
Полная версия:
Сны Петра
Государь засмеялся. Заколыхалось от смеха все зало. Один старенький генерал-аншеф даже плакал от смеха и повизгивал, точно его щекотали под мышками, а немецкий принц по-русски вскричал:
– Здорофо.
– Полагаю, они от старания и… от гороха, – сказал император и приказал:
– Приключения сего отнюдь с них не взыскивать, некий звук почитать небылым, а молодцам-шевронистам выдать по рублю на праздник. Ну, ступайте, вы, усачи…
И такое слово прибавил, которое не только печатать, а даже сказать невозможно.
Загремела гвардия в кордегардию, а государь помахал у носа платком и сказал принцу прусскому:
– Нет, ваши лакированные сумки нам не подходят. Благодарствую, мой друг…
Тут мой дед хитро прищуривал левый глаз и презабавно грозил мне пальцем.
Я хорошо помню палец деда, коричневый от табачной крошки, с трехгранным твердым ногтем.
Была у моего деда медаль на голубой выцветшей ленте за оборону Севастополя. Я хорошо помню голову деда в седой щетине и его желтоватые крепкие зубы, и потертый инвалидный сюртук.
Я теперь думаю, что рука моего деда была такой громадной, сильной и твердой, что на ней могли бы легко уместиться все мы, нынешние трясогузки-людишки.
Колоннада
Конь медный попирает змия копытом, над порталом собора Казанского утвержден барельеф некий, от змий избавление. Сказывают, на Дворцовой площади противу Зимнего дворца подымут вскорости гранитной столп в прославление побед Александровых, превыше колонны Помпеевой. Ангел увенчает вершину. И будет ангельская стопа попирать змия.
Примечай, Санкт-Петербург, а в нем всюду змия попирание.
Санкт-Петербург, иначе город Святого Петра. Петр же знаменует камень. На камени, стало быть, Россея воздвигнута. Россея, се змий под ангельской гранитной пятой.
– Может статься, и так… А слышал, будто Монферран чертежи Исаакию уже дочертил: время доставлять колонны в столицу.
– За нами не постоит: намедни тридцатая тыща пудов гранита отколота… Но ты, друг Жербушка, примечай зрелище престрашно и чудно: Санкт-Петербург – колонны гранитные, словно бы в латах Афина-Паллада, Москва – колонны белые, потеплее, мирные пенаты, Церера.
– Экий, Суханов, даром, что старовер, а по мифологии дока.
– Да ты слушай: порталы и колоннады, Пропилеи, скажем россейские, а на ступенях Пропилеев наши бабы босые, мужичье лохматое и в лаптях, не то что грамоте, «Отче Наш» не разумеют, рабы и рабыни, океан темный. Словом сказать, Россея. Как бы не вышло чего.
– Не должно. Подобно, как есть тело Храм Бога Живаго, так соделывается Россия Обиталищем Божиим, новым Храмом Премудрости Соломоновой.
– Эва, премудрость… Масонские речи… До премудрости вашей Россее-то еще веки. Как бы она ране премудрости вовсе не сгинула. Однако скажу: утверждение столпа тверди – один наш щит и надежда. Россея, се колонна гранитная, воздвигнутая из тьмы полунощной.
– Отменно, Суханов… Тебе бы к нам в ложу: многопремудры и достойны таинства ордена сего.
– Стар, Жербушка, полно. Да и то взять: богоотческих книг откровение куда как выше мудрствований века сего. Однако я и ваших знавал: Миколай Иванович Новиков – добрейшее сердце, и господин Гамалея, который щербатый с лица, изволили у меня тоже чай кушать в Москве, стало быть, как поставлял я колонны для Дому, для Воспитательного… Вы с Миколай Ивановичем от премудрости европские, я от древних книг святых отец наших, а все к одному: гранитный столп тверди, в сем же Россея, поправшая змия. И многие еще речи сказывал купец второй гильдии Суханов, мастер по сколке гранитов во Фридрихсгамском уезде, а его слушал коммерции советник Жербин, доставщик сих гранитных колоссов в столицу.
* * *Жербин, Суханов – тайна речей их для потомков померкла, да и таких имен: Жербин, Суханов – не знает никто.
В «Сыне Отечества» о 1820 год в месяце октябре дана о них краткая запись, а помечена так: «Н. Бестужев. Кронштадт». О двух гранитных мастерах писал декабрист Бестужев мимошедшие и забытые записи.
Варлаама и Иосафа, царевича индийского Карионали и Захарию, а с ними неисчислимых святителей и строителей поминают святцы. А кому вспоминать, и вот уже забвенны, и вот померкают имена строителей города Святого Петра, тех же Коробова и Захарова, мастеров Адмиралтейских Коллегий, тех же Суханова и Жербина, строителей ста тридцати двух колонн собора Казанского и пятидесяти шести колонн Исаакия, и гранитного столпа Александрова в пятьдесят три тысячи пудов тяжестью, и набережных всего гранитом одетого Санкт-Петербурга.
Суханов клиньями раскалывал скалы, Жербин возил граненые колоннады в столицу. Оба мастера утверждали гранитный столп во тьме полунощной, и оба неведомы никому.
* * *Свет утра, приятный, серебристый, разлит в палатке Суханова, в дичи чухонской, в чащобе.
По сивой пене мхов, по скалам, скользят серебристые диски. Лесные озера, длинные чащи едва тронуты дуновением утра. Озябшая иволга только пытает еще в можжевельнике лады прохладной флейты своей.
Суханов и Жербин выходят под руку из палатки.
На полной бледной руке коммерции советника играет влажным огнем тяжелый перстень, масонская камея, на камее – корабль скоробегущий, над кораблем, в треугольнике, – Божье око: коммерции советник изволит пребывать братом-вратарем в Кронштадтской купеческой ложе вольных каменщиков «Ко Благоденствию».
Кафтан советника черный, покроя старинного, и шелковый камзол, и черные чулки, как у шведского попа. Советник тучен, тяжел, тела сырого. У него большое и бледное лицо, по-старинному напудрены волосы и, хотя букли-косы отменены, всегда в черном кошельке косица господина советника, и прикрыта большая его голова очень малой треуголкой с серебряным галуном, по обычаям времен Павловых.
Строитель колоннад, господин советник Жербин скуп на слова, в походке медлителен, с лица точно бы пасмурен, а строй его голоса глух и печален.
Рядом с грузным советником подобен купец Суханов рыжеватому карле: ростом мал, с горбунцом, а нос долог не в меру и на самом кончике как бы надломлен и устремлен вкривь.
По-истовому, под шайку пробрит морщинистый затылок Суханова, подобраны веревочкой рыжеватые волосы: купец носит очки. Усмешливо щурятся за крупными стеклами зеленоватые его глаза. Проворный карло в долгополом черном кафтанье.
Мельтешат в полах купеческие сапожки, скор купец на ногу, при торопливых речах заикается. Брадой избранного Израиля купец пообижен, разве пробирается от шеи к острому его подбородку некий мочажинник, весьма редкий и рыжеватый, чем подобен купец чухне Фридрихсгамскому.
Под черным кафтаньем греет тощее, зябкое тело купца стеганный на вате голубой жилетец, как будто спрятано под кафтаньем карлы само голубое небо.
* * *Гребни скал от сосен оголены, свежее щепье и валежник колышутся под ногой, свисают с каменьев узлища корней.
Уже дымят шалаши, в дощатых кузнях звонко гукают наковальни. Ржут озябшие кони в осоках, по озеру и на гатях. Прохладная заря румянит гранитные гребни.
Господину советнику ставят приказчики у палатки скамеечку, кладут для сиденья бисерную подушку.
Неторопливо перебирает советник какие листки, метит свинцовым карандашом знаки и цифирь, расчет мастерства своего, на бледном пальце играет масонская камея: когда, по глазомеру, подает камень тяжесть о двадцать четыре тысячи пуд, какие плашкоуты подводить, и какие ваги подкладывать, и какие канаты, считает советник.
Намедни брали канаты смоленой пеньки, коими швартуют фрегаты, а камень крепили дубовыми балками в семисот узлов, морской петлей. Погнали отколотую скалу, под тысячи кнутьев, под крик и гик тысячи мужиков. Взяли с места две сотни чухонских коней, легли в постромки, очи налились кровью, камень покачнулся и стронулся, с треском заломило сосняк, загудело, и вдруг лопнул тот фрегатный канат, со звоном ударило дубовой балкой в толпу.
Камень-гранит о двадцать четыре тысячи пуд стал торчмя, острым ребром, но содрогнулся и грянул в народ.
Рабов Божьих Никиту и Павла, молотобойцев, Антипа Дедова и Ванечку-отрока, кузнецов, гранильщика Костю Псковича, одноименника императору Византийскому, и гранильщика Михаилу, у коего ангелом-хранителем Архистратиг Небесный, под камнем тем погребло.
В четверток пели панихиду: попу два цалковых, да свечи, да поминанье. На дороге и нынче груда скользких конских кишок и лошадиная кровь корытами стылыми. Чухнам за коней плачено не по казенной смете, из собственных, по пятидесяти рублей ассигнациями на круг.
Вечор только взяли тот камень каленым железом: наказал кузнецам прокалить вершковое железо и клепить в канаты железную струну. Каленое железо в канаты. Сам Бог надоумил. Храма премудрости Соломоновой созидание.
* * *А купец Суханов уже лазает по гранитной гряде в одном жилетце ватошном, голубом, как голубой мураш. Прохладно почихивает, хватается за ветви. Сосны влажно шуршат, гнутся и выгибаются.
Уже над соснами рвет ветер красные волосы карлы. Прыскают огни его круглых очков.
За хозяйской милостью, обрывая ногтями мхи, стопой упираясь в щелины, лезут на гряду гусем молотобойцы, из почтения к хозяину шапки под мышкой, а в руках громадные ломы и молоты.
Вот уже по вершине, над соснами, идут молотобойцы, впереди сам хозяин, как бы дух некий лесной, карло голубое.
Ветер кидает волосы, вырвал из-под голубого жилетца белую рубаху, бьет парусом в бок.
По горбу каменной гряды ведет хозяин черту: приложит железный аршин, чиркнет по камню карандашом, отпрыгнет, приложит.
И там, где поставит его карандаш крупный крест на красноватом граните, уже кипит, теснится толпа: ввинчивают в хозяйскую метку бурав. Камень скрежещет, скрипит, бьет фонтанами гранитная пыль.
Ясный звон ахнул, поплыл: в буровую щель вбили молотобойцы два железных желоба, первый клин.
Прыгают, сверкают круглые очки, лицо Суханова искрится гранитной пылью. Он отбросил искрящиеся волосы, перекрестился: крест двуперстный, косой. Колыхнуло седые, плешивые, курчавые головы, невпопад за хозяином кладут кресты молотобойцы: кто мелкий, никонианский, кто, по старому обряду, вразлет.
Хозяин толкнул очки выше, на лоб, скашлянул. Все притихли, Суханов прижмурился:
– Благослови Бог.
Как бы ветром, без шума, подняло железные молоты.
– Бей! – вскрикнул хозяин, присел.
Ударили молоты враз, грянуло о клинья железной пальбой, справа, слева, крест-накрест. Загремела скала, гранитная наковальня.
Заносят молоты в четыре руки, набрякли на руках жилищи, потный волос плещет в глаза, рты зажаты, дышат сквозь ноздри, ударят и выдохнут. Брызгает взрывами камень о железные клинья. Чаща шумит, идет по водам отгул. Косой вереницей понесло на озеро птиц.
* * *– Опять очки, Суханов, побил, – улыбается грузный советник.
– И то… Завсегда осколком каким… Уследишь разве.
На искрящемся лбу купца блещет круглое очко, а другое как темный пятак.
Потный карло в гранитной пыли сошел со скалы к палатке, дышит весело и порывисто. Голубым фуляром протирает стекло, смотрит, щурясь, на свет.
На бисерной подушке рядом сидят коммерции советник Жербин и купец второй гильдии Суханов.
Уже расселась скала, сдвигается ее острый блистающий край без шума, только в самом гранитном нутре, в каменных связях, ворошится скрип, легкий треск. Молотобойцы, утирая рубахами мокрые лица и мокрые груди, уже стоят по гребню, опираясь на железные свои ломы. Ветер подымает рубахи от животов, овевает тело прохладой.
– Во сколько пуд сию громаду, к примеру, считаешь?
– А, сударь, Жербушка, пуд тысящ тридцать клади. В середу отрубили скалу саженью короче, а было двадцать пять тысящ пуд. Клади на сажень по пяти тысящ.
– Так и кладу.
– Прикинь, то-то, цифирь свою, а мне, отдохнувши, надобно другую раскалывать.
* * *«Колонны из цельного гранитного камня для Исаакиевского собора, – писал «Сыну Отечества» месяца октября 1820 года Бестужев, – выламывает купец второй гильдии Суханов. Он одним опытом, дошел до того, что может выламывать такой кусок камня, какой ему угодно. Прежний способ рвать камни порохом опасен и для сего рода работ вовсе неудобен, и для сего Суханов выдумал способ раскалывать клиньями целые горы, чему примером служат колонны Казанской и нынешние, для Исаакиевской церкви им изготовленные.
Для производства дела он ищет слоя камня, приличного длине требуемой колонны, проводит на оном борозду, означающую черту, по коей камню должно расколоться, буравит по сей черте дыры, аршина на полтора расстоянием одну от другой, глубиной во всю толщину слоя и столь широкие, чтоб могли войти в оные два железных желоба, между коими вкладываются железные клинья. Таким образом, поставивши по обе стороны сто или полтораста человек с молотами, заставляет вбивать клинья в один взмах, и после нескольких повторенных ударов раскалывает сей мастер скалу».
* * *Вдоль Кронштадтских бастионов идут караваном плашкоутные баржи Жербина, а на баржах, в железных канатах, лежат по две в ряд уже ограненные блистающие колонны. Советник Жербин стоит на первом плашкоуте, на самом носу.
Очень мала черная его треуголка для большой пудреной головы. Советник в черном кафтане, и все перебирают какие листки его полные руки, цифирь на цифирь, знаки на знаки. На масонском перстне порхает огонь. Вбок, горбушкой, сбило сивые букли советника, и невский ветер, рея, играя, уже растрепал черный его кошелек, теребит седую жербинскую косицу павловских времен.
Писал Бестужев «Сыну Отечества» о коммерции советнике Жербине:
«Насчет перевозки колонн было много предположений. Опытнейшие люди, дивясь огромности и чрезмерной тяжести сих колонн, недоумевали о способах, к тому потребных. Уже знатные суммы были назначены на постройку судов, паровых и других машин, нужных для погрузки, но коммерции советник Жербин, принявши на себя доставку колонн, без уточнений механики, и вопреки феории, следуя здравому смыслу и верному опыту, построил на свой счет суда, из коих каждое подымало по две колонны вдруг.
Когда первые колонны были привезены, то встретились новые препятствия и затруднения о способах выгрузки оных. Явились бы тотчас к выгрузке иностранцы с выдумками и чертежами, за что одни попросили бы привилегии, другие денег, третьи чинов и т. п., и все оное, конечно, было бы очень хорошо, только заняло бы много времени для рассмотрения оных. Одним словом: выгрузка была препоручена тем же двум российским купцам-мастерам, которые ломали и грузили сии исполинские колонны.
При выгрузке колонн с судов на берег исключительно употреблен был Морской гвардейский экипаж. Сии росские мастера с росскими матросами приступили к делу с обычной механикой своей: подложили ваги, бревна, доски, завернули веревки, перекрестились, крикнули громкое «ура», и гордые колоссы послушно покатились с судов на берег, и, прокатясь мимо Петра Великого, который, казалось, благословлял сынов своих рукою, легли смиренно к подножию Исаакия…»
* * *В серебристом инее колоннада Исаакия. Ночь светла хладным сиянием. В сиянии прозрачного льда Сенатская площадь, и порталы собора Казанского, и медный Петр на гранитной скале. Змий обмерзлый подавлен застылым копытом, и медные очи Петра в пятаках льда.
Во тьме высокой на вершине столпа Александрова под пятой обмерзлого ангела свернулся мерзлый змий. Раскалится и звякнет ли ангельская стопа, размозжит ли голову змию?
Мерзлую Россию потрясет ли, растопит медный гром Петрова коня?..
Хладный ветер, пустоты, шорох снегов. Ни имени не отзовется, ни звука. Забвение.
В сквозных пропилеях собора Казанского звенит хладным звоном гранит. Вдоль колонн несет быстрые белые кавалькады метели.
В кавалькадах метели не мелькает ли грузный советник Жербин в черной крошечной треуголке с серебряным галуном и декабрист Бестужев, одергивающий пеньковую веревку на шее, натружденной виселицей, многие вольные каменщики, мастера, воины, сыны Отечества, храма Премудрости Соломоновой России созидатели, а впереди всех горбун Суханов с железным аршином?
– Крепка ли, судари, колоннада сия?
– Крепка, мастер Суханов, крепка, во веки веков не сдвигаема…
Точно бы слышны в метели голоса. И там, где стукнет железный аршин о гранит, отдадут стылым звоном колоннады. Только белую кавалькаду метели носит теперь вдоль пустых пропилеев Российских…
Тимпаны
Князю Ф.Н. Касаткану-Ростовскому
Тонкий бой, длительный, дальний, он трогает легкой тревогой, как будто отдаляются чьи-то звенящие шаги, чтобы никогда не вернуться, как будто недосказано то, чего никогда не услышать: дальний звук струны, бой часов.
Вы рассказывали, что в Зимнем дворце для офицерского караула был отведен громадный покой в крыле нижнего коридора.
Зимой была сухая жара в том покое, и асфальтовый пол поливали водой для освежения воздуха, а в чудовищном камине пылали с гулом тяжкие бревна, какими топят банные печи.
Кожаные диваны стояли по стенам кордегардии и два кресла у громадного окна, выходившего на дворцовый двор. К креслам, которые стояли от окна вправо, была припаяна медная скоба, и в скобу ставили свернутое знамя, приносимое полками на дворцовые караулы. Там оно высилось тенью и, может быть, шуршала от сухого жара знаменная парча.
А на камине, у зеркала, тусклого и огромного, как зеленоватая заводь, были старинные часы в футляре красного дерева, с золоченою решеткой между точеных колонок. Циферблат в сети мельчайших морщин по эмали и выпуклое стекло часов, тонкое и хрупкое, как слюда, были словно источены жаром камина.
Вы рассказывали, что часы не ходили, никто их не заводил, и вы помните, что узкие золоченые стрелы, острия которых едва приметно дрожали, когда подходили к камину, остановились навсегда у полустертой цифры 7.
А если бы те часы били, был подобен их бой летучему звуку тимпанов, – я так думаю, – и ваш рассказ о часах на камине в дворцовой кордегардии почему-то стал для меня рассказом о дальних тимпанах, которых я никогда не услышу, и о чьих-то замеревших шагах, которые никогда не вернутся.
Я еще думаю, что часы были привезены из Голштинии молодым царевичем Петром Феодоровичем в подарок императрице Елисавет, что они старинной гайдельбергской работы.
Часы Петра Феодоровича показались государыне неуклюжими и были отданы в непарадные покои для украшения невидимых дворцовых углов, а оттуда их скоро взяли для караулов, в дворцовую кордегардию.
В ту ночь, когда не стало государя Петра Феодоровича, и во многие иные ночи и дни, и в ту ночь, когда не стало государя Павла Петровича, и когда похоронные черные дроги везли из Таганрога сквозь метель в столицу гроб государя Александра Павловича, а рядом с возницей сидел окостеневший под черным плащом граф Аракчеев, и когда в глухой декабрьский день тягостно шумели на Сенатской площади гвардейские полки в нестройном каре, прозрачным и чистым был звон гайдельбергских тимпанов и золоченые узкие стрелы с легким дрожанием верно обходили свой круг.
Государь Николай Павлович взял часы к себе в спальню. Они стояли там на камине, недалеко от жесткой императорской койки.
Старинный ли звон с длительными перепадениями, как нежное отрясение струн, дальний ли полет тимпанов, но смутное пение часов, подобное гимну, полюбилось суровому императору, и по тем часам он проверял свои грагамы и брегеты, и по ним начинал императорский день.
В то зимнее утро часы пробили семь, и государь проснулся.
Его удивила холодная темнота в покое. За огромным окном, к которому прижались снега, было глухое небо ночи и над дымящей от поземки Невой за тенью Петропавловской крепости еще не сквозила полоса зимней зари. Рассвет был темным, как ночь.
Государь отворил двери спальни. Придворный лакей с морщинистым и бледным лицом поднялся с кресел с поклоном. Государь взял с круглого стола горящую свечу.
Государь взял ее молча и прошел в тесную умывальную. Старик слышал, как государь скашливает в умывальной от ледяной воды.
Из спальни император вышел уже в гвардейской шинели с бобрами и в кавалергардской каске. В руках у него была свеча. Он молча поставил свечу у кресла, на стол, и сильно задул огонь.
В потемках залы высокой и бесшумной тенью прошел император. Промерцала у окон его каска с раскинутым двуглавым орлом.
Он вышел на дворцовый подъезд, куда мело с сухим шелестом снег.
Сани не были поданы к подъезду, кучер, вероятно, провел упряжку на площадь, зная привычку государя выходить из дворца пешком перед разводом караулов в Михайловском манеже.
Император посмотрел на часовых под темными дворцовыми воротами. Тулупы занесло снегом, и обмерзли немые лица солдат.
Саней не было и на площади. Император крепче закинул шинель и зашагал через площадь по крепкому снегу. Его лоб под медным козырьком каски стал ныть от ледяного ветра, бобры задымились от инея.
Во тьме стылой, пустой открывалась ему столица, и глухое небо, вея стужей, давило на темные домы и замерзшие колоннады.
Никого не встретил император. Словно бы вымерла столица, опустела внезапно, и у черных окон, как у пустых глазниц, белели снега, и вдоль мостовой, шипя у тумб, влеклись долгие космы поземки. Обширная пустыня звенела от стужи…
Высокий офицер в дымящейся бобровой шинели и в каске, на которой мерцал в колючем инее орел, с силой ударил ладонью в запертые ворота Михайловского манежа.
Офицеру отпер калитку манежный сторож, одноногий ветеран. Тряслась жесткая голова старика, обмотанная гарусным шарфом, и примерзла слезинка у глаза, на морщинистой щеке.
– Старик, где гвардия, где караулы, почему нет развода? – глухо позвал высокий офицер.
Ветеран узнал императора и, трясясь от стужи, стал во фрунт.
– Не могу знать, Ваше Величество.
– Опоздать на развод, – гневно сказал император, утирая платком обмерзлое лицо. – Так повернуть же все команды с дороги, и с командирами – под арест.
Один ветеран на деревяшке слушал команду императора. Старик глотнул ледяного воздуха и сказал:
– Слушаю, Ваше Величество. Токмо дозвольте мне доложить. До развода еще далече. Чай, еще спит твое солдатство и гвардея. Когда полная нощь и вовсе не светало, как быть разводу, Ваше Величество?
Ветеран сгреб ледяшки с жесткой щетины.
– Сказываю, солдатство спит, этакая темень да стужа, а тебе, Ваше Величество, развод… Не может быть развода в неположенный час, когда ночь.
– Разве ночь? Мои часы били семь, – сказал император.
– Обманули тебя, Ваше Величество, твои часы. За полунощью всего третий час, а тебе развод…
– Старик, старик, – рассмеялся император, кинул на костлявые плечи солдата свою гвардейскую шинель, обернул и закутал его, как ребенка. – Старик, обрадовал ты меня, ступай, брат, ступай да согрейся…
Еще не светало, но как будто стронулась и посерела ледяная ночь, когда император без шинели, в одном мундире, закиданном снегом, вернулся в Зимний дворец.
Горой ледяного серебра светилась его кавалергардская каска, и на его баках, вдоль продолговатых щек, еще не оттаял иней, когда он вошел в дворцовую кордегардию с теми часами в руках, о которых рассказывали вы.
Горели свечи в шандалах, но было темно в громадном покое. Офицеры вспрянули с кожаных диванов, быстро оправляя мундиры, перевязи, коки. В дворцовом карауле в ту ночь был лейб-гвардии Семеновский полк.
Гвардия замерла пред своим императором.
– Господа, – сказал государь, и его голос показался всем необычайно глухим и печальным. – Нынче в ночь мне было суждено испытать странное происшествие… Я вышел из дворца, и мне почудилось, что исчезла моя гвардия, вымерла столица, опустела вся империя… Вот и виновник, господа. Еще была глубокая ночь, а они пробили мне утро… Я забросил их ключ, их не заведут никогда. Я отдаю вам, господа, часы под вечный арест…
Государь поставил часы на камин, поклонился всем с необычайно печальной улыбкой и вышел. Все молча смотрели на часы. Скоро замерли, отдаляясь, шаги императора…
Ваш рассказ о часах на камине кордегардии и о ночном видении императора показался мне дальним звоном тимпанов и замолкающими шагами, которые никогда не вернутся.
И, слушая вас, я подумал о себе, о мальчике с полным и светлым лицом, в гимназической шинели, который бежал с другими мальчиками по Морской улице перед тяжко бряцающим солдатским строем.
С музыкой и развернутым знаменем гвардия идет в Зимний дворец сменять караул с церемонией, и мальчик в серой шинельке припрыгивает от бряцания медных тарелок, от глухого барабанного грома, от медных молний труб. Он видит, как взлетает у барабанщика черная палка с набалдашником из замши.
Ему кажется, что все летит на громадных медных крыльях: багровые стены домов вокруг площади, гранитная Александрова колонна с ангелом на вершине, молодые лица солдат в синих бескозырках, извозчики, прохожие, фонари, небо, светлый снег, летит на медных крыльях Петербург, Россия, и он летит с Россией в своей шинельке, ставшей крылом.