Полная версия:
Солдаты Римской империи. Традиции военной службы и воинская ментальность
В данной работе мы стремились исследовать римскую императорскую армию как специфическое воинское сообщество, как субъект социальной, политической и собственно военной истории. Такой ракурс рассмотрения требует сосредоточить основное внимание на тех социокультурных «механизмах» функционирования и воспроизводства данного сообщества, к важнейшим элементам которых можно отнести, с одной стороны, традиции, понимаемые как интегральное выражение разнообразных социально организованных стереотипов человеческой (в нашем случае – военной) деятельности, а с другой – различные ментально-идеологические комплексы, определявшие духовный облик, мировосприятие римских военных, матрицы их сознания и практического поведения в тех или иных социально значимых ситуациях. Именно военные традиции (как главная составная часть военной культуры и одна из основ военной организации), воинская ментальность и идеология римской императорской армии составляют главный предмет нашего исследования. Понимание содержательной стороны этих категорий мы подробно изложим ниже. В качестве же предварительных замечаний отметим следующее.
Учитывая многообразие и многоаспектность военных традиций, чрезвычайно сложно охватить их все в рамках одного исследования. Поэтому мы стремились, не упуская из вида их целокупного единства и взаимообусловленности с самыми разными параметрами военной организации (социальными, военно-техническими, тактическими, государственно-правовыми, сакральными и проч.), исследовать преимущественно те из них, которые представляются в наибольшей степени взаимосвязанными со сферой ментальных и идеологических установок. Вполне очевидно, что многие традиции, существовавшие в армии императорского Рима, уходят своими корнями в очень ранние времена, и пристальное исследование их генезиса и последующих трансформаций увело бы нас очень далеко от основной темы работы. Поэтому история возникновения и эволюции отдельных традиций (например, тех, что связаны с системой поощрений и наказаний, с почитанием военных штандартов или военной присягой) как специальная проблема нами не изучалась, но затрагивалась лишь постольку, поскольку без обращения к их истокам и изменениям было бы трудно понять судьбу древних установлений в императорскую эпоху, взаимопереплетение традиционных и новых ценностей.
Комплекс римских военных традиций и ментально-идеологических феноменов рассматривается нами в четырех сферах их проявления, наиболее, как представляется, существенных для целостной, разносторонней характеристики роли армии в Римском государстве и социуме, а именно в социальной, политической, военно-этической и религиозно-идеологической. В силу сложной иерархической структуры вооруженных сил империи, неоднородности их социального и этнического состава, существенных различий в характере и условиях службы в тех или иных родах войск, а также из-за состояния наших источников очень трудно воссоздать дифференцированную картину ценностных ориентаций римских солдат, социально-политической роли и идеологии императорской армии. Тем более сложно проследить все имевшие место на протяжении столетий диахронические изменения. Поэтому, учитывая по возможности все эти моменты и жертвуя частностями ради целого, основное внимание мы уделим общим, принципиальным и устойчивым характеристикам, которые отличали римского солдата и воинское сообщество императорского времени, но прежде всего его легионное ядро, составлявшее основу всех вооруженных сил и в наибольшей мере сохранявшее приверженность исконным традициям римского военного устройства и военной культуры. Акцент, таким образом, делается на синхронистическом освещении фундаментальных традиций, ценностных ориентаций и идеологем, которые с большей или меньшей степенью устойчивости существовали в «большом времени».
Особо следует оговорить хронологические рамки исследования. Они определяются в первую очередь спецификой изучаемого предмета, характером и этапами эволюции военной организации принципата, а также состоянием источниковой базы. В центре нашего внимания будет армия Римской империи I–II вв. н. э. Военная организация ранней империи была создана в своих основах Октавианом Августом. Однако процесс превращения гражданского ополчения в постоянную профессиональную армию начался в Риме задолго до установления принципата и даже до реформ Гая Мария, и, как отмечают современные исследователи, римляне очень рано усвоили профессиональное отношение к войне[21]. Разумеется, Август, осуществляя свои военные реформы, не только de iure оформил то, что de facto уже существовало ко времени завершения гражданских войн в последние десятилетия республики, но и внес целый ряд очень значимых новаций, относящихся к политике рекрутирования, порядку прохождения службы как рядовым, так и командным составом армии, месту армии в обществе и государстве, к стилю взаимоотношений императора и войска и т. д. При этом, однако, он в известной степени стремился сохранить и упрочить «республиканский фасад», возродить традиционные ценности[22]. Происходившие после Августа изменения в целом не носили принципиального характера, следуя главным образом в русле наметившихся ранее тенденций и отражая перемены в социальном развитии и внешнеполитическом положении империи. Важные трансформации происходят на рубеже II–III вв. н. э. и связаны с военными реформами Септимия Севера, которые явились определенным итогом развившихся ранее тенденций и заложили основы позднеантичной военной организации[23]. Перемены, происходившие на протяжении кризисного III века вследствие скудости источников плохо известны в своих деталях. Таким образом, римскую армию ранней империи (эпохи принципата) можно рассматривать как достаточно стабильную систему, в которой эволюция играла относительно второстепенную роль и преобладали постоянные элементы[24]. Не подлежит сомнению, что многие римские военные традиции и военно-этические ценности по самой своей природе отличались весьма консервативным, инерционным характером[25]. Уходя своими истоками в глубокую древность и будучи органически связаны с римской, можно сказать, «национальной» идентичностью, они, хотя и получали в некоторых случаях новое наполнение и переосмысление, все же, благодаря и собственной инерционности, и присущему римлянам почтению к древним установлениям, сохранялись в той или иной мере – если и не как жизненная реальность, то, во всяком случае, как чаемый идеал – вплоть до позднеантичного времени, до тех пор пока римская цивилизация окончательно не прекратила свое существование как определенная целостность.
Следует также иметь в виду, что многие факты, характеризующие военные традиции и систему ценностей, представлены в источниках очень разрозненно и неравномерно. Если наиболее информативные литературные источники в основном освещают позднереспубликанский период и первое столетие империи, то юридические, эпиграфические и папирусные материалы в массе своей относятся к более поздним периодам. Нужно учитывать и то обстоятельства, что многие античные историки в своих трудах, посвященных ранней истории Рима, нередко ориентировались на современные им реалии и проблемы, допуская анахронизмы и привнося в описания далекого прошлого понятия, оценки и взгляды более поздней эпохи. Свои очень устойчивые каноны предъявляла к политическому и историографическому дискурсу античная риторика, в топосах которой конденсировались традиционные моральные категории и идеологические представления. Все эти моменты обусловливают необходимость обращения и к событиям, и к источникам, относящимся к широкому временному диапазону, который далеко выходит за хронологические пределы собственно раннеимператорского периода, и диктуют, таким образом, довольно широкие хронологические границы исследования – от периода зарождения и становления военной системы империи, охватывающего, по меньшей мере, последнее столетие республики, и до времен поздней империи III–IV вв., когда армия, несмотря на ряд серьезных преобразований в системе комплектования, организационно-правовой структуре, социальном и этническом составе, продолжала в определенной степени сохранять прежние традиции, ценности и идеологические установки.
Не претендуя на систематическое рассмотрение всех возможных аспектов столь обширной темы, как воинские традиции и воинская ментальность императорского Рима, мы попытаемся дать, по возможности, целостное, разностороннее освещение того комплекса социокультурных, ментальных и идеологических факторов, которым, по нашему мнению, в значительной степени определялись и реальная роль армии в политических и социальных процессах, и историческое своеобразие римской военной организации как системообразующего компонента государственно-политической и общественной структуры Римской империи, органически связанного с фундаментальными характеристиками римского варианта античной цивилизации. Для достижения этой цели представляется целесообразным сосредоточиться на решении четырех взаимосвязанных задач.
Во-первых, исследовать социально-политические, правовые и идеологические аспекты положения армии в римском обществе и государстве, обратив при этом особое внимание на специфическую внутреннюю «социальность» самой армии и на ее восприятие в общественном сознании императорской эпохи.
Во-вторых, выявить глубинные факторы и специфику политической роли армии с точки зрения тех традиционных форм и «механизмов», которые обнаруживаются в таких феноменах, как воинская сходка, солдатский мятеж и войсковая клиентела, и были в эпоху империи теснейшим образом были связаны с процессом передачи императорской власти, с политическими переворотами и узурпациями.
В-третьих, реконструировать систему военно-этических традиций и ценностей римской армии в их взаимообусловленности и взаимосвязи с историческим своеобразием развития римской civitas, со спецификой воинского сообщества и военной деятельности, военно-правовыми установлениями, особенностями морали и «национального» характера римлян.
В-четвертых, рассмотреть распространенные в императорской армии верования и религиозно-культовую практику как особую форму профессионально-корпоративной идеологии и факторы обеспечения солдатской идентичности, как средство морально-психологического и морально-политического воспитания войск.
Очевидно, для того чтобы выявить историческое своеобразие, собственно римскую специфику указанных феноменов, необходим определенный минимум сравнительно-исторического анализа. Наиболее целесообразным в этом плане нам представляется сопоставление римских традиций и представлений с греческими, поскольку, во-первых, культурно-историческая и типологическая близость двух классических народов делает особенно показательными обнаруживающиеся между ними различия, подчас весьма контрастные; во-вторых, сравнения и аналогии между фактами античной и более поздних или типологически иных цивилизаций, хотя и могут быть очень интересны сами по себе, далеко не всегда оправданы и корректны с методологической точки зрения; в-третьих, проведение развернутого и квалифицированного сравнительно-исторического анализа потребовало бы дополнительных специальных изысканий, выходящих далеко за рамки очерченных нами задач.
Выбор отмеченных направлений и проблематики исследования обусловлен как состоянием дел и тенденциями развития современной историографии (на них мы подробно остановимся в главе II), так и теми теоретико-методологическими подходами, которые получили развитие в рамках исторической антропологии, точнее, такого нового ее раздела, как военно-историческая антропология.
Таким образом, работа представляет собой попытку реализовать в изучении римской императорской армии круг тех идей и концепций, которые выработаны в рамках цивилизационного, социально-исторического и историко-антропологического подходов к познанию прошлого. Эти подходы заслуживают, на наш взгляд, подробного обсуждения, поскольку военно-историческая антропология находится еще, по существу, in statu nascendi, и в данном исследовательском поле выявляется ряд проблемных вопросов, требующих осмысления и определенной тематизации в контексте тех дискуссий, которые в последнее время оживленно ведутся вокруг так называемый новой исторической науки о ее задачах, системе понятий, междисциплинарных связях, методологических трудностях и эвристическом потенциале. Такое осмысление, учитывающее опыт современной историографии теоретического и конкретно-исторического жанров, представляется тем более необходимым, что даже в тех сравнительно немногочисленных работах, в которых римская военная организация изучается фактически в русле историко-антропологической проблематики, отсутствует, за крайне редкими исключениями, какая-либо методологическая рефлексия.
Историческая антропология в настоящее время, бесспорно, относится к числу ведущих и, пожалуй, наиболее продуктивных направлений мировой историографии. Своими истоками она напрямую связана с «новой исторической наукой» (l’Histoire nouvelle), которая была создана основателями «Анналов» М. Блоком и Л. Февром и получила свое второе рождение в работах представителей последующих поколений их школы (Р. Мандру, Ж. Дюби, М. Ферро, Ж. Ле Гоффа, А. Бюргьера и др.), выдвинувших на первый план изучение ментальностей. Как современная версия «новой исторической науки» (или даже ее синоним[26]), историческая антропология представлена в настоящее время целым спектром историографических направлений и дисциплин, плодотворно изучающих социальные связи, структуры повседневности, демографическое поведение, ментально-идеологические комплексы и интеллектуальную историю, социокультурные аспекты политических процессов и институтов[27]. Можно сказать, что историческая антропология претендует сегодня на изучение практически всех сфер исторической реальности в их системно-структурной целостности и социокультурном единстве, но прежде всего в проекции человеческих представлений об этой реальности. Ее исследовательский пафос состоит в раскрытии человеческого содержания истории и достижении на этой основе качественно нового исторического синтеза[28]. При всем разнообразии и неуклонно возрастающей дивергенции исследовательских подходов эти направления объединены неким общим дискурсом и, главное, пристальным интересом к тому, «что молчаливо признается данной культурой» (У. Раульф)[29]: к имплицитным установкам сознания и поведения, к конкретному бытию человека в рамках малых сообществ и в потоке повседневности. Принципиальной посылкой историко-антропологического подхода является признание того, что в любую историческую эпоху общественное поведение людей детерминировано не только и даже не столько внешними обстоятельствами (экономическими и политическими структурами, классовыми отношениями и т. д.), сколько той картиной мира, которая утвердилась в их сознании[30]; что очень часто побудительные мотивы к действию оказываются производными от тех идеальных моделей, которые заложены в сознании человека религией, культурой, традициями[31]. Иначе говоря, на первый план выдвигаются исследования конкретно-исторических культурных механизмов «социального действия» в разных областях человеческого бытия, нерасторжимая взаимосвязь «мира смыслов» с коллективными и индивидуальными поведенческими практиками. Историческая антропология принципиально меняет логику и стратегию познания обществ прошлого еще и в том отношении, что акцент исследований смещается с диахронических изменений в «большом времени» на синхронию[32]. При этом в качестве первоочередной потребности современного этапа развития «новой исторической науки» выступает интеграция антропологического подхода и социальной истории[33].
Осмысление общих предпосылок, характера и перспектив антропологического поворота в исторической науке, начавшегося в середине ХХ в., позволяет утверждать, что он стал закономерным этапом, обусловленным как спонтанной эволюцией и внутренней логикой развития самого исторического познания, так и общей эпистемологической ситуацией в гуманитарных науках[34]. Поворот этот непосредственно связан также и с социокультурным контекстом постиндустриальной эпохи, и с той, по выражению Г.С. Кнабе, философско-гносеологической контроверзой, которая определяет в последние десятилетия практику и теоретическую атмосферу исторических исследований[35]. Суть этой контроверзы, создающей коренную познавательную апорию, Кнабе усматривает в несовместимости непреложных требований любой науки (включая установку на обнаружение логически доказуемой истины, рациональность анализа, необходимость абстрагирования ради выявления закономерностей, верифицируемость выводов) с требованиями, столь же непререкаемо возникающими из современного движения к целостному познанию исторической «жизни как она есть», которая представляет собой разомкнутую систему и «противится» схемам и жесткому структурированию.
С данной апорией в своей практике так или иначе сталкивается любой серьезный исследователь, отдающий себе отчет в исходных предпосылках и целях исторического познания. Какие бы варианты для ее преодоления ни предлагались[36], вполне очевидно, что достижимо оно прежде всего на прагматическом уровне исторического познания – за счет конкретных полидисциплинарных исследований, но лишь при том непременном условии, что исходят они из осознанного выбора исследовательских приоритетов, сопровождаются рефлексией соответствующих теоретико-методологических затруднений и опираются на осмысленное применение категорий и концепций, вырабатываемых и в самой историографии, и в смежных гуманитарно-обществоведческих дисциплинах. Изучение любой конкретной проблематики при этом не должно и не может базироваться на простом, бездумно-механическом заимствовании готовых понятий и методических рецептов, тем более на заранее заданных идеологических схемах. Как показывает опыт, такое заимствование нередко приводит к «сопротивлению» исследуемого материала, к сужению или, напротив, неоправданной модернизации круга вопросов, задаваемых источникам, к игнорированию тех фактов, которые противоречат априорным исследовательским установкам. Универсальных понятий и методов-отмычек, одинаково применимых к любому объекту исследования и комплексу источников, не существует. Как справедливо отмечает Е.М. Михина, имея в виду широкий смысловой диапазон такого ключевого для исторической антропологии понятия, как ментальность, это понятие «становится способным стимулировать мысль, обретает глубину и эвристическую силу, только будучи помещено в контекст формулируемых проблем, гипотез, частичных решений, понятных всем постановок вопроса, короче – в стихию того, что может быть названо “историко-антропологическим дискурсом” и что еще не успело вполне сложиться»[37]. Обращение к конкретному кругу объектов и проблем исследования с необходимостью предполагает соответствующую «настройку» понятийного аппарата и теоретико-методологического инструментария для выработки адекватной исследовательской стратегии и тактики, а также определение наиболее значимых и продуктивных линий возможных междисциплинарных контактов.
Все эти задачи весьма актуальны для такого нового направления, как военно-историческая антропология, которое закономерно выделилось в последние годы в рамках изучения военной истории[38] и находится в процессе определения своего предметного поля и проблематики, развиваясь главным образом на материале военной истории Нового и Новейшего времени в тесном взаимодействии с военной психологией и социологией[39]. Ростки данного направления становятся в последнее время все более заметными и в исследованиях, посвященных Древнему Риму. И хотя здесь число работ, в которых специально затрагивается круг вопросов, составляющих предмет интереса исторической антропологии, еще очень невелико, они достаточно показательны с точки зрения ведущих тенденций в развитии современного антиковедения, подтверждая его восприимчивость к тем импульсам, что идут из других сфер гуманитарно-исторического знания.
Среди многих теоретических вопросов, возникающих в исследовательском пространстве исторической антропологии вообще и ее военной отрасли в частности, на одно из первых мест, с точки зрения нашей темы, можно поставить проблемы, связанные с использованием понятия ментальности, которое прочно вошло и в научный арсенал, и в обиходное словоупотребление, но по-прежнему сравнительно редко используется в работах по военной истории Рима[40]. Затрагивая те или иные грани данного феномена, историки оперируют обычно такими категориями, как корпоративный дух (esprit de corps), особый моральный кодекс и воинский этос, мораль армии. По-прежнему остается в высшей степени актуальной задача, поставленная 20 лет назад известным американским антиковедом Р. МакМалленом, – понять такой феномен, как душа римского солдата[41]. Трудно, однако, согласиться с утверждением МакМаллена, что подход к изучению данного феномена, в силу имеющихся свидетельств, может быть только социологическим, а не психологическим. На наш взгляд, именно понятие ментальности позволяет интегрировать собственно социальные, социокультурные, духовно-психологические, этические и идеологические аспекты в характеристике римского солдата и римской армии.
О содержательном наполнении и продуктивных возможностях понятия ментальности в познании прошлого немало сказано в минувшие десятилетия[42]. Исследователями отмечается, с одной стороны, расплывчатость и неопределенность этого понятия, образующего своего рода «смысловое пятно», а с другой, подчеркивается его пластичность и позитивно оценивается характерная для настоящего времени тенденция все более расширять его содержание, включая в поле зрения историков ментальностей не только «подсознание» общества, но и философский, религиозный, научный и другие способы истолкования мира. Акцентируются разнообразие групповых ментальностей и своеобразная «разноэтажность» ментальной сферы, зависящая от социальной и профессиональной структуры общества, половозрастных, образовательных и прочих различий, но при этом все же предполагается, что существует и ментальность в широком смысле, как духовный универсум эпохи, общий для всего социума или этноса благодаря прежде всего языку и религии как главным цементирующим силам[43]. В целом же под ментальностью понимается уровень индивидуального и коллективного сознания, не отрефлектированного и не систематизированного посредством целенаправленных усилий мыслителей, живая, изменчивая и при всем том обнаруживающая поразительно устойчивые константы магма жизненных установок и моделей поведения, эмоций и автоматизированных реакций, которая опирается на глубинные зоны, присущие данному обществу и культурной традиции[44]. Единство той или иной ментальности, включающей столь разнородные и разнонаправленные элементы, обеспечивается, по мнению некоторых исследователей, не столько рациональной связью понятий, сколько разделяемыми в данной группе ценностями[45]. Очевидно также, что понятие ментальности близко к понятию «картина мира» и включает, если говорить языком семиотики, не столько «план выражения», сколько «план содержания», т. е. речевые и умственные привычки, неартикулированные установки сознания. Путь изучения ментальных структур и феноменов пролегает поэтому «не по вершинам уникальных шедевров и художественных и философских идей, но в долинах ритуалов и клише и в темных лесах символов и знаков»[46].
Итак, ментальность предстает как очень широкое, исключительно емкое понятие. Элементы, из которых она складывается, принципиально имплицитны, диффузны, тесно между собой взаимосвязаны, но в то же время противоречивы и нередко даже логически несовместимы. Сказать, как «устроена» ментальность, в какой степени и какую систему образуют ее элементы, очень трудно[47]. Она, по сути дела, не образует структуры и может быть описана не в субординированных, более или менее однозначных понятиях, но в синонимах со смысловыми различиями, плохо дифференцированными по значению[48]. Возможно, прав поэтому Ф. Граус, заявляя, что ментальность нельзя определить, но можно описать, ибо она выявляется в мнениях и типах поведения. Это, по его словам, абстрактное понятие, придуманное историками, а не явление, открытое ими в исторической действительности[49]. Данное верно подмеченное обстоятельство не умаляет, однако, той познавательной ценности рассматриваемой категории, которая состоит в том, что разными своими гранями ментальность смыкается с феноменами, относящимися и к общественно-психологической, и идеологической, и морально-аксиологической, и практически-деятельностной сферам. Понимаемая таким образом ментальность выступает как синтетическая категория, наиболее адекватная для понимания – на уровне и макроструктур, и микропроцессов – исторического прошлого в его человеческом измерении. Вместе с тем она оказывается тем «посредствующим звеном», которое связывает социальные процессы и структуры, культуру и духовную жизнь, открывая путь к целостному видению истории[50]. Действительно, если не рассматривать историю ментальностей как ключ ко всем дверям[51], то это понятие, несмотря на отсутствие однозначной трактовки, обладает немалыми эвристическими возможностями для историко-антропологического изучения военной истории и армии Древнего Рима. Возможности эти, однако, все еще остаются в должной мере нереализованными, хотя историко-антропологический подход давно и плодотворно применяется в изучении социально-политической и культурной истории античного Рима[52]. Для их успешного использования необходимо соответствующим образом «настроить» используемый понятийный аппарат.