
Полная версия:
Самоучитель опричника. История политического розыска в России в XV–XVIII веках
Наш рассказ о зарождении политического розыска в России будет неполон, если не упомянуть о государственном преследовании инакомыслящих. И на Западе, и на Востоке Европы церковь издавна в борьбе с вольнодумцами-еретиками прибегала к помощи светских властей. Так было и на Руси, а с объединением русских земель в одно государство подобные мероприятия получили общероссийский масштаб. В конце XV века в Москве и Новгороде возникли кружки вольнодумцев, оспаривавших некоторые догматы православной веры (в литературе их учение получило название «ереси жидовствующих»). Ряд церковных иерархов настаивал на радикальном искоренении ереси (в том числе наиболее активно – волоцкий игумен Иосиф Санин и новгородский архиепископ Геннадий, призывавшие последовать примеру «гишпанского короля», сжигавшего еретиков на кострах), но некоторое время их усилия не имели успеха, поскольку еретикам покровительствовал сам государь. Однако в последние годы правления Ивана III, когда великий князь начал от болезни «изнемогати», и решающее влияние на ход государственных дел стал оказывать его сын и наследник Василий Иванович, с политикой терпимости по отношению к еретикам было покончено. И вот 27 декабря 1504 года в Москве запылали костры: по решению церковного собора и повелению великих князей Ивана Васильевича и Василия Ивановича сожжены были Иван Волк Курицын и двое его товарищей-вольнодумцев. Розыск еретиков велся и по другим городам; казни (на костре) произошли также в Новгороде. Хотя подобные аутодафе, к счастью, не стали на Руси традицией, но в дальнейшем на протяжении XVI–XVII веков сотрудничество светских и церковных властей в преследовании врагов ортодоксальной веры приобрело значительный размах.
Во времена Василия III
От времени правления Василия III (1505–1533) сохранились уже некоторые документы, позволяющие более детально представить себе механизм политического розыска в тогдашней России. Все «дела» политического характера первой трети XVI века, о которых у нас имеются сведения, можно разделить на три категории: династический вопрос и отношения внутри великокняжеской семьи; борьба с инакомыслием; «изменные» дела (чаще всего – о побеге за границу). При Василии III пределы Русского государства еще более расширились за счет ликвидации призрачной самостоятельности Пскова (1510) и Рязани (1521) и отвоевания от Литвы Смоленска (1514). Могущество этого государя – наследника Ивана III – производило большое впечатление на иностранных наблюдателей. Вот что писал о Василии III австрийский дипломат барон Сигизмунд Герберштейн, дважды (в 1517 и 1526 годах) побывавший с дипломатической миссией в Москве: «Властью, которую он имеет над своими подданными, он далеко превосходит всех монархов целого мира. Он довел до конца также и то, что начал его отец, именно: отнял у всех князей и у прочей знати все крепости… Даже своим родным братьям он не поручает крепостей, не доверяя им».
Под пером Герберштейна Василий Иванович предстает тираном, который «всех одинаково гнетет жестоким рабством», но под «всеми» в данном случае надо понимать только знать: именно ей приходилось испытывать на себе подозрительность и суровость скорого на опалы государя. Что же касается рядовых подданных, то они находились на безопасном расстоянии от престола – у тогдашнего нарождающегося московского самодержавия не было возможностей (да и, похоже, стремления) контролировать повседневную жизнь простых крестьян и горожан. Зато недоверие Василия III к своим братьям подмечено австрийским путешественником совершенно справедливо.
Братьев у великого князя (при вступлении его в 1505 году на престол) было четверо: Юрий, Дмитрий, Семен и Андрей. Каждый из них владел несколькими городами на правах удела, т. е. полуавтономной территории. Беспокойство Василия III можно понять: у него самого долго (до 1530 года) не было детей, а братья представляли собой «готовых» претендентов на престол. В свою очередь, великий князь принимал меры предосторожности: он не позволял братьям жениться, дабы они не могли основать собственных династий (лишь в январе 1533 года, когда у самого Василия III уже было двое сыновей, младшему и наиболее покладистому из братьев – Андрею – было, наконец, разрешено жениться), и следил за каждым их шагом через своих тайных агентов при удельных дворах. О том, как была поставлена система слежки за государевыми братьями, явствует из челобитной некоего Ивана Яганова, служившего Василию III осведомителем при дворе его брата Юрия Дмитровского. Челобитная была написана вскоре после смерти великого князя Василия, в конце 1533 или начале 1534 года, когда Яганов попал в опалу, и призвана была напомнить опекунам нового государя – юного Ивана IV – о заслугах просителя. Этот документ настолько колоритен, что трудно удержаться и не привести оттуда несколько цитат[3].
«Наперед сего, – писал Яганов, обращаясь к великому князю Ивану Васильевичу, коему недавно минуло три года, – служил есми, государь, отцу твоему великому князю Василью: что слышев о лихе и о добре, и яз государю сказывал, а которые дети боярские княж Юрьевы Ивановича приказывали к отцу твоему со мною великие, страшные, смертоносные (!) дела, и яз, государь, те все дела государю доносил, и отец твой меня за то ялся (обещал. – М. К.) жаловати своим жалованьем… и велел ми государь своего дела везде искати…». Итак, своих информаторов сей «искатель государева дела» находил в самом окружении князя Юрия – среди дмитровских детей боярских.
Как можно понять из цитируемого документа, секретные агенты, подобные Яганову, приносили специальную присягу на имя государя: «А в записи, государь, в твоей целовальной написано, – напоминал Яганов, – слышев о лихе и о добре, сказати тобе, государю, и твоим бояром». Но наш герой видел в доносительстве не только свой служебный долг, но и моральную обязанность: «Ино, государь, тот ли добр, которой что слышев да не скажет?»
Как видим, слежка и доносительство с самого начала являлись основными методами политического розыска в России. Доносительство насаждалось самой верховной властью с использованием традиционных стимулов – кнута и пряника. Тот же Яганов, упомянув о «жалованье», которое великий князь сулил своим верным слугам-осведомителям, ниже дает понять, что грозило государевым подданным за недонесение: «Не сказали жестоких речей на Якова на Дмитриева отцу твоему (напомню, что Яганов пишет Ивану IV и имеет в виду его покойного отца, Василия III. – М. К.) Башмак Литомин да Губа Дедков, и отец твой хотел их казнити». В чем конкретно обвинялся упомянутый выше Яков Дмитриев, мы (по недостатку документов) не знаем, но в том, что «дело» на него действительно было «заведено» (выражаясь языком нынешнего уголовно-процессуального права), можно быть уверенным: в Описи царского архива XVI века значатся некие «списки» Якова Дмитриева, а также не менее загадочные (для нас) «списки смоленские, бранья Якова Дмитреева и смольнян на Москву…»[4].
Необходимым условием для процветания доносительства является освобождение доносчиков от ответственности в случае сообщения ими ложных сведений. И сам Яганов, и (судя по его челобитной) Василий III это прекрасно понимали. Прося освободить его из тюрьмы (куда он попал, как можно понять, как раз за донос), Иван Яганов подкрепляет свою просьбу «государственными резонами»: ведь если он, служа государю, «скончает свой живот» «нужною (голодною. – М. К.) смертью», то «вперед, государь, кто что слышит о твоем деле, о лихе и о добре, ино сказати не мочно…». А вот покойный государь Василий, которого Яганов ставит наследнику в пример, «какову речь кто ему скажет, будет сойдетца – и он ее ставил в дело, а будет не сойдетца на дело, и он пущал мимо уши; а хто скажет, тому пени не чинил и суда ему не давал в своем деле». Сама лексика этого документа чрезвычайно выразительна («ставил в дело», «сойдется» и т. п.) и удивительно напоминает жаргон сыскных учреждений гораздо более близких к нам времен.
Стоит ли удивляться, что при такой системе слежки великий князь вовремя узнавал не только обо всех действиях своих удельных братцев, но даже об их намерениях. Так, в январе 1511 года, когда князь Семен Калужский «восходе» (по словам летописи) «бежати в Литву от брата своего Великого князя Василия Ивановича всеа Руси», «князь велики сведав то, посла к нему и велел ему у себя бьгги, и хоте на него опалу свою положит…». Пример Яганова показывает, каким образом государь мог «сведать» о замысле своего брата, и, хотя покаяние князя Семена и «печалование» (ходатайство) за него митрополита Симона спасло виновного в таком дерзком умысле государева брата от опалы, но сам эпизод весьма показателен.
Даже такое, казалось бы, сугубо семейное дело, как развод, если речь шла о великом князе, приобретало государственное значение и, стало быть, могло послужить поводом к проведению политического розыска. Первый брак Василия III – с Соломонией Сабуровой – оказался бездетным. Между тем для продолжения династии государю нужен был наследник. И вот на 20-м году супружеской жизни Василий Иванович решил развестись с женой. Решение это далось великому князю нелегко: требовалось не только преодолеть сопротивление самой Соломонии (не желающей менять великокняжеские палаты на монашескую келью) и ее родни, но и пойти против общественного мнения, ибо, по церковным канонам, бесплодие супруги не являлось достаточным основанием для развода. Но династические интересы взяли верх, и в ноябре 1525 года было начато следствие по делу Соломонии. К розыску был привлечен широкий круг лиц, включая весьма высокопоставленных. Выше мы уже упоминали о том, что в царском архиве в специальном ящике (под № 44) хранились материалы по этому «делу». Здесь были показания («сказки») казначея Юрия Дмитриевича Траханиота (возможно, в связи с данным инцидентом попавшего в опалу), брата Соломонии Ивана Юрьевича Сабурова, а также двух ворожей – Стефаниды-рязанки и Машки-карелянки. Допрашивали их всех «про немочь великие княгини Соломаниды». Вероятно, следователям было приказано найти благовидный предлог для развода – им могла быть тяжелая болезнь («немочь») великой княгини. До наших дней сохранился протокол одного из этих допросов – показания И. Ю. Сабурова.
23 ноября 1525 года брат великой княгини Иван Сабуров заявил на следствии, что по просьбе Соломонии разыскал и привел к ней некую «жонку» Стефаниду-рязанку, которая, осмотрев «пациентку», сказала, что детей у великой княгини не будет, и, «заговорив» воду в рукомойнике, велела ей той водой смачиваться – чтобы ее князь великий любил; по совету той же Стефаниды (из Описи царского архива мы знаем уже, что она тоже была подвергнута допросу) Соломония смачивала водой из «заговоренного» рукомойника платье своего мужа – великого князя. Под протоколом допроса Сабурова стоит его подпись: «К сей памяти яз Иван руку приложил». А на обороте документа сделана интересная канцелярская помета: «Да Иван жо говорил: а что ми, господине, говорити? (Видимо, не названный по имени следователь требовал от него дальнейших подробностей. – М. К.) Того мне неиспамятовати, сколко ко мне о тех делех жонок и мужиков прохаживало».
Ситуация в общем ясна: несчастная Соломония, всеми силами пытаясь сохранить привязанность мужа, прибегла к услугам знахарей и ворожей. Но то, что нам может показаться безобидной любовной магией, в средневековую эпоху легко могло быть истолковано как стремление «испортить» государя, околдовать его – со всеми вытекающими отсюда для виновных последствиями. Великий князь мог быть доволен результатами следствия: теперь в случае, если бы Соломония стала противиться «добровольному» пострижению в монахини, у Василия III имелись веские основания для предания жены церковному суду по обвинению в колдовстве. Но до этого дело не дошло. 28 ноября (то есть на пятый день после упомянутого выше допроса И. Ю. Сабурова) «князь великий возложи на великую княгиню Соломаниду опалу. И ноября в 29 день Великая княгини Соломания пострижена бысть в церквии безплодия ради у Рожества Пречистые на Рве и нареченна бысть инока Софья», – сообщает летописец. Василий III обошелся без судебного фарса: все было сделано келейно (в буквальном смысле монашеской кельи!), «по-семейному». Великая княгиня Соломония стала инокиней Софьей. Официальные летописи изображают постриг как ее добровольное решение, между тем австрийский посол С. Герберштейн, побывавший в Москве в 1526 году, когда толки по поводу развода и нового брака великого князя[5] еще не улеглись, приоткрывает завесу тайны над этой семейной драмой. По его словам, в монастыре Соломония сорвала с себя поданный ей монашеский куколь и растоптала его ногами. Тогда «Иоанн Шигона, один из первых советников, не только выразил ей резкое порицание, но и ударил ее плеткой, прибавив: „Неужели ты дерзаешь противиться воле государя? Неужели медлишь исполнить его веление?“. После этого она, упав духом, громко заявила перед всеми, что надевает куколь против воли и по принуждению и призывает Бога в мстители столь великой обиды, нанесенной ей».
Промелькнувшее выше имя Ивана Шигоны стоит запомнить: доверенное лицо Василия III, он был посвящен во все тайны придворной жизни первой трети XVI века и причастен к расследованию целого ряда особо секретных политических дел. В феврале того же 1525 года, незадолго до описанных выше событий, в Москве велось следствие по делу ученого монаха Максима Грека и близких к нему лиц. Едва ли не впервые в отечественной истории арестованным инкриминировались не действия, а «вольные речи» – в том числе по вопросам политики. Афонский монах Максим, прозванный на Руси «Греком», прибыл в Москву в 1518 году по приглашению великого князя для перевода греческих книг. Мудрый старец стал вскоре центром притяжения жаждущих просвещения людей, молодых и убеленных сединами. Так возник кружок, в котором обсуждались религиозные, философские и политические проблемы. В него входили, судя по сохранившимся материалам следственного дела, Иван Никитич Берсень Беклемишев (придворный, служивший еще Ивану III, а при его сыне попавший после 1517 года в опалу), Василий Михайлович Тучков, князь Андрей Иванович Холмский (В. М. Тучков и А. И. Холмский в ту пору были еще молодыми людьми), Иван Данилович Сабуров (двоюродный брат Соломонии), князь Иван Васильевич Токмак и др. Согласно показаниям келейника Максима, Афанасия, все перечисленные, кроме Берсеня Беклемишева, в разговорах с ученым греком секретных тем не касались, а «спиралися (т. е. спорили. – М. К.) меж себя о книжном, и нас тогды, – говорил Афанасий, – Максим и вон не высылает; а коли к нему придет Берсень, и он нас вышлет тогды всех вон, а с Берсенем сидят долго один на один».
Естественно, следователи туг же поинтересовались у Максима Грека, о чем это он беседовал с глазу на глаз с И. Н. Беклемишевым. В своих показаниях многоопытный старец постарался все крамольные речи приписать своему собеседнику Берсеню, а от себя по возможности отвести подозрения в нелояльности к государю. Он охотно и подробно изложил содержание высказываний своего друга, который, оказывается, критиковал и митрополита («я з того не ведаю, есть ли митрополит на Москве? …учителна слова от него нет никоторого, а непечялуется ни о ком…»), и даже самого Великого князя: «Добр деи был отец великого князя Васильев князь великий Иван и до людей ласков, – говорил будто бы Берсень Максиму, – …а нынешней государь не по тому, людей мало жалует…», «государь деи упрям и встречи против собя (то есть возражений. – М. К.) не любит, кто ему встречю говорит, и он на того опалается…».
Особенное недовольство Берсеня (в передаче Максима Грека) вызывали перемена обычаев и невнимание великого князя к советам людей старых, умудренных опытом: «…которая земля переставливает обычьи свои, и та земля недолго стоит; а здесь у нас старые обычьи князь велики переменил: ино на нас которого добра чаяти? …лугче старых обычнее держатся, и людей жаловати, и старых почитати; а ныне деи государь наш запершыся сам-третей (втроем. – М. К.) у постели всякие дела делает». Не одобрял Берсень и внешнюю политику правительства: «Ныне отвсюды брани, ни с кем нам миру нет: ни с Литовским, ни с Крымским, ни с Казанью, – все нам недрузи, а наше нестроенье». На очной ставке («поставили Берсеня с Максимом с очи на очи и прочли список, что Максим на Берсеня сказывал») Иван Беклемишев отрицал все приписанные ему старцем высказывания, но ученый грек продолжал настаивать на истинности своих показаний. «Чистосердечные» признания Максима погубили его друга Берсеня (по окончании следствия тот был казнен), но едва ли помогли ему самому.
Ученый монах, имевший собственное суждение по религиозным и политическим вопросам и приобретший в Москве большой авторитет благодаря своей энциклопедической образованности, Максим Грек стал неудобен церковным и светским властям. По словам Берсеня, сказанным на следствии, Федко Жареный (митрополичий дьяк, приятель Ивана Беклемишева. – М. К.) говорил ему, когда они оба находились еще на свободе, «а Максима уж изымали», что «велят мне Максима клепати…». Тот же Федко признался Берсеню, что великий князь присылал к нему троецкого игумена со словами: «Толко мне солжи на Максима, и яз тебя пожалую». Таким образом, судьба святогорского старца была предрешена.
Как духовное лицо, Максим Грек был предан суду церковного собора во главе с митрополитом Даниилом, но проходил этот суд в великокняжеских палатах (по крайней мере, часть заседаний) в присутствии самого Василия III, его братьев и бояр. Таким образом, инока судили как государственного преступника. В обвинениях не было недостатка: помимо отклонений в толковании некоторых канонических текстов, старцу Максиму инкриминировалось непризнание права русской церкви на автокефалию, т. е. независимость от константинопольского патриарха, хула на государя (Максим-де называл великого князя Василия «гонителем и мучителем нечистивым») и даже прямая измена – якобы он вместе с другим греческим монахом Саввой «посылали грамоты к турскаго пашам и к самому турскому царю (султану. – М. К.), поднимая его на благочестивая и христолюбиваго государя и великаго князя Василия Ивановичи и на всю его благочестивую державу».
Последнее обвинение было наиболее опасным, но для его доказательства у следователей не оказалось серьезных улик, а сами Савва и Максим упорно отрицали факт переписки с султаном и пашами. Похоже, что и судьи не приняли этого клеветнического обвинения всерьез (оно основывалось лишь на одном, не слишком определенном свидетельском показании) – в противном случае приговор, вынесенный Савве и Максиму, следовало признать необъяснимо мягким. Некоторые пункты обвинения Максим признал (в частности, относительно неканоничности поставления митрополита в Москве) и был осужден на строгое заточение в Иосифо-Волоколамском монастыре. Участь его недавних собеседников оказалась куда суровее: Берсень Беклемишев был казнен, а Федору Жареному вырезали язык за слишком смелые речи, сказанные как-то о государе (после допросов и очных ставок Федор вынужден был сознаться, что говорил однажды о великом князе, что тот «жесток и немилостив»). Так был разгромлен кружок, участники которого позволяли себе иметь собственное мнение о происходящем в стране, не совпадавшее с воззрениями властей предержащих.
Но и в заточении «доброжелатели» не оставили опального монаха в покое: в Москву доносили о том, что Максим не считает себя виновным и, мало того, снова «мудрствует» и (вопреки запрету) послания пишет разным лицам. Тогда в мае 1531 года Максим Грек был доставлен в Москву и вновь предстал перед церковным судом (на этот раз светская власть лишь наблюдала за процессом, не вмешиваясь в него прямо). Там же оказался еще один строптивый инок – Вассиан (в миру – князь Василий Иванович Патрикеев). Его вместе с Максимом обвинили в умышленном искажении переводимых с греческого богослужебных книг, в хуле на русских чудотворцев и иных прегрешениях. Осужденные иноки были заточены по монастырям. «Мудрствующих» без разрешения начальства людей в тогдашней Московии было немного, и они, подобно Максиму Греку, были все на виду: задача розыска в данном случае состояла лишь в сборе достаточного количества компрометирующих их сведений и свидетельств. Куда труднее было выявить тех, кто пытался бежать за границу: по каждому факту «измены» (включая удавшиеся и неудачные попытки побега) проводилось тщательное расследование. Таких дел было сравнительно много, а круг беглецов – весьма широк.
В первую очередь в намерении бежать в Литву (а других вариантов эмиграции из России в описываемое время не было) подозревались знатные лица: удельные князья, бояре и т. д. В старину у военных слуг существовало право «отъезда»: они могли (по крайней мере в принципе) перейти, «отъехать», от одного князя на службу к другому. С образованием единого Русского государства с этим правом было покончено: «отъезд» с великокняжеской службы куда-либо теперь расценивался как «измена». Стремясь привязать к себе своих слуг покрепче, московские государи заставляли их целовать крест в пожизненной неотступной службе, а для большей надежности требовали, чтобы о данном человеке поручились (на определенную, весьма значительную сумму) другие знатные лица и дворяне. В каждом конкретном случае об актах присяги и поручительства составлялись специальные записи, хранившиеся в государственном архиве. Самые ранние из дошедших до нас крестоцеловальных и поручных грамот датированы 1474 годом и относятся к князю Даниле Дмитриевичу Холмскому. Oт XVI же века сохранились десятки подобных грамот.
Поводом к составлению таких «гарантийных» документов обычно служила опала на того или иного князя или боярина. Прощение государем опальному его вины (реальной или мнимой) обязательно сопровождалось присягой помилованного на кресте и выдачей его на поруки. Соответствующие записи оформлялись по единому образцу и содержали ряд обязательных пунктов. Чтобы не быть голословным, процитирую один из подобных документов – крестоцеловальную запись князя Ивана Федоровича Бельского от 20 сентября 1524 года. Начинается грамота со стереотипного упоминания о некоем «проступке» князя И. Ф. Бельского[6], за который он «бил челом» государю Василию Ивановичу всея Руси и, по ходатайству митрополита Даниила и других церковных иерархов (также стандартная формула. – М. К.), был прощен. Далее князь Иван Бельский принимает на себя ряд обязательств: «Мне, князю Ивану, от своего государя, от великого князя Василья Ивановича всеа Русии и от его детей из их земли в Литву к Жигимонту королю Польскому и великому князю Литовскому и к их детем, или кто иной государь будет на Польской земле и на Великом княжестве Литовском, никак не отьехати; также мне, князю Ивану, и ко государя своего великого князя Василья Ивановича ecea Русии братье, ни инуды никуды никак не отьехати и до своего живота» (т. е. пожизненно. – М. К.). Затем он обещал никоим образом не вступать в контакт с правителем Польши и Литвы и его подданными, а своему государю Василию Ивановичу всея Руси, его жене и детям (еще не родившимся! – М. К.) – «добра… хотети везде во всем в правду, безо всякие хитрости»; «лиха» им «ни думати, ни делати никакими делы», если же князь Иван услышит или узнает что-либо о «лиходее» государевом, он обязуется доложить об этом великому князю. Все эти обязательства Бельский скрепил присягой – целованием креста у гроба св. Петра (в Успенском соборе Кремля) – и дачей этой грамоты за подписью и печатью митрополита Даниила.
Несмотря на все эти гарантии, побеги за рубеж оставались в первой половине XVI века широко распространенным явлением, а донос на кого-либо с обвинением в намерении «отъехать» в Литву – верным способом свести счеты со своими недругами.
На юго-западной окраине Русского государства в первой четверти XVI столетия существовали два полусамостоятельных княжества – Новгород-Северское и Стародубское. Первое из них принадлежало тезке Василия III, князю Василию Ивановичу Шемячичу, а второе – другому тезке, князю Василию Семеновичу, женатому на государевой свояченице (сестре Соломонии Сабуровой, Марии). Свояк всячески старался доказать великому князю свою преданность, в том числе и с помощью постоянных доносов на соседа – князя Василия Шемячича (при этом, возможно, Василий Стародубский не только демонстрировал лояльность государю, но и рассчитывал при случае получить хотя бы часть владений оговоренного им соседа). Сохранившиеся документы 1517 года дают представление о мерах, принятых Василием III после получения очередного такого «сигнала».
В июле указанного года князь Василий Семенович прислал к великому князю в Москву своего человека Иванка, а в сопроводительной грамоте написал, что тот Иванко вернулся из литовского плена и сообщил, что слышал в Литве о гонце, присланном Шемячичем к воеводе Олбрахту Гаштольду: Шемячич-де «хочет королю служить и с городы». Сходное известие Василий III получил от князя Федора Пронского, который, ссылаясь на своего «человека», ранее служившего в уделе Шемячича, доносил, что тот сносился с королем и Гаштольдом, «да и из Литвы у него люди были от кораля».

