специфический социальный организм, представляла в рамках римского мира своего рода «тотальный институт» и была, пожалуй, внутренне наиболее интегрированным, когерентным сообществом, в котором целенаправленно, с применением разнообразных эффективных средств культивировались жестко заданные стандарты поведения, конформизм и единообразие, являвшиеся немаловажным фактором управляемости и боеготовности огромной военной машины. Нивелирующая и интегрирующая сила армии обеспечивалась воинскими уставами и другими военно-правовыми установлениями, сознательно проводимой политикой качественного комплектования, веками отработанной системой обучения и воспитания личного состава, порядком чинопроизводства, гибкими мерами поощрения, разнообразными социальными гарантиями и юридическими привилегиями, религиозно-культовой практикой, подчеркиванием персональных связей императора и войска, наконец, официальной пропагандой и идеологией, в рамках которых военная служба всегда оценивалась как социально-престижная сфера деятельности. Все эти моменты, помимо всего прочего, превращали армию в оплот традиционных римских норм и ценностей, в один из важнейших факторов интеграции империи в целом[56].
Корпоративное обособление и даже отчуждение (функциональное, пространственное и социокультурное) постоянной профессиональной армии от гражданского общества империи, превращение солдата в особый социальный и морально-психологический тип, как мы попытаемся показать далее (см. главу III), со всей определенностью фиксируется в источниках, начиная с позднереспубликанского периода. Не следует также забывать о том, что армия – это, во-первых, мужской мир, имевший демографическую структуру, существенно отличную от той, что существовала в гражданских сегментах общества[57], а во-вторых, это вооруженная сила, главным предназначением которой была война, налагавшая на образ жизни и сознание солдат больший отпечаток, нежели их происхождение и все социальные связи[58], и поэтому доминирующие ценности людей военных, безусловно, были в значительнейшей мере пронизаны «маскулинным духом»[59]. Учитывая сказанное, представляется правомерным говорить об особой корпоративности (или корпоративизме) императорской армии как важнейшей стороне ее специфической социальности и основе той целостной воинской ментальности, которая была общей если не для всех римских военных, то по крайней мере для их подавляющего большинства[60]. Именно эти базовые, типические характеристики и константы должны исследоваться в первую очередь, ибо через соотнесение с ними могут быть выявлены и правильно истолкованы черты своеобразия в самосознании отдельных более узких ранговых и специализированных по своим функциям групп внутри армии.
Разумеется, признавая существование неких универсальных черт, присущих любому военному сообществу или регулярной армии, их обусловленность основополагающими принципами и интенциями военного дела, необходимо во избежание анахронизмов и аберраций руководствоваться тем, что называют презумпцией «инаковости» прошлого[61]. Недопустимо увлекаться возникающими аналогиями, поскольку главной целью исторического исследования всегда остается выявление конкретно-исторического наполнения «универсальных» категорий и акцентирование уникальности изучаемых феноменов. В изучение ментальных представлений необходимо внести историчность, выявляя то, чем определялось их содержание и изменение с точки зрения как системно-структурного, так и субъективно-деятельностного подходов[62]. Вместе с тем некоторые наблюдения и выводы современной военной социологии и психологии – дисциплин, интенсивно развивавшихся после Второй мировой войны, прежде всего в США[63], представляются достаточно интересными и плодотворными для определения подходов к изучению военных структур далекого прошлого, в том числе и солдатской ментальности. В специальной литературе справедливо подчеркивается, что основой системы воинских ценностей, отличающейся консерватизмом и высоким уровнем конформизма, являются особые условия и компетенция воинской профессии, прежде всего главная функция армии – осуществление насилия[64]. Вполне обоснованны также высказываемые некоторыми авторами идеи о воинской этике как особом культурно-историческом феномене, который связан с историческими традициями данной нации и представляет собой комплекс специфических ценностей, питаемых чувством воинского братства и составляющих индивидуальный и коллективный кодекс чести[65]. Важно, что в исследованиях военных социологов и психологов армия рассматривается как особая социальная структура, в которой во многом определяющую роль играют отношения в малых (референтных) группах. Такие группы по сути являются системой неформальных межличностных отношений, и так называемые вторичные символы играют в них известную роль лишь в той степени, в какой они интерпретируются в терминах, соответствующих повседневным нуждам отдельного солдата[66].
Не подлежит, однако, сомнению, что, несмотря на все внешние аналогии, природа подобного рода отношений и структур в античных армиях существенно отличалась от того, что можно наблюдать в современных вооруженных силах. Эти взаимосвязи и соответствующие ментальные установки, по самой своей сути, не просто функциональны и техничны: будучи обусловленными объективными потребностями военной деятельности, они вместе с тем изоморфны тем социальным практикам и структурам, которые характерны для того или иного общества. Понятно, что такие, к примеру, феномены, как фиванский священный лох, в котором служили любовники, связанные клятвами взаимной верности, или же отношения патроната-клиентелы, объединявшие римских полководцев и подчиненных им солдат в эпоху поздней республики, а в период империи – императора и всю армию в целом, можно понять, только исходя из социокультурных традиций античных обществ. Поэтому нужно со всей определенностью еще раз подчеркнуть, что любые обобщения, делаемые на современном, эмпирически исследуемом материале, представляют собой не более чем ориентировочные модели, которые при их проецировании на отдаленное прошлое должны, во-первых, учитывать специфику этого прошлого как целостной исторической эпохи и особой цивилизации, а во-вторых, тщательно проверяться конкретными данными источников, анализ которых может либо модифицировать их, либо вовсе опровергать. Современные военные социология и психология отнюдь не могут дать готовые ответы на вопросы о сущности римских военных установлений, но лишь помогают выработать определенную постановку проблем, привлечь внимание к тем факторам и аспектам, которые представляются значимыми с высоты современных знаний, но очень часто не вызывали специального интереса у античных авторов и их современников и, соответственно, не нашли эксплицитного выражения в наших источниках. Иными словами, необходимо взаимодействие сообщений, идущих из прошлого, с теми импульсами и вопросами, которые посылает в прошлое мысль современного историка, черпающего многие проблемы и модели из того исследовательского поля, где трудятся специалисты различных социальных наук[67]. В этом только и может заключаться корректное применением междисциплинарного подхода.
Возвращаясь к обсуждению понятий, которыми обозначено предметное поле нашего исследования, обратим внимание также на принципиально важный – и в теоретическом, и в практически-исследовательском плане – вопрос о соотношении и взаимном опосредовании в воинской ментальности различных пластов и компонентов, а именно: военно-этических норм и ценностей, религиозных представлений, исходных и новообразованных парадигм римской официальной идеологии и тех идейных комплексов, которые принято называть общественно-историческими мифами[68]. Мы уже указали на предельную широту и растяжимость понятия ментальности. Как верно отмечает в связи с этой его характеристикой А.Я. Гуревич, «для того чтобы историк мог с ней [ментальностью] совладать, ее необходимо структурировать, и это поможет более глубокому пониманию исторической целостности»[69]. Можно разделить также мнение П. Динцельбахера, согласно которому история ментальности – это нечто большее, нежели изучение интеллектуальных концепций элит или отдельных мыслителей, это больше, чем история идеологии или религии, чем история эмоций и представлений. Все перечисленное – своего рода вспомогательные дисциплины по отношению к истории ментальностей. Сказать, что описана определенная ментальность, можно только тогда, когда результаты, полученные в рамках этих дисциплин, объединяются в некую уникальную комбинацию характерных и взаимосвязанных элементов[70]. Вполне очевидно, что ментальность не может быть сведена ни к психике[71], ни к идеологии[72]. В то же время изучение коллективной морали, психологии и конкретной субкультуры, как и ментальности в целом, не может отрываться от верхнего слоя общественного сознания – идеологии, которая питается и окрашивается социальной психологией и, в свою очередь, влияет на ее формирование[73]. По справедливому замечанию М. Рожанского, «идеологические средства способны активизировать определенные аспекты ментальностей, но они, по-видимому, в большей мере их высвечивают и выявляют, нежели создают, ибо пускают корни в обществе преимущественно лишь те стороны идеологии, которые находят себе почву в ментальностях, перерабатываются в соответствии с ними»[74].
На наш взгляд, следует согласиться с теми исследователями, которые центральным компонентом в «структуре» ментальности признают ценности, типичные для данной группы и образующие определенную иерархию[75]. В самой же системе ценностных ориентаций того или иного коллективного субъекта необходимо различать по меньшей мере два уровня: один относится к этике, т. е. к формальному, как правило, публично санкционированному и поощряемому в данном обществе, часто идеологически обоснованному поведенческому коду, нормативному идеалу; второй же принадлежит к сфере практической морали, воплощенной в нравах, привычках, суждениях и оценках, которыми пользуются члены группы в своей повседневной жизни. Для обозначения этого последнего наиболее подходящим нам кажется понятие этоса в том содержании, в каком оно используется, например, в известной работе М. Оссовской, которая резонно противопоставляет этику как теоретическую дисциплину этосу, определяя последний как стиль жизни какой-то общественной группы, принятую в ней иерархию ценностей, которые не совпадают с теми, что являются предметом этики[76]. Применительно к военной сфере можно говорить, соответственно, о воинской этике и воинском этосе. В некоторых аспектах они, по всей видимости, могут пересекаться и согласовываться, становиться взаимозаменяемыми понятиями, в других же – серьезно расходиться и даже противоречить друг другу. Чтобы наглядно представить различие между воинской этикой и воинским этосом, достаточно сопоставить, к примеру, такие понятия, как «карьеризм» и «честолюбие», «круговая порука» и «воинское товарищество», «личная преданность» и «верность долгу», «корыстолюбие» и «честь». Реальный воинский этос, таким образом, включает и позитивные, и нейтральные, и даже осуждаемые с точки зрения морального идеала качества. По нашему убеждению, его надлежит рассматривать как эмпирическое восприятие и практическую реализацию в солдатской среде того военно-этического кодекса, который, с одной стороны, вырабатывается непосредственно в практике военной деятельности и повседневной жизни армии, а с другой – предъявляется обществом и государством вооруженным силам, официально пропагандируется и закрепляется в сакральных и правовых нормах.
Этот неписаный военно-этический кодекс, несомненно, в значительной мере ориентирован на парадигмы римских общественно-исторических мифов, которые, в отличие от пропагандистских фикций, активно воздействовали на самочувствие, самоидентификацию и поведение личностей и масс, будучи основанными на характерных и на протяжении очень длительного времени актуальных для римского социума социально-психологических структурах[77]. На непосредственную взаимосвязь этих мифов и постулатов воинской этики с реальным воинским этосом может указывать известное совпадение системы таких базовых понятий, как virtus, honor, fides, pietas и др., которые использовались как римскими идеологами в характеристиках нормативных воинских качеств и в описаниях реальных поступков солдат, так и в текстах, происходящих из самой армейской среды. Фундаментальные для римской цивилизации идеологемы и мифологемы оказывали на армию, учитывая сильный консерватизм ее устоев, влияние не меньшее, а скорее, даже и большее, чем на другие группы населения империи, но и сами они, в свою очередь, подвергались определенной селекции и мутациям в военной среде, приспосабливаясь к ее нуждам и испытывая воздействие тех перемен, которые имели место в военных структурах и социально-политических устремлениях солдатской массы. Одни и те же категории, несомненно, по-разному звучали в военном и гражданском мирах. Поэтому принципиально важно выяснить собственно военное, профессионально-корпоративное наполнение и смысл тех или иных категорий, характеризующих различные добродетели и пороки, идеалы и особо почитаемые ценности, многие из которых имеют в Риме с его милитаристской культурой военные истоки, как например, всеобъемлющее понятие римской virtus.
Необходимо также иметь в виду, что этические ценности тесно взаимосвязаны с нормами, но не совпадают с ними. Если первые в большей степени соотносятся с целеполагающими сторонами человеческой деятельности, то вторые тяготеют преимущественно к средствам и способам ее осуществления. Разумеется, нормативная система основывается на внутренней монолитности и более жестко детерминирует деятельность, чем ценности, ибо нормы не имеют градаций (им либо следуют, либо нет, рискуя оказаться под воздействием соответствующих санкций), тогда как ценности различаются по «интенсивности» и имеют иерархическую градацию. Эти теоретические выводы Л.И. Иванько[78], бесспорно, применимы для анализа механизмов регуляции поведения и в армии, функционирование которой в первую очередь базировалось на жестко предписанных нормах, зафиксированных в воинских уставах и правилах субординации. И если изучение этих норм предполагает системный анализ эволюции военно-организационных структур, военного права, системы чинов, воинских ритуалов и т. п., то исследование ценностных ориентаций римских солдат неизбежно выходит на такие области исследования, как религия и социальная психология, официальная идеология и пропаганда, общественно-историческая мифология. Очевидно, что только такой подход, учитывающий также специфику армии как социального организма и государственного института, позволяет исследовать воинскую ментальность как некую целостность, руководствуясь внутренними связями и приоритетами той системы ценностей, с которой сообразовывались сами древние. Нельзя не согласиться с мыслью французского историка Ж.-М. Давида, что правильный метод для реконструкции присущего человеку прошлого Weltanschauung состоит в систематизации всех признаков, характеризующих нормы поведения: это лексемы, описывающие набор добродетелей и пороков, положительные и негативные суждения, провозглашаемые идеалы и наказуемые нарушения, перечни образов и поступков, использовавшиеся как примеры. Для воссоздания кодов римской этики необходимо сопоставлять все эти признаки и выстраивать их ряды, выявляя тем самым топику праведных и неправедных поступков, предопределявшую конкретный выбор поведения[79]. При этом, подчеркивает Давид, следует «твердо придерживаться той точки зрения, что чувства, которые кажутся нам вполне одинаковыми для всех обществ, были совершенно своеобразными, внутренне определенными, а Цицерону или Тациту придавать значения не больше, чем этнолог своим информаторам из племени бороро»[80]. Такой подход действительно оправдан в изучении не только эмоций, морали и типичных психологических реакций, но и тех идейных комплексов, которые на уровне ментальности представляют собой, по словам А.Я. Гуревича, «не порожденные индивидуальным сознанием завершенные в себе духовные конструкции, а восприятие такого рода идей социальной средой, восприятие, которое их бессознательно и бесконтрольно видоизменяет»[81].
Заслуживают самого пристального внимания и некоторые из идей, высказанных П. Берком. Чтобы приблизиться к разностороннему постижению ментальности, необходимо, по его мнению, интенсивнее изучать такие три рода феноменов, как интересы, категории, структурирующие различные картины мира, и метафоры[82]. Если обращение к проблеме интересов (в особенности в моменты конфликта разных интересов в сознании человека) позволяет посмотреть на ментальность «снаружи», со стороны социальных условий, то углубленное изучение языка (прежде всего «господствующих метафор») предполагает взгляд «изнутри». Что же касается категориальных, классификационных схем, то они позволяют представить ментальность как сумму или пересечение разных микропарадигм и мыслительных стереотипов, которые не только взаимно увязаны, но могут приходить в противоречие друг с другом. С одной стороны, они приближаются к господствующим метафорам, а с другой – связаны с интересами и стремлением к власти различных социальных групп. Интереснейшие примеры подобных представлений и метафор в большом числе обнаруживаются в римских источниках. Достаточно вспомнить, что во многих литературных и даже юридических текстах (например, CTh. VII. 1. 8; 13. 16; 20. 10) слово sudor, «пот», и производные от него обозначают военную службу[83], которая в общественном сознании представлялась как отсутствие праздности, постоянные ратные труды и тяготы, составлявшие и героическую норму армейской жизни, и надежное средство пресечь ослабление дисциплины, в чем были напрямую заинтересованы власти и интеллектуальная элита, «производившая» соответствующие тексты.
В литературе неоднократно отмечалось, что сила воздействия ментальных структур (социальных норм, этических ценностей, коллективных представлений) на поведение людей заключена в их длительности, в том, что они проявляются как некие унаследованные от прошлого рамки[84]. История ментальностей, по определению Ж. Ле Гоффа, есть история замедлений[85]. Ее невозможно изучать на коротких временных промежутках. Генезис и эволюция ее базовых параметров связаны, как правило, с латентными сдвигами, которые бывает очень трудно обнаружить в источниках. Поэтому вполне закономерна при ее изучении переориентация мысли исследователя, работающего в русле историко-антропологического подхода, с динамики и диахронии на статику и синхронию, с развития на функционирование[86]. Помимо всего прочего, такая переориентация, очевидно, связана и с присущим современному историческому познанию отчетливым пониманием нелинейного характера исторического времени и цикличности исторических процессов. Это побуждает интересоваться инвариантными, воспроизводимыми во времени явлениями, конкретной интерпретацией в различные временные периоды «вечных» человеческих ценностей. По существу речь идет о признании в качестве исследовательского приоритета тех инвариантных на протяжении длительного времени традиций и тех функциональных связей между историческими факторами, которые образуют содержательную характеристику понятия «цивилизация»[87].
Следуя этой теоретической установке в конкретном исследовании, нужно иметь в виду, что общества не только и столько эволюционируют, сколько воспроизводятся, стремясь воссоздать организующие их экономические, социальные, концептуальные и воображаемые структуры, этические системы в том числе; именно понятие воспроизводства может служить ключом для решения вопроса об отношении между этической системой (шире – ментальностью) и другими механизмами, обеспечивающими функционирование общества в целом[88] (или его определенного сегмента). В числе важнейших механизмов такого рода следует выделить культурные традиции, которые в современной теории культуры трактуются расширительно – как интегральное явление, пронизывающее все сферы общественной жизни и синтезированно выражающее самые разнообразные виды групповых, социально организованных стереотипов человеческой деятельности. Как информационная характеристика культуры, традиции аккумулируют принятый группой, т. е. социально стереотипизированный, опыт и обеспечивают его пространственно-временную передачу и воспроизводство в различных человеческих коллективах[89]. В таком широком значении понятие культурной традиции позволяет охватить не только обычаи, ритуалы и поведенческие установки, но и ряд родственных им форм, в том числе юридически регламентированные установления, а также все формы устойчивой организации коллективной жизни, основанные на научении[90]. Последний момент ни в коем случае не должен игнорироваться, ибо, как справедливо отмечает П. Бёрк, традиции не сохраняются автоматически, благодаря «инерции», но в значительной мере передаются в результате упорной работы различных агентов социализации (родителей, учителей и др.)[91]. Иначе говоря, в социокультурных традициях закрепляется сознательный, прошедший длительную апробацию, а иногда и целенаправленно заимствуемый и «изобретаемый» опыт людей, и поэтому они неотделимы от ментальности и других форм общественного сознания. При этом принципиально важно, что традиции, транслируя структурно упорядоченный опыт, выступают как специфический способ социального наследования и групповой самоидентификации[92].
Принимая во внимание все эти теоретические выкладки и учитывая столь характерные в целом для Древнего Рима консерватизм и приверженность старозаветным традициям, mores maiorum, а также особую консервативность античных военных установлений (связанную, разумеется, и с практически неизменным на протяжении веков техническим базисом), не будет преувеличением сказать, что континуитет и трансформации в военных традициях (относящихся к системе комплектования и подготовки войск, взаимоотношениям солдат и военачальников, воинским ритуалам и религии, к системе наград и т. д.), по существу, определяют всю историю римской армии. Основы этих традиций обнаруживают поразительную устойчивость и живучесть в течение многих столетий – от времен ранней республики до эпохи домината. Передаваемые из поколения в поколение благодаря как самим базовым принципам построения римских вооруженных сил, так и сознательной деятельности военачальников и командиров, эти традиции, укорененные в полисных институтах и римском «национальном» характере, позволяли армии императорского Рима оставаться, несмотря на все внутренние и внешние изменения, именно римской даже тогда, когда в ее составе практически не осталось уроженцев Рима и Италии. Изучение этих традиций самым непосредственным образом связано с одной из «осевых» проблем римской истории императорского времени. Это проблема взаимодействия, взаимоопосредования республикански-полисных традиций и нивелирующих тенденций централизованной сверхдержавы. Противоречивое, подвижное единство этих начал, то, что Г.С. Кнабе метко назвал «республикански-имперской двусмысленностью государственного бытия»[93], наглядно обнаруживается в самых различных сферах и структурах Римской империи, в том числе и в армии. Только в проекции этого основополагающего противоречия можно понять те сдвиги и мутации, которые неизбежно возникали в ходе исторического развития и со временем закреплялись в новых традициях и в сознании как самого военного сообщества, так и различных слоев римского социума. Разлады и конфликты традиционных установок с новыми взглядами, потребностями и интересами, достигавшие порой высокого напряжения, были движущей силой этого развития.