banner banner banner
Держи меня за руку / DMZR
Держи меня за руку / DMZR
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Держи меня за руку / DMZR

скачать книгу бесплатно

Держи меня за руку / DMZR
Loafer83

RED. Современная литература
Есении всего четырнадцать, а в ее медкарточке уже страшным бельмом горит смертельный диагноз. За пределами прошлой, «добольничной» жизни пришлось оставить заводную подругу, целую юность, любимого папу и собственную надежду. Теперь – все совсем другое, траурно-белое: бесконечные обследования, неутешительные слова врачей, холодная сердитость однообразного пейзажа за все тем же однообразным стеклом.

Чтобы ухватиться за ускользающую ниточку понятной реальности, Есения начинает писать дневник, в котором оставляет всю свою боль, тоску и тревогу.

Комментарий Редакции: Бесконечно тяжелая и вместе с тем – по-легкому юная книга о личной трагедии и настоящей боли, а еще о том, что найти в себе смелость не сдаться – это уже большая победа.

К книге прилагается музыкальная сценография в формате pdf. Доступна для скачивания после покупки книги.

Loafer83

Держи меня за руку / DMZR

Глава 1. Снег

Искрится, взметается ввысь миллионами ярких солнечных искр, повинуясь буйным порывам безумного ветра. Вот он взлетает, парит над тобой солнечным облаком и раз! Накрывает с головой, и ты начинаешь кашлять, смеяться, задыхаться, но радоваться, и хочется ещё, ещё раз влететь в эту мягкую тучу, потеряться в ней, чтобы в изумлении вырваться наружу, оглядеться, удивиться, будто бы ты впервые видишь этот мир, этих ребят, мальчишек и девчонок, опередивших тебя на лыжне, хохочущих, задыхающихся после быстрого бега, радостных, как и ты. Давно забыто время, бежать по накатанной лыжне уже неинтересно, ты ищешь новые взрывы снежных бомб и устремляешься туда, всё чаще и чаще угадывая, попадая в эпицентр взрыва заранее, ликуя и хохоча.

– Есеня, ты чего отстала! – кричит мне Маша, моя лучшая подруга, мы с ней знакомы ещё с детского сада, живём в соседних домах. Она ниже меня, слегка широка в плечах, лицо круглое, монгольское, но глаза большие, широко раскрытые, чёрные, как агат. Она толкает меня в плечо, тянет за палку, а я не хочу никуда ехать, мне так хорошо, что и передать словами нельзя. Я смотрю на яркое солнце, вдыхаю в себя снежную пыль и не то смеюсь, не то плачу от непонятного чувства счастья. – Ты чего? Ты вся бледная!

Маша обеспокоена, у неё тревожные глаза, а я не понимаю, что случилось, пока не пытаюсь поехать за ней. Я падаю в снег, не сразу понимая, что небо вдруг куда-то исчезло, а рот набит снегом. Это не больно, просто как-то неожиданно и немного неприятно. Мне становится холодно, меня поднимают, ставят на ноги, но я ничего не вижу, кроме этого слепящего солнца, которое уже не улыбается мне, а я пытаюсь, запомнить его, до боли вглядываюсь в этот горячий жёлтый диск, с холодным недружелюбным взглядом. Снег тоже перестал искриться, да, он всё ещё горит под лучами, но это пожар, огонь, жёсткий, гадкий. Вокруг меня столпились ребята, Маша что-то кричит мне, но я не слышу. Меня тошнит, сильно, мерзко, и я снова падаю. Ребята подхватили меня, кто это? Славка и Ромка? Мне бы хотелось, чтобы это были они… нет, пусть они не видят меня… такой… меня рвёт на этот чистый злой белый снег.

Кто-то вытирает мне лицо снегом, наверное, это Маша, салфеток у нас нет, всё осталось в раздевалке. Слышу, как на меня кричит тренер, нет, она не кричит, это мне так кажется. В ушах всё звенит, а ещё этот ослепительный снег, от которого тошнит. Меня дёргает судорога, но желудок пуст, только гадостное ощущение во рту и рвущиеся кишки. Я хочу умереть, прямо сейчас, чтобы больше не мучатся.

– Так, ребята, сняли лыжи и делайте вот так, – командует тренер, она высокая, в прошлом мастер спорта, красивая, мне бы хотелось быть похожей на неё, такой же уверенной, сильной. – Давайте, дружнее!

Она показывает, как надо положить лыжи, чтобы получились носилки. Ребята кладут меня на них и поднимают. Это так забавно, что я забываю про всё и смеюсь, но они этого не слышат, изо рта у меня доносится слабый хрип. Как здорово взлететь и парить над землёй, вот бы они меня никогда-никогда не отпускали. Я чувствую, что они бегут, осторожно, чтобы не уронить, беря хороший темп. До базы недалеко, каких-то три километра, на лыжах пара пустяков. Ребята бегут по лыжне, кто-то оступается, проваливается в снег, меня качает в сторону, но я не падаю, ребята страхуют. Впереди бегут девчонки, они на лыжах, с кучей палок в руках, тренер рядом бежит на лыжах, командует, я вижу её бледное лицо, она боится, я вижу, как сильно она боится… не за меня, глаза не врут, я хорошо запомнила эти глаза, в которых были страх, злость, ненависть и где-то в глубине жалость ко мне, сдавленная, слабая.

Пахнет деревом и потом, я в раздевалке. Кто-то открыл дверь, и влетел дух встревоженного ветра, он погладил моё лицо, и я очнулась. Кто положил меня на лавку, я не помню, я вообще не помню, как меня сюда принесли, сняли лыжный костюм. Над моим лицом склонилась белокурая девушка в белом халате, я знаю её, она медсестра, хорошая, очень весёлая. Она и сейчас улыбается мне, в глазах искренняя тревога, а тёплые пальцы массируют мне руки и ноги. Только сейчас я понимаю, что лежу почти голая в трусах и майке, бюстгальтер я не ношу, не выросло ещё к 14 годам, зато у Машки уже неплохо так выросло.

– Проснулась, чемпионка, – ласково, чуть нараспев, сказала медсестра.

– Привет, Алёна, – шепчу я в ответ, она гладит меня по голове и надевает на руку тонометр. Подушка сжимает руку, и прибор неприятно пищит.

– Плохо, у тебя давление сильно упало. У тебя раньше такое было? – спрашивает Алёна, а я не слышу её вопроса и разглядываю чёлку, она недавно постриглась, мне нравится, что она чуть подрезала волосы, ей идёт, хочу себе такую же, но боюсь, что мне не пойдёт. Я вообще всего боюсь, нового, долго сомневаюсь, а потом ругаю себя, когда решаюсь, наконец-то. – Есеня, ты меня слышишь? У тебя уже падало давление?

– Не знаю, вроде нет, – тихо отвечаю я, лавка холодная и жёсткая, но это даже приятно, тело оживает, борется с накатившей усталостью, бодрится.

– Понятно, стоит понаблюдать. У тебя есть дома тонометр?

– Вроде есть, надо у папы спросить, у него всё есть, – улыбаюсь я. – А вы ему не звонили?

– Лариса Игоревна уже позвонила, он скоро за тобой приедет, – ответила медсестра и, увидев, как я побледнела и замотала головой, строго сказала. – Мы должны были это сделать, подумай сама, ты же уже не ребёнок.

– Но он будет переживать, а ничего же не случилось, – слабо возразила я.

– Случилось, и не спорь. На лыжне так падать не должны спортсмены, тем более разрядники.

– Ну, я так, в замыкающих, – вздохнула я, Машка уже обошла меня, ухватив недавно новый разряд, а я так и топталась два года на одном месте.

– Так, у тебя месячные когда были? – Алёна потрогала мой живот, ощутимо надавив рядом с лобком. – Так не больно?

– Нет, не больно. На прошлой неделе закончились, – отрапортовала я. – У меня всё хорошо, точно в срок, я веду дневник.

– Хорошо. Ты хорошо поела с утра?

– Да, – быстро ответила я и задумалась. Нет, я же не завтракала, это я вчера с трудом заставила себя съесть пару ложек каши, папа уже ушёл на работу, так бы он заставил меня съесть всю тарелку. – Нет, я не ела. Не хотелось, правда, совсем не хочу есть, только кефир пила.

– Это очень плохо. Откуда силы будешь брать? – Алёна вздохнула и сокрушённо покачала головой. Сколько же ей лет, вроде, кажется, немногим старше меня, лет на десять J, а у неё уже сын, ему пять лет, такой классный, она его как-то летом приводила на базу. – Ты не смотри, что я худая, ем я много, больше мужа, вот так. Надо есть, Есения, обязательно надо, а то будешь в обмороки падать, о спорте вообще придётся забыть.

– Я знаю, но честно не хочется.

– Значит, надо через не могу, – строго сказала Алёна и померила мне уровень кислорода в крови. Она поморщилась, но ничего не сказала.

Пришла Машка с термосом и бутербродами с печеньем. Откуда она его притащила? Я села, и меня, как маленькую, стали кормить, заставив съесть все три бутерброда с сыром и полпачки печенья, дальше меня опять начало тошнить. Чай был очень сладкий, я такой не люблю, но сейчас он мне показался очень вкусным, ещё бы молока налить или сгущёнки, чтобы аж зубы заныли от сладости.

Через час меня забрал отец. Меня одели, умыли и выдали, посвежевшую, с лёгким румянцем на щеках. Я стояла около нашей машины и гладила её по крыше. Мне она нравилась, ей было столько же лет, как и мне. Отец купил её специально для меня, чтобы маме было удобнее меня возить. Старенькая зелёная «Октавия», в которую можно было засунуть целого слона! Я не помню, чтобы у нас хоть что-нибудь не помещалось в неё. Папа молчал, но не вздыхал, отвечал улыбкой на мои взгляды, как всегда бодрый и добрый, а в уголках его глаз, где скопились тонкие морщинки, я видела тревогу, его страх за меня. Он уложил мои лыжи, костюм, ботинки, тренер уже всё ему рассказала, настаивая на том, что вины спортклуба нет, он не возражал, а я просто стояла и улыбалась ему. Как же мне хотелось сейчас домой, подальше от этого холодного злого снега, неприятно следившего за мной.

Мы приехали через час, по дороге я уснула. Пока папа разогревал обед, я причёсывалась в ванной, придирчиво осматривая себя в зеркале. Я похожа на папу, тоже высокая, я уже 182 сантиметра, а он – 192. У нас одинаковый нос, глаза серо-голубые, а что мне досталось от мамы? Наверно, фигура – я тощая, нескладная, как мне кажется, папа не соглашается, волосы жидкие, у Машки гораздо толще, я ей завидую. А папа называет меня северной красавицей, а мне всё в себе не нравится! В зеркале на меня смотрит улыбающаяся девушка, губы раскраснелись от укусов, а она смеётся надо мной, а я над ней. А мальчишкам я нравлюсь, точно нравлюсь! С этой мыслью, довольная собой я выхожу из ванной и иду на кухню, папа уже разливает суп по тарелкам, густой, с мясом, впервые за этот месяц, я хочу есть, даже голова кружится, и меня начинает пошатывать. Он хватает меня за локоть и усаживает за стол, он побледнел, а я глупо улыбаюсь, не понимаю, чего он так испугался.

– Ты как себя чувствуешь? – спрашивает он, голос у папы хриплый, тихий, он такой всегда, когда папа сильно волнуется. А обычно он спокойный, с ровным уверенным голосом, я никогда не видела, чтобы он повышал на кого-нибудь голос, даже когда моя мать приезжала раз в полгода «повидать дочурку», так она это называла. Я смотрю в его серо-голубые глаза и вижу там себя, слабо улыбаюсь в ответ, что-то говорю, но сама не слышу своего голоса. – Ничего, сейчас отдохнёшь, поспишь, а завтра мы поедем в клинику.

– Папа, не надо, – со слезами на глазах шепчу я.

– Не бойся, там с тобой ничего страшного не сделают. Надо сдать анализы, пройти обследование. Надо, Есенечка, я буду с тобой, я уже договорился обо всём, – он целует меня в лоб, гладит жёсткой сухой рукой по голове, а я тянусь к нему, прижимаю его ладони к своему лицу и рыдаю, как дура от страха, он вселился в меня, я боюсь, очень боюсь, но не знаю чего, будто бы какая-то мерзкая тварь следит за мной, хочет накинуться, перегрызть глотку, а я боюсь даже обернуться назад, убежать, остолбенев от ужаса и боли, будущей боли, жар и муку которой я чувствую. Папа встаёт передо мной на колени, я обнимаю его за шею, измазываю его щёки своими слезами, прижимаюсь к нему так, будто бы он уходит на войну, навсегда, а я не хочу отпускать его, не могу его отпустить, потому, что знаю – он не вернётся, больше никогда не вернётся домой. И реву, уже громко, слышу свой голос, он мне не нравится. А папа всё терпит, не сопротивляется, молчит, дышит бесшумно, я слышу лишь, как бешено стучит его сердце, только оно свободно, не сковано тягостной волей человека, решившего быть моей нерушимой скалой, защищать меня до конца, стать рыцарем, в блестящих доспехах, видавших много боёв, с тяжёлым мечом и на огромном сильном коне, непременно вороном, и чтобы грива развевалась на ветру, с вплетёнными яркими лентами, чтобы конь громко и яростно ржал, завидя врагов, бесстрашно, как и его хозяин, налетая на них смертоносным ураганом!

Вихрь этих мыслей закружил мою голову, я видела всю эту картину воочию, не сразу поняв, что папа поднял меня на руки и, усадив на колени, стал кормить с ложечки, как маленькую девочку. Я расхохоталась, как в детстве отклоняясь от ложки, прижимаясь к его груди, хихикая, когда он начинал сердиться. Странно, а с чего это вдруг я решила, что уже большая? Пусть у меня уже есть паспорт, пусть мне 14 лет и рост у меня, как у взрослой девицы – я ещё маленькая, я не готова и не хочу стать взрослой, хочу вернуться назад, когда ещё не было школы, а гулять можно было целый день на даче у бабушки. Бабушка, как быстро ты умерла, сколько уже прошло лет? Я забыла! Нет, я никогда не хотела считать, я боялась этого гадкого, мерзкого и подлого счёта! Нет, она не умерла, я же её помню, я всегда буду её помнить, и тогда она будет жива, вместе со мной, пока мне не надоест дышать. Опять странная мысль, что-то со мной происходит, что-то непонятное, но оно меня уже не пугает, я не чувствую за спиной взгляда этой мерзкой твари, но понимаю, что боюсь обернуться и увидеть, узнать. Но что узнать? Нет! Не хочу ничего знать!!!

Папа кормит меня супом, – это он приготовил, я готовлю плохо, как начну, так быстро устану. Я успокаиваюсь, пытаюсь вспомнить, сколько раз у меня уже были истерики, я так их называю, папа никогда меня не укорял за мои выходки, а сажал к себе на колени, успокаивал и кормил. Он как-то мне объяснил, что когда ты ешь, то мысли приходят в порядок – так и есть, я успокоилась, шумно высморкалась в салфетку, и мы расхохотались, вместе, и мне так захотелось его поцеловать, что я едва не опрокинула тарелку, когда поворачивалась. Он так смущается, когда я его целую, особенно на людях, но мне всё равно, я его очень люблю. Я вытираю следы своих поцелуев с его щёк, суп жирный, я вижу, как заблестела его кожа, смеюсь, облизывая жирные губы. Сеанс терапии окончен. Он встаёт и сажает меня на стул, садясь напротив. Мы едим молча, весело переглядываясь. Я справляюсь со вторым, он хвалит меня довольным взглядом.

– Пап, прости, я не знаю, что на меня нашло, – быстро говорю я и прячусь за кружкой с чаем, крепким, без сахара, как мы привыкли пить дома. Кружка большая, в неё можно налить тарелку супа, бирюзовая, как морская волна, светлея кверху до белых брызг, до пены.

– Ничего страшного не произошло, ты взрослеешь, – отвечает он, пододвигая ко мне вазочку с конфетами и печеньем, я беру сразу три конфеты, запихивая их в рот. Трюфели очень сладкие, они обжигают, а в голове взрываются фейерверки кайфа. – Не переживай поэтому поводу, ты хорошо справляешься.

«Хорошо справляешься», – повторяю я про себя, пародируя его рассудительный тон. Иногда его рассудительность бесит меня, хочется возразить, выругаться на его нравоучения, которые он вбивает в меня без насилия, заставляя слушать, прислушаться, какую музыку любить, и позже, когда успокоюсь, я понимаю, что он прав, и делаю так, как он сказал. Я справляюсь лучше моей матери, я помню её по рассказам бабушки, не жалевшей красочных выражений – не хочу об этом думать, хочу спать и всё, больше ничего.

– В школу не пойдёшь, я напишу заявление, посидишь неделю дома, потом наверстаешь.

– Ой, опять эта дистанционка, – я поморщилась и наглядно высунула язык, желая показать своё отношение к этому.

– Нет, не надо. Нечего за компом целыми днями сидеть. Погуляешь, почитаешь, ты же не дочитала свой французский роман? – он ехидно усмехнулся, я состроила обиженную физиономию, сама внутренне посмеиваясь над собой. Мы были летом в книжном в центре, и я ухватила большую толстую книжку, мне очень понравился переплёт, красивые дамы и мужчины в старомодных костюмах. Папа долго смеялся, но купил мне эту книгу, не смотря на возрастной ценз 18+, и что они там нашли такого, что я не знаю? Книжка оказалась скучной и смешной, особенно в тех местах, где меня должны были защищать от пагубного воздействия и растления. Отношения героев искусственны, настолько нереальны, что до смешного глупы, и никакой интригующей неизвестности, долгие и нудные диалоги и намёки, и полунамёки на секс.

Я засыпала на стуле, и папа увёл меня в комнату, уложив на кровать, не расстилая. Мне стало прохладно, казалось, что откуда-то постоянно дует, короткие шорты и футболка не спасали, я вся сжалась, уткнувшись лицом в подушку. Он накрыл меня пледом и сел рядом, держа за руку.

– Ляг со мной, пожалуйста, – прошептала я, умоляющим взглядом посмотрев на папу.

– Есения, ты уже большая, уже девушка, – возразил он.

– Пожалуйста, ну, пожалуйста, – я поняла, что опять захныкала, а почему, сама не понимаю, просто хочется опять плакать, и мне холодно.

Он поколебался и лёг с краю. Я прижалась к нему, положив голову на грудь, обхватив его рукой, и тут же уснула, ощутив такую лёгкость и свободу внутри. А он так и лежал со мной до вечера, смотря в потолок и думая. Если бы я проснулась и посмотрела на него, то увидела бы, как он бесшумно плачет, ни вздохом, ни движением груди не выдавая себя. Я это поняла по его красным глазам и виноватому виду, и ничего не сказала. А мне снилась бабушка, ещё живая и здоровая, ещё молодая, как я на неё похожа!

Утром мы поехали в клинику, у папы была страховка от фирмы, где он работал, и он вписал меня в полис. Я жуть как не люблю больницы, отлично помню, как меня водили совсем маленькую по врачам, как я боялась, просила, кричала, умоляла, а в меня всё время тыкали длиннющими иглами, пугали страшными приборами. Сейчас я взрослая и знаю, что иглы были небольшие, а в приборах и инструментах ничего страшного нет, большинство из них вполне безобидные, но страх остался. Пока мы ехали до клиники, я думала о том, кем же работает мой отец. Он много рассказывал про свою работу, про далёкие заводы и фабрики, на которые он ездил, что-то продавал такое, что надо было везти на четырёх грузовиках или поезде. Я ощущала себя такой глупой, не могла понять много из того, что он говорил, задавала вопросы и стыдилась этого, а папа улыбался и отвечал, что я задаю больше вопросов, чем те, с кем он работает, а всего знать нельзя, главное знать где прочитать, посмотреть, и я обязательно научусь этому. Не могу сказать, что мне нравится учиться, в школе не особо интересно, а предмет часто ассоциируется с учителем. Поэтому, когда я вижу задачи по математике, то перед глазами встаёт наша училка, с пепельными короткими волосами и непонятными очками на носу, через которые не виден её сумасшедший взгляд, и становится так уныло, что хоть плачь. Иногда папа помогает мне с уроками, мы вместе решаем задачки по физике, математике и химии, и тогда мне интересно, даже появляется азарт, желание учиться, понять. Но это ненадолго, школа умеет всё обнулять.

Клиника красивая, новая, пахнет дорогими духами красивых женщин, лечащих здесь свою ипохондрию и нимфоманию, и отдушками моющих средств, в целом пахнет здорово. Я стою перед зеркалом раздевалки, куда уже сдала свою яркую оранжевую куртку, она одна такая на вешалках, охранник улыбается мне, мне кажется, что сегодня все мне улыбаются. Я встала рано, успела помыться и напялила на себя чёрные плотные легинсы, которые я надевала зимой под брюки, и вдруг мне захотелось надеть платье. Выбирать было особо не из чего, шерстяное платье было одно, тёмно-зелёное, с косыми полосками шоколадного цвета, будто бы молодой художник ищет свой стиль и размашисто, не глядя, мажет кистью холст. Я его купила сама, долго выбирала, измучив папу, отняв у него целое воскресенье. Он выдаёт мне деньги на шмотки, немного, мне хватает, так как я не часто хожу пошмотиться, не особо люблю, по настроению. Папа уже ждал меня в коридоре, а я всё одевалась у себя в комнате, выбирая платок на шею, взяла тот, который схватила первым, бирюзовый. Я нравилась себе, пусть и худая, слишком высокая, как мне казалось тогда, с распущенными волосами и беззаботной улыбкой, а на щеках играл лёгкий румянец. Я видела, что папа одобрил мой выбор, пускай он и усмехнулся, назвав меня зелёным пятном. Повертевшись перед зеркалом и перед ним, я стала одеваться, бросая на него лукавые взгляды. В довершении моего весёлого наряда были зимние кроссовки, жёлто-красные, да ещё оранжевая куртка и тёмно-зеленая шапка с шарфом. Папа смеялся надо мной, а я разозлилась, мне хотелось, чтобы я ему понравилась, не как маленькая девчонка, любящая всё яркое и весёлое, а как девушка. Нет, не стоит думать, что, начитавшись «Лолиты», я играла с папой, таких мыслей у меня никогда не было, да и книга мне не понравилась, с трудом дочитала до конца. Просто сегодня я чувствовала себя такой красивой и здоровой, что не понимала, зачем мы едем в эту клинику, лучше бы мы пошли гулять.

Оглядываясь назад, в тот день, я понимаю, как многого ещё не могла знать, почувствовать, и как прекрасен был этот миг, когда мы шли вместе под руку до стоянки, согреваемые ярким январским солнцем, а снег больше не пугал меня, я снова видела его искрящимся и прекрасным.

Меня прогнали по кабинетам, исследуя, расспрашивая, отщипывая каждый по кусочку для себя, размазывая меня всю по медкарте, переводя в бинарный код ударами клавиш, изрыгая бездушную бумажку из принтера. Когда у меня брали кровь, мир подёрнулся чёрной зыбью, в глазах потемнело, и я снова ощутила незримое присутствие той твари, что следила за мной вчера. Я слышала её дыхание, её запах, гнилостный смрад дыхания, чувствовала, как эта тварь улыбается, нет, ухмыляется и ждёт. На пол закапали её слюни, я дёрнулась от страха, возвращаясь в мир, но это всего лишь медсестра случайно опрокинула бутылочку со спиртом. Резкий запах вернул меня в реальность, сердце сжалось, а от лица стала отливать кровь, кожа стягивала челюсть, и мне показалось, что я превращаюсь в мумию. Медсестра беспокоилась, всё спрашивала, не боюсь ли я вида крови, но я никогда не боялась.

Внезапно я вспомнила, как давно, мне было, наверное, лет пять, не больше, я увидела, как машина сбивает собаку. Я тогда подбежала к ней, не понимая, что произошло, и долго смотрела, как умирает бедное животное, истекая кровью, смотрела на развороченные кости, сломанные, окровавленные. Тогда я впервые увидела смерть, почувствовала её запах. Вот и сейчас здесь в этой клинике, я чувствовала этот запах, и меня снова стало тошнить.

Что было дальше, я помню плохо. Мы пошли после клиники обедать в кафе в ближайший торговый центр. Я помню, что была весёлая, много болтала, а папа смотрел на меня с тревогой и всё спрашивал, как я себя чувствую. А я чувствовала себя превосходно, хотелось смеяться, гулять, в кино, или нет, гулять, а потом в кино – бегать, прыгать, смеяться без причины. Мы поднимались на верхний этаж, там были залы кинотеатра, помню, что почти доехали, в нос ударил запах попкорна и патоки, а потом я почему-то лежу внизу и смотрю на стеклянный потолок. Вокруг меня суетятся люди, меня опять куда-то несут, то ли я ещё в торговом центре, то ли уже на улице, а я никого не слышу и не вижу, только снег вокруг меня, белый, злой, слепящий, больно бьющий по глазам.

Глава 2. Белая, белый, белое

Как раньше писали в романах, я вычитала это, уже и не вспомню где, мой мир рухнул, я бы ещё добавила – развалился на части, жизнь дала трещину, кривая пошла резко вниз, понедельник не закончится никогда, земля остановилась и так далее. Вот сижу и пишу об этом, придумываю метафоры, пытаясь быть оригинальной, и не получается. В этом занятии есть что-то мазохистское и приятное, возможно, я мазохистка в душе, не знаю, я так далеко в себя не заглядывала и не собираюсь – знаю, что мне не понравится. И всё же, мне ближе фраза о том, что земля остановилась, пожалуй, это самое точное ощущение реальности, которое я испытываю. Но земля остановилась только для меня, за окном жизнь движется вперёд, как это кажется тем людям, которых я вижу на улице, считаю проезжающие мимо больничного корпуса машины, ведя счёт синим и красным, каких за день проедет больше. Это очень тупое занятие, но оно позволяет не сойти с ума, я придумываю разные истории про водителей, наделяю их характерами, наверное, зря, люди, как люди, не лучше и не хуже меня.

Я лежу на белой простыне, койка нещадно трещит подо мной, не думала, что я такая тяжёлая и могу тут что-то сломать. Наволочка и пододеяльник тоже белые, даже слишком, выстиранные до тошнотворной белизны, как и всё вокруг. Я перестала замечать другие цвета, они мне кажутся серыми и грязными, как и весь мир. В моей палате ещё шесть девочек, мы мало разговариваем, большинство просто не может, лежа целыми днями после процедур. Они все разные, есть и совсем маленькие, их так жалко, две девочки трёх и пяти лет, они даже чем-то похожи стали, как сёстры, одна выше другой, а так остались одни глаза и обтянутая кожей лицевая кость, лысая головка и бледные побелевшие губы. Я иногда плачу по ночам, когда все спят, или мне кажется, что они спят, думая о них, иногда читаю им сказки, часто понимая, что они меня не слушают, находясь где-то далеко, не здесь. Тогда я просто держу каждую за руку, их кровати рядом, и плачу, чувствуя их слабые пальцы, пытающиеся сжать мои в ответ. И нет слов, нет таких слов, которыми бы я могла их утешить или я их не знаю, не умею, не чувствую. А разве есть они такие, простые и понятные, чтобы ребёнок ожил, забыл про то, что видел смерть, свою смерть, она приходит по ночам, а иногда днём, стоит в дверях и смотрит, смотрит, смотрит и молчит, без злобы, без торжества, а горько, борясь с собой.

Тяжело писать, особенно когда в тебя литрами вливают эту дрянь, голова идёт кругом, тошнит и вообще жить уже совсем не хочется, а на еду смотреть страшно, кишечник сворачивается в узел, а позвоночник бьёт в судорогах, будто бы кто-то подвёл ко мне электроды и играет со мной, как с подопытной свинкой. Я начала писать этот дневник здесь, в палате, когда всё было выяснено, меня облучили вдоль и поперёк, расскажу об этом, конечно же – это так интересно! Неправда, вовсе неинтересно и гадко, мерзко… я пишу на facebook, даже отдельный канал завела, но не публикую, боюсь, хотя нет, просто не хочу. Оказывается, это очень трудно, просто писать о том, что видишь и чувствуешь, слова нехотя выходят из меня, предложения получаются корявыми, простыми, мне не нравится. Сначала я переписывала каждое по несколько раз, но скоро поняла, что в этом нет смысла, получалось ещё хуже, и желание писать уверенно уходило от меня за дверь палаты, косо посматривая сквозь узкую щель. Дверь в палату не закрывают, окна закрыты, а так дышать будет совсем нечем. Иногда в коридоре я слышу смех, обычно по утрам, так смеются медсёстры и молодые врачи, заступающие на смену, обычно на этаже тихо, иногда мне кажется, что я слышу, как капают капельницы в соседних палатах, как гудят вены у маленьких деток, раздутые этим потоком «живительной силы».

Мне разрешили иметь с собой планшет, папа оплатил безлимитный инет, поэтому я всегда в сети. Это не так здорово, как может показаться с первого взгляда. Многие мои одноклассники с удовольствием бы не выходили бы из дома, сидя целый день и ночь за компом, играя или смотря порно и ролики с ютуба, было бы что пожрать, бургер или пицца, как-то так выглядит рай. Наверное, каждому своё, сколько бы я отдала сейчас за возможность просто выйти на улицу и уйти куда глаза глядят, без плана, без маршрута, без цели, без мыслей, без смысла… с папой и бабушкой, она мне стала часто сниться. Сны всегда одни и те же, разные лишь цвета. Сон может быть синим, а может быть красным, жёлтым, оранжевым или фиолетовым, самый страшный. Мы на нашей даче, я знаю, что папа где-то рядом, но никогда его не вижу, чувствую его присутствие и ничего не боюсь. Бабушка ещё молодая, с каждым сном она становится всё моложе, в длинном сарафане, коса за спиной, длинная, как у былинных красавиц. Мы сидим в беседке и пьём чай с мёдом, сосед подарил нам свежий со своей пасеки. Я сосу соты, вся перепачкалась, смеюсь, давясь от горячего чая. И для меня сейчас существует только бабушка, аккуратно отпивавшая из чашки чай и ложкой пробуя мёд, она ела немного, беря мёд на кончике. Мёд, соты, вкус лета, запах цветов и сочной травы, солнце, крепкий чай, моя жадность, заставляющая есть больше, ещё больше, пока во рту не становится так липко, что зубы склеиваются. Вдруг я поворачиваю голову влево и вижу, что вокруг нашей беседки кружит ураган, взметая ввысь столбы снега или земли, мне не понять, снег и воздух синий или красный, или голубой, фиолетовый, как и мёд, как и стол, как и мои руки, как я, бабушка… и тогда мне становится страшно, я смотрю на бабушку, она уже не улыбается и говорит мне: «Не бойся того, кто внушает самый сильный страх. Твой ужас окажется твоим самым верным другом».

Я просыпалась и забывала эти слова, помня лишь ощущение от сна. Но как-то я успела, задержала в голове эту мысль, её слова и, проснувшись рано, записала их в блокноте, снова уснув, досматривая последние полчаса черноты перед первым уколом. Потом я долго всматривалась в свой корявый почерк, обычно я пишу красиво, как бабушка, я пыталась во всём походить на неё, пока не вспомнила, откуда это. Теперь я лучше запоминаю эти сны, а может я их просто придумала. Вы даже не представляете, какая дурь может придти в мою голову! Папа сказал, что я быстро повзрослела, как по щелчку пальцев или тумблера. Вот интересное слово, я даже полезла в словарь, чтобы понять его. Я стараюсь много читать, особенно о своей болезни, правда, мало что понимаю, выписываю слова, долго втыкаю в словарные статьи и ничего не понимаю. Кое-что мне объясняет мой врач, когда у него есть время, и порой это запутывает меня окончательно.

Перечитала свои наброски, а потом открыла ленту ватсапа с Машкой, наш чат с папой, и ужаснулась. Я себя просто не узнала там, смотрела на себя со стороны, как на незнакомого человека. Папа прав, видимо, я повзрослела, я стала писать иначе, стала думать иначе. Ха! Я начала думать, так будет вернее, и пусть у меня от этого болит голова, но я будут продолжать, мне нравится моё новое я. Соскучилась по школе, по унылым урокам, даже по математике. Папа не заставляет меня учиться, да это и невозможно здесь, а я для себя читаю учебники по биологии и химии, пришлось и физику начать, а то химия непонятна. Машка не понимает меня, она просто не может ощутить, насколько здесь много пустого времени, этого пронизывающего белого света, от которого некуда спрятаться. Мне кажется, нет, я уверена, что если ничего не делать, то скоро ты просто растворишься в этом свете, перестанешь существовать.

Я часто вспоминаю этот день, мусолю его по деталям, разбираю на сегменты, чтобы потом всё скомкать в один грязный ком и с отвращением отбросить его от себя подальше, и с мазохистской страстью, с вожделением подобрать его на следующий день, как самое дорогое, распутать, разгладить и снова всматриваться в него. Не раз лечащий врач заставал меня за этим тягостным занятием, порой встряхивая за плечо, как безвольную куклу. Тогда я вновь видела палату, этот слепящий злой белый цвет и его умное, уже постаревшее лицо человека, знающего цену чужой жизни, свою цену. Он понимал меня без слов, не запрещая мне думать о прошлом, пытаться найти закономерности, понять, когда это у меня началось, может, это было уже давно, а я просто не знала? Он отвечал на мои короткие вопросы, которые я присылала ему в чат, а я слушала, широко раскрыв глаза и уши, старательно записывала в тетрадь, чтобы потом ещё раз прочитать, разобрать, получался небольшой конспект лекций, так он это называл. Странно, но я не видела его лица, как и многих других врачей в этой больнице, видела лишь его умные и строгие глаза, теплевшие, когда он разговаривал с детьми, со мной. Он был невысок, скорее толст, мне сложно судить, насколько это его портило, я не заигрывала с ним, в принципе ни с кем никогда не заигрывала, не хотелось. Лысый, как шар для боулинга, он сам так себя сравнил в первый день, как меня перевели в эту больницу, и контакт между нами наладился как по щелчку пальцев, оглушённая препаратами, я выдавила из себя нелепую улыбку.

Но я отвлеклась, одна мысль начинается, рождая другую, третью, четвёртую, пятую и запутываюсь окончательно. Очень сложно держать что-то долго в уме после капельниц, в одни дни я не замечаю, как утро переходит в ночь, и не сплю до утра. В тот злосчастный день, эту фразу я вычитала из одного романа, названия которого уже не помню, нечего говорить о содержании, мы были в клинике вместе с папой. Память восстанавливалась с трудом, сначала проявился смутный образ, лицо женщины и её руки. Она обтирала меня салфеткой, не знаю, где я лежала, наверное, на кушетке. Странный запах, с одной стороны, равнодушный, запах отдушки и спирта, вроде ромашка, а другой, более сильный, но пробивавшийся волнами, смываясь прочь, кислый, горький, сладкий, так пахла мёртвая крыса на даче у бабушки, когда строители разобрали одну перегородку, никогда не забуду этот запах гнили. И так пахла я, понимание пришло не сразу, сознание долго берегло меня от этого, но после укола, когда хмурый седой врач что-то вколол мне в вену, глаза, наконец, раскрылись, а мозг открыл всё передо мной. Разбитая об эскалатор спина страшно болела, голова была не своя, горела и дико стучали молоты в затылке, облёванная, из меня вышел весь завтрак и небольшой обед, я вроде обедала, не могу точно вспомнить, я лежала перед всеми и боялась, что все на меня смотрят, снимают на телефоны. Разобравшись со своими страхами и ужасом, душившим меня, я вскоре поняла, когда меня грузили на носилки, что всем окружающим на меня плевать, кроме этого врача, медсестры и папы, всё это время стоявшего рядом и державшего мою руку. А я даже разреветься не могла, задыхалась от паники. Интересно вот так смотреть на себя со стороны, холодным циничным взглядом, не лишённым сочувствия. Во мне что-то умерло, именно тогда, в тот момент, как захлопнулись дверцы скорой, и машина, заревев сиреной, рванула разрезать пробку. Что-то умерло, в сердце, не знаю, не понимаю, что, но чувствую этот холод внутри себя, думаю об этом, и сердце замирает, а потом дрожит, теперь я знаю, что это аритмия.

Какой сейчас день? А месяц? Зима уже закончилась, а я была последний раз дома в январе. Сначала обычная больница, пока что-то кололи, делали анализы, решали, а я лежала в коридоре. Мне было всё равно, никто особо не подходил ко мне, медсёстры огородили меня ширмой, и больные думали, что я заразная. Папа приезжал каждый день, вечером, опаздывал, его пускали на десять минут, а если не успевал, то приезжала Людмила. Я недолюбливала её, ревновала к папе, глупо себя вела, она ничего мне не говорила, улыбалась, что-то рассказывала, а я делала вид, что не слушаю, нехотя принимала гостинцы. Она красивая, наверное, мне это и не нравится. Такая же высокая, как я или чуть ниже, но шатенка, у неё волосы как тёмный шоколад, мне всегда казалось, что они и пахнут также, с выпуклыми формами и стройная, совсем не похожа на мою мать. Я быстро сдалась и стала переживать, когда Людмила не приезжала ко мне, решилась и написала ей большое письмо, и мы до ночи болтали по ватсапу, пока медсёстры не заставили меня выключить телефон, я мешала другим спать, нарушала режим. Как много у нас оказалось общего, как неожиданно стала мне она близка, язык не поворачивается назвать Людмилу мачехой, ей тоже противно это слово.

Пришли анализы, все сразу, отовсюду, и меня перевезли в онкоцентр, где мне самое место. Пошла по стопам бабушки, как мне сказала врач в приёмной, читая анамнез в карте, вот сволочь, даже не смотрела на меня. Я рада, что попала в детскую палату, долго решали, не положить ли меня к взрослым, всех смущал мой рост. Капельницы, уколы, потом снова капельницы, дрянная еда, никого не пускают, всё передают в пакетах, обрабатывают антисептиками, облучают, пункции, проколы, анализы, анализы, анализы… консилиум, консервативное лечение, уточнение диагноза… всё это вращалось вокруг меня, образуя свистящий, давящий на уши вихрь, слепящий белым светом, злой, мерзкий, безысходный, и я знаю имя этому белому, царапающему изнутри, скребущему в голове, давящему сердце отчаянью, имя ему – лейкоз.

Глава 3. Не своя, не своё

Приходит время, и ты начинаешь иначе воспринимать себя, свои поступки, своё тело, пространство вокруг тебя, людей, замечаешь их интерес, осуждение, сдерживаемую злость, зависть, пустоту, улыбки, иногда лицемерные, не до конца научившись выделять из них искренние, добрые, немного грустные. Я стала резко расти в девять лет, вроде в девять, память стала смеяться надо мной, многое, что я помнила отчётливо заволокло густым липким туманом, и мне стало казаться, что этого не было, всего лишь плод моего воспалённого воображения, может быть сон, короткий, яркий, в который я часто проваливаюсь, теряю сознание.

Так происходит каждый день, иногда несколько раз в день. Несколько раз я впадала «в спячку» по дороге в туалет, хорошо ещё, что не на унитазе – вот была бы живописная картина! Но нет, меня это уже не волнует, не то, что раньше. Как я начала усиленно расти, взрослеть, быстрее моих сверстниц превращаясь в девушку, внешне, внутренне я до сих пор девочка, глупая и наивная, но уже холодная, а это признак взросления. Я росла, стеснялась себя, не слушала мнения папы, Людмилы о том, что я очень красивая. Сама себе я виделась неказистой, слишком длинной, похожей на молодую берёзу, у нас во дворе недавно посадили такие, в прошлом году, выжила одна, самая тонкая и молодая – это я. Как-то ко мне пристал один мужик, прямо потащил к себе в машину, что-то там обещал, улыбался так противно. Я до сих пор помню его запах: похоть и сладострастие, перемешанное с прокуренным ртом и вонючим одеколоном. Я не помню его лица, только запах и пальцы на руке, как меня тянут, как овцу. Я закричала, вырвалась, убежала, долго бежала, а в голове гудело, внутри горело и хотелось скрыться, забиться в угол, подальше от всех, но ноги привели меня к метро, я вбежала в вестибюль, ближе к полицейским. Я так и встала рядом с ними, мне хотелось спрятаться за них, я так и сделала. Они заметили меня и расспросили, а я, задыхаясь от бега и страха, что-то говорила, отвечала невпопад. Один из них проводил меня на поезд и доехал до моей станции, проводив до выхода. А что же я делала в этот день, куда ездила и где это произошло? Пытаюсь вспомнить и не могу, голова начинает болеть, ноги дрожат, и я бросаю, не так уж это и важно.

Папа ничего об этом не знает, я побоялась, а теперь понимаю, что зря. Надо было рассказать Людмиле, но тогда я демонстративно игнорировала её, вела себя, как дурочка, я и сейчас не особо поумнела, так, начала кое-что понимать в жизни. Наверное, это и есть взросление, и мне оно не нравится, не моё это взросление, вынужденное, будто бы кто-то меня тащит туда, куда не хочу, а у меня нет сил не то чтобы сопротивляться, нет сил крикнуть, позвать на помощь! Машка мне всё объяснила, познакомила меня с порно, она и сейчас мне в больницу присылает всякие ролики. Ей особо нравится гейское, а меня тошнит от этого, не хочу, противно!

Я стала бояться мужчин, женщин – людей. Стала замечать их взгляды или придумывать, бояться за себя, бояться себя, своего тела, закрываться, хотелось носить что-нибудь по длиннее, закрыть ноги, руки, натянуть ворот на самое горло. В идеале мне бы подошла паранджа, я даже присмотрела себе пару костюмов на маркете, но так и не решилась купить. Девчонки в школе смеялись надо мной, они как раз хотели больше оголиться, показать набухающие груди, попу так, чтобы из школы не выгнали. Проще всего было в лыжной секции, спортивный костюм защищал меня от лишних взглядов, я стала постоянно его носить, почти всё лето проходила в спортивной одежде, спасибо папе, что он ничего не сказал мне, не сокрушался по поводу того, что я не ношу платьев, как учили меня жизни мамы Машки или Юльки, моих подружек. А мне не нравится, я не хочу делать себя достоянием других, отдавать часть себя незнакомым людям и радоваться этому, а чему радоваться? Как-то мне бросили, что я выросла, но ещё не созрела, зелёная внутри, вроде брат Юльки. Я тогда сильно обиделась на него, а сейчас понимаю, что он был прав, и мне кажется, что я перешагнула через несколько этапов.

Но нет, пишу какую-то глупость! Меня сегодня, сильно тошнит, вот и лезет в голову всякая бредятина. Я перечитала всё, что набросала за сегодня, девчонки уже спят, я полдня играла с малышками, они сегодня будто бы пробудились, даже стали улыбаться. Кстати, их зовут Марина, она постарше, и самая маленькая Оленька. Остальных я не запомнила, в основном у нас все молчат, стучат пальцами по экранам телефонов, а ночью хныкают, что маму не пускают сюда. А я не хныкаю, папа в командировке и присылает мне красивые фотографии гор, покрытых нетронутым снегом, здесь он мне не кажется таким ужасным, плохо, что я почти не разбираю больше ничего на этих фотографиях, у меня меняется зрение, я перестаю видеть другие цвета.

Вот сейчас вспомнила, как бабушка учила меня, сколько же мне лет было? Вроде шесть, нет, почти семь, я пошла в школу осенью. Я стала смущаться мальчишек, мне один подарил цветы, нарвал их в поле и принёс к нам на дачу большой букет. Он был старше меня, высокий, лет двенадцать или больше, а я убежала и спряталась за сараем, сидела там до тех пор, пока он не ушёл, а оказывается, он уезжал в этот день. Мы всё лето бегали вместе, играли, у нас была целая банда, а он вожак. Помню, как мне было приятно, а вот лица его не помню, только силуэт и улыбку, точнее свет от этой улыбки, искренней, немного смущённой. Бабушка не смеялась надо мной, мы сидели на веранде и пили чай, а я всё смотрела на букет и вздыхала. Бабушка объяснила мне, что я почувствовала, напугав, что дальше будет ещё хуже. Как она была права, верно, угадав моё желание защитить своё тело от других, ведь им нужно от меня только моё тело… я похожа на неё, очень. Это видно по тому, что я пишу, она была такая же холодная и циничная, но не со мной, с другими, часто повторяя, чтобы я никогда не становилась такой же, как она, а мне всегда хотелось быть похожей на неё – уверенной, сильной! Ей было тяжело, я знаю, я видела, как она плачет по ночам, думая, что я сплю и ничего не вижу. А я лежала, вжималась в кровать, зажмуривалась так, что искры из глаз сыпались, красные круги вращались перед глазами, лишь бы она не увидела, что я не сплю.

Мне никто почти не пишет из школы. Сначала спрашивали, просили фотки прислать, а потом всё стихло. Даже Машка почти не пишет, не о чем со мной разговаривать. Когда мы в школе или в секции, то наша дружба крепка, как я стала писать, начиталась старых советских книг J А на деле нам и поговорить не о чем, так, иногда присылает «кубы» поржать или какую-нибудь пошлятину, ей парень присылает. Мне неинтересно, я перестала отвечать, нет сил ни это смотреть, ни на это реагировать. Вот допишу сейчас это предложение и отрублюсь… нет, не сплю, хочется написать многое, много, а с чего начать не знаю, всё кажется мне и важным, и несущественным одновременно. Надо спать, через шесть часов опять укол, в палате темно, а от экрана уже сильно болят глаза.

Я перестала принадлежать себе. Понимание этого пришло не сразу, я и сейчас сопротивляюсь этому, глупо и бессмысленно. В тот самый момент, когда я попала в руки врача скорой, какая-то часть меня отошла в сторону и с интересом, но без сочувствия стала смотреть на всё, что со мной делают. Это не новая мысль, впервые я подумала об этом во втором классе, на уроке родной речи, как называла этот предмет учительница. Мне было неинтересно, а ещё так ярко светило солнце за окном, там, где была свобода, тёплый майский день, когда ещё трава только-только стала прорастать молодыми побегами, бросая вызов уцелевшим зелёным стеблям прошлого года, когда так радостно поют птицы, а на согревшихся после долгой зимы и мерзкого марта и апреля деревьях расправляются голые ветви, проклёвываются первые почки, позднее, чем обычно.

Весна опоздала, она всегда опаздывала, как мне казалось, нет, я так считала, желала, надеялась, что вот она придёт и растает это грязный серый снег марта, солнце не будет прятаться за тяжёлыми равнодушными тучами, и можно будет бегать по улице без шапки, в расстегнутой куртке, глубоко дыша, пьянея от сладковатого вкуса весны, не такого густого, как летом, а прохладного, как мятный чай со льдом. Как же хочется его, прямо сейчас, вдохнуть, открыть окно и просто подышать, пускай и с выхлопами безразмерной пробки, поселившейся за окнами, теперь она часть недвижимого пейзажа, или хотя бы стакан холодного мятного чая со льдом и ложкой мёда. Этот вкус напоминает мне о позоре, но я всё равно с улыбкой вспоминаю этот день, это солнце, весёлое, приглашавшее сбежать из школы, куда угодно, лишь бы быть свободной. Меня прилежно отчитали перед классом, что я считаю ворон и катаю козявки на парте – надо мной смеялся весь класс. Тогда мне хотелось провалиться вниз, ещё свежи были рассказы про ад и рай, про незримого бога, видевшего и знавшего всё, нас пичкали ими каждую неделю, и мне хотелось попасть в ад, именно туда, где было лучше всего – там точно не было бы этой учительницы и моих одноклассников, планировавших попасть в рай. Мне влепили кол, я знала урок, могла бы спросонья всё рассказать, написать правильно упражнение, если бы на меня не орали, если бы… и я убежала, вон из класса, из школы, как была в юбке и блузке, наша школьная форма для младших классов. Меня поймал дворник, старый татарин, он жил в школе и работал здесь всю жизнь. Я его боялась, он был такой хмурый, нелюдимый, ругался на мальчишек, разбивавших кучи листьев, которые он собирал, чтобы уложить в мешки и отвезти за школу, где они лежали до конца лета, пока их не забирала большая машина. Я вырывалась, рыдала, но он был сильнее. Я боялась, что он сейчас сдаст меня этой училке, а за ней прибежит завуч, толстая баба в больших круглых очках, мы прозвали её жирной совой, а потом вызовут папу, начнут на него давить, ругать меня. Так было уже, не помню, что я такого сделала, но папу вызвали в школу и при мне отчитали его, а потом стали ругать меня. Он слушал молча, бледнее с каждым словом, никогда ещё я не видела, чтобы он злился. Нет, видела, когда мама уходила из дома на неделю, я хорошо помню это из раннего детства, этот страх, что мама ушла навсегда!

Папа их выслушал, я испугалась, что он уведёт меня домой и что-то такое сделает, у него было страшное лицо, он не смотрел на меня. И мне казалось, что вот он повернётся и всё! И тут я услышала его голос, громкий, резкий, от которого эти бабы разом сели на стулья, окаменев. Не помню, что он им сказал, но отлично помню их лица белые, с остекленевшими глазами. Завуч хотела что-то возражать, тщетно, её голос тонул в том громе, что разрывал папу. Дома он мне сказал, чтобы я не переживала, ничего особенного я не сделала, а отвечать за чужую подлость я не должна.

Я опять отвлеклась, последний укол как-то странно подействовал на меня, медсестра подмигнула мне, сказав, что иду на поправку. Они ошибаются, я знаю это, анализы лживы, пусты и бесстрастны, а главная ложь в них – интерпретация, мне объяснил это мой лечащий врач, я так и не сказала, как его зовут. Левон Арамович, фамилию я не то, что запомнить, выговорить не могу. После этого укола мне хочется смеяться, появились силы, может, медсестра права, просто я сама уже не верю ни во что?

Надо дорассказать, итак, дворник схватил меня за локоть и потащил в школу, так мне показалось, но он обошёл здание школы и направился к трёхэтажному корпусу, где у нас был спортзал, актовый зал и столовая… Моё детское воображение нарисовало такую страшную картину, что за белым корпусом находится постамент, на котором большой пень, где меня будут публично пороть, а потом затолкают в мешки с листьями и оставят гнить до осени. Я так дико заорала, что он буквально внёс меня со служебного входа в столовую. Здесь работали три женщины, я видела их мельком, получая завтрак, все в белых халатах и шапочках, нетолстые, но и не худые, с большими круглыми лицами и руками, всё в них было большое и тёплое, как кухня. Дворник усадил меня на стул перед разделочным столом и тут же ушёл, не сказав ни слова. Женщины улыбнулись мне, одна ласково погладила по голове, от её руки пахло тестом, булочками с повидлом, и я разревелась. Они успокаивали меня, что-то говорили, одна из женщин даже спела песенку. Налили мне кружку тёплого молока, не того напитка из цикория, что нам выдавали, а просто молока, дали свежей булочки. Я поела и успокоилась. Сидела до обеда у них, наблюдая за работой, а когда начался обед, улизнула в главный корпус, забрала вещи из раздевалки и побежала домой. Бабушка удивилась, что я пришла без портфеля, сама, не дождавшись её. Школа была неблизко, в трёх кварталах или четыре или пять остановок на автобусе. Домой я бежала быстро, не замечая дороги, боясь, что за мной гонятся. Я сразу сказала, что в школу больше не пойду! Бабушка посадила меня обедать, а сама ушла за моими вещами. Она вернулась через два часа, такая же бледная и злая, как папа тогда. Она не позволила себе взглянуть на меня этим взглядом, сбросив всё с себя в прихожей, не заметив, как я слежу за ней, спрятавшись за дверью комнаты. Она поймала меня, затаившуюся в угле комнаты, спрятавшуюся за дверью и увела на кухню, где стоял несъеденный обед. Мы пообедали вместе, и за едой она рассказывала мне о папе, как он сбегал из школы, про себя, как её пороли родители за плохие отметки, а я слушала и впервые поняла, что, находясь в школе, больше не принадлежу себе. Слишком умные мысли для восьмилетней девочки, я и сейчас не особо понимаю, что значит принадлежать себе. Это был о скорее ощущение, переросшее в понимание главного, недоступного ещё недозревшему мозгу, видите, я начиталась медицинской литературы, уже умело вставляю расхожие обороты, надеюсь, по делу. Когда бабушка закончила рассказывать, мы пили чай с пряником, папа купил вчера после работы, большой такой, круглый, с вкусной начинкой. Я рассказала о своём ощущение бабушке. Она подавилась и так посмотрела на меня, никогда не забуду её глаз: серьёзных, грустных и согласных. Она сказала только одно, что мне ещё рано об этом думать, и мы пошли гулять. Уроки я не делала, мы долго гуляли, встретили папу у метро, и пошли дальше все вместе гулять по парку, пока совсем не стемнело. Папа чувствовал, что что-то произошло, купил мне мороженое, потом ещё одно, а я уже всё и забыла, без особых уговоров собравшись утром в школу. Училка была вся бледная, постоянно спрашивала, неплохо ли мне, всё ли у меня хорошо. А я ответила у доски вчерашний урок, и кол переправили на четвёрку.

Мы с папой много раз говорили о боге, о богах, оказалось, что их несметное количество, каждый человек мог выбрать себе по вкусу. Это совсем не сходилось с тем, что нам рассказывали в школе, а когда я спросила учителя об этом, почему так, на меня наорали, наговорили такого, что мои детские уши и понять не смогли. Всё в прошлом, такого предмета больше нет, он кончился после начальной школы, и слава богу, без разницы какому. Папа не был верующим, а бабушка верила, не заставляя меня, пряча крестик под высоким воротом. Не припомню, чтобы папа хоть раз спорил с бабушкой о боге, чтобы она настаивала на том, чтобы я вместе с ней ходила в церковь по воскресеньям, такого не было. Я сама ходила несколько раз, мне было интересно. Надолго меня не хватало, отстоять службу было невыносимо, и я сбегала на улицу и гуляла во дворе.

Не особо помню, что там такого происходило, помню хорошо попа, разодетого, как нарядная кукла на ярмарке, я добивала бабушку вопросами, а почему это дядя оделся, как баба? На нас все шикали, но некоторые мужчины смеялись, весело кивая на меня. Для себя я решила, что бога нет или он был, но уже давно помер. Невозможно верить в то, что богов много, а человек, по сути, всего один. Папа говорил, что это придумали сами люди, чтобы управлять другими людьми, а я потом допытывалась у бабушки, зачем она туда ходит, ведь эти люди хотят управлять ею. Она ничего не отвечала, лишь отрицательно качала головой.

Все считают, взрослые, что мы ничего не можем сами понять, что мы, подростки, кому больше тринадцати лет, ничего не знаем и не можем самостоятельно думать, тем более принимать решения. Это обидно и непонятно. У меня есть паспорт, если я пойду и тресну кого-нибудь по башке, то получу по полной, как взрослая. Но я не могу голосовать, не могу выбирать, даже иметь свою позицию, иметь убеждения, пускай и ложные, но мои, мои мысли, моя воля! А почему? А потому, что мы, дети, недоразвиты ещё до взрослых. А ведь у нас есть мысли, свои, собственные! Есть желание делать, узнавать, изобретать, думать! Когда, как не в раннем возрасте придумывать, работать головой по её истинному назначению, когда мозг гибок, полон сил, лишён предубеждений, оков опыта и чужих мнений? Когда же? Да, большинство моих сверстников ничего особо и не хочет, лишь бы попонтоваться, кто-то потрахаться, выпить, погулять и побездельничать, пошпилить в игры на приставке, дунуть, потусить в клубе, но так они вырастут и останутся такими же пустыми, рабами, радостными узниками тюрьмы, которое мы называем обществом, государством. У меня много времени, свободного, лишённого оков, и я думаю, долго, не осознавая, что делаю это. Мысли вспыхивают в голове, и я их записываю, потом стираю, если они кажутся слишком глупыми. Я оглядываюсь назад, трясу кандалами правил поведения и жизни общества людей, которыми уже успела обзавестись, стараясь не забыть в себе ту девочку, сбежавшую на свободу в тёплый майский день, и понимаю, как год за годом теряла себя, по кусочку, незаметно, подменяя понятия, принимая лицемерные правила за свои права…

Но это всё не то, пыль, по сравнению с тем, что сделали со мной здесь, как меня разодрали на части, лишив всего. Та девочка, незримо следовавшая за мной из торгового центра, когда меня грузили в скорую, теперь она это я, а всё остальное не моё. Чьё? Не знаю, оно и никому особо не нужно, как и большинство вещей в нашей жизни, которым мы придаём так много значения. Не знаю, догадались ли вы, о чём я, наверное, да, и всё же, поясню, а кому? К кому я обращаюсь, кому я это пишу?

Не имеет значения, я поняла, что многое для меня утратило значение…

Что остаётся от тебя, когда тебя, стеснительную девочку, боявшуюся всего, что кто-то увидит, что гинеколог окажется мужчиной, что кто-то схватит за жопу, сунет руку под платье, и кидают на стол перед всеми без одежды, без белья – голой! Ты грязная, беспомощная, тебе холодно, страшно и мерзко от всего, особенно от яркого света, из-за которого нельзя даже сжаться, спрятаться от пытливых взглядов, строгих глаз, когда тебе кажется, что все смотрят только на тебя, смеются над тобой, а на деле тебе рассказывают шутки, анекдоты, чтобы ты расслабилась, успокоилась… а меня колотит. Меня колотило и тогда, и сейчас, мне страшно, мерзко от себя, от своей наготы, от этих процедур, уколов длинных игл, пункций, проколов, пальпирования, а по сути, лапанья, тисканья. Я перестала принадлежать себе, я больше не воспринимаю своё тело своим – оно не своё, не моё! Я его не контролирую, не справляюсь, могу провалиться в обморок, обоссаться, и меня, обессиленную, обмывают, а я горю внутри от стыда, человеческого стыда! Этот стыд знаком и животным, поймайте кошку в туалете, побрейте её наголо, поизмывайтесь так, как вам захочется. Я рада, что у меня пропали месячные, так чуть меньше позора. И не надо говорить, что это больница, что здесь нет мужчин и женщин, есть больные и врачи – враньё, я человек, я девочка, уже почти девушка снаружи, внешне созревшая, а внутри загнанный зверёк, который хочет спрятаться, убежать подальше, скрыться от позора. Это стыдно, мерзко, позорно, обидно, горько быть такой беспомощной, растерзанной, но ужаснее всего другое, то, что я поняла недавно, ужаснувшись, не поверив себе, но от себя не убежишь – я смирилась, приняла всё это, отдала им себя, свою жизнь, своё тело, а оно никому не нужно, лежит брошенное на кровати, я же вижу, что это так.

Левон Арамович хороший человек, медсёстры тоже, не все, некоторые любят унижать, полунамёками, брошенными вскользь словами, грубыми действиями, и у всех у них своя жизнь, десятки пациентов, и я одна из многих, а если переживать обо всех, то можно сойти с ума. Это всё понятно, пока я здесь, меня как бы нет, одна оболочка осталась. Я ненадолго вхожу в неё, с каждым днём всё реже.

Мне становится хуже, никто мне не говорит, но это так. Вот уже неделю, как у меня стали выпадать волосы, просто просыпаюсь и нахожу на подушке клоки мёртвых волос. Я не кричу, не жалуюсь, мне уже всё равно, скоро я стану абсолютно лысая, меня уже подстригли машинкой. Я не боюсь смерти, она придёт не сейчас, почему-то мне кажется, что это так. Я боюсь жизни, не своей, не моей, навязанной, надетой поверх меня, плохо сшитой, узкой, разодравшей кожу до крови, и каждое движение доставляет боль и тупую муку, не затихающую ни на секунду.

Я благодарна, очень благодарна папе и Людмиле, они не пишут мне пространных общих фраз, разговаривать по телефону я больше не могу, боюсь своего голоса. Они никогда не писали, что я справлюсь, что всё будет хорошо и скоро закончится, что надо немного потерпеть и прочую чушь. Надо ждать и надеяться, верить не получается, ни папе, ни мне, а Людмила верит, она попросила меня разрешить ей это. Я разрешила и потом проплакала всю ночь, а утром назвала её мамой, слишком громко, чтобы услышать самой, но слишком тихо, чтобы растревожить малышек, мама запретное слово здесь, после него девочки начинают плакать, и я плачу, и другие девочки тоже, не помогают больше инстаграм и тик-ток, ничего не помогает.

Я дала себе слово, что если выйду отсюда, то заставлю папу жениться на Людмиле. Мне нужна мама, и я хочу, чтобы это была она. Та самка человека, что родила меня, ни разу не позвонила и не написала. Папа сообщал ей, я сама спросила его об этом, он не врёт, он мне никогда не врёт – вот во что я верю.

Глава 4. –1 и –2

Это сон, я чувствую это, сопротивляюсь сознанию, слишком рано обрадовавшемуся видимости свободы. Сон слишком реален, слишком детален, обстоятелен, чтобы быть правдой. Вдыхаю вкус свежего выхлопа, подъехала большая машина, воздух чуть сладок и резок, почему-то хочется вдохнуть глубже, впустить в себя этот голубой дымок. Я беру его в руки, он липкий, масляный на ощупь, и кожей ощущаю угасшее пламя, яростную вспышку внутри стального монстра. Набираю полные ладони голубого дыма, в пальцах дрожат озверевшие от пламени поршни, вкус яда мне знаком и приятен. Неожиданно понимаю, что в моей крови остался один яд, но он не убивает меня, пока не убивает, но и не лечит. Сколько всего в меня вкачали за эти недели, сколько настоящего, моего умерло, потоками трупов вытекая из меня, сколько меня осталось во мне? Пробую этот дым на вкус, он как мороженое, сладкое и невкусное. Такое часто попадалось мне в кинотеатрах, когда я пыталась выпендриться перед папой, заказывая невразумительные комбинации и забирая у него его простые шарики пломбира и шоколадного мороженого, папа всегда заказывал двойную порцию, сразу зная, чем всё кончится, не останавливал, не переубеждал. Стальной монстр рычал где-то рядом, я не разглядела, что это была за машина, заигравшись с облаком выхлопного газа, слушая рычание мотора, чувствуя горячечную пульсацию на пальцах, я вдруг вспомнила, как папа рассказывал, что двигатели могут делать и из алюминия. Меня это тогда так рассмешило, я отлично помню алюминиевые трубки, из которых была сделана теплица у бабушки на даче, даже я их могла сломать. Мы ездили с классом на экскурсию в музей автомобилей, где-то за городом. Пытаюсь вспомнить и не могу, но отлично помню, что там был и самолёт, даже несколько, а во дворе стояла военная техника, старая и не особо, вся облепленная мальчишками и девчонками. Я долго смеялась, не представляя, как двигатель, эти огромные глыбы, разрезанные вдоль, восседавшие на внушительных монументах, могли быть сделаны из такого мягкого металла. Было так смешно, а папа, как мне показалось, немного обиделся, что я ему не верю, он всё рассказывал про какие-то зазоры, про ресурс, какой ресурс, непонятно, что сейчас техника стала, с одной стороны, сложнее, куча электроники, а механика проще, поэтому машины служат недолго. Для меня это всё было неинтересно, что я тут же и сказала папе.

Я отпустила дым и осмотрелась. На парковке перед торговым центром было пусто. Это был тот самый торговый центр, откуда меня вырвали из жизни, вычеркнули из списка живых, не вписав, видимо по халатности, в список мёртвых. Мне так захотелось, чтобы папа был рядом и стал рассказывать о двигателях, о бурильных вышках, о специнструменте, шлангах, рассказывая пошлые и смешные анекдоты про буровиков, о страшно ревущих, прыгающих на постаментах машинах, изрыгающих из себя тёмно-коричневую гадкую массу, он называл их декантерами, я листала поиск, не понимая, что они делают, они же для вина, а папа так смеялся! Я бы слушала всё, обо всём, только бы он был рядом. Расплакалась, с теплом в сердце вспоминая фотографии и видео из командировок, как бьёт фонтаном грязная вода в небо и жутко матерятся грязные мужики, ловя порванные шланги, горы, леса, озёра, такие чистые, словно рядом никого никогда не было, и человек ещё не завёз в этот чудесный уголок тонны металла, грязь, копоть, бочки яда, смерть.

Я стояла и рыдала, громко, в голос, удивляясь, что ещё так умею. Долго, сильно, в палате я еле-еле могу ответить ДА или НЕТ, совершенно не слыша себя.

Что-то переменилось… Такое острое внезапное чувство, когда замечаешь не сразу, а кожей чувствуешь приближение опасности. Я вытерла слёзы и, наконец, рассмотрела торговый центр и всё вокруг – ничего, абсолютное ничто окружало парковку и здание торгового центра, будто бы кто-то вырвал локацию из компьютерной игры и впихнул туда живого человека. Надо мной висело тоже неприветливое небо с тяжёлыми громадами туч, готовых разразиться снежным ливнем – оно тоже не имело жизни, вырванное, как и всё остальное из целой жизни, рваный уродливый кусок. Это как осколок астероида, висящий в бесконечном ничто, окружённый отрицательной материей.

Воздух дрогнул, дрогнули и тучи, по земле и небу пробежала неприятная рябь, здание торгового цента подёрнулось мелкой зыбкой, с нарастающей амплитудой раскачивая почерневшие стены. Небо содрогнулось и разразилось потоками крупного слепящего снега. Снега было так много, что стало трудно дышать: он залеплял глаза, нос, уши, набивался в рот, схватывая холодными когтями кожу, пробираясь ниже до поясницы, залезая в трусы. Только сейчас я поняла, что стою здесь в моём простеньком спортивном костюме, даже не шерстяном, и мне ужасно холодно. Я закричала от холода и сковавшего меня страха, бросилась вперёд к зданию и поскользнулась. Снег усиливался, его было уже по щиколотку, казалось, что он хочет засыпать здесь всё, накрыть этот островок материи до неба, чтобы остался один снег и ничего больше.

Справа я увидела силуэт, он двигался ко мне, медленно, уверенно продираясь сквозь снежную стену. Это была девушка, высокая и ужасно похожая на меня, если бы не лицо. Оно и походило на моё и нет, нечёткое, размытое, будто бы сложенное из нескольких лиц, как некрасивая мозаика. Внезапно это лицо вспыхнуло и стёрлось. Я встала и встретилась с ней взглядом, хотя глаз у неё не было, как и носа и рта, ровная сплошная маска, но я видела, ощущала её взгляд. Из-за спины этой девушки выскочили три её копии, из трёх копий выскочили ещё девять, из девяти почти сотня, я подумала, что это кубическая прогрессия, и их должно было быть уже 81+9+3=93+1 самая первая. Она отличалась от своих копий, чёрный свет бил изнутри, освещая, как яркий фонарь, пронзая ночную мглу, с той лишь разницей, что теперь чёрная мгла пронзала, заполняла белую пелену света. Чёрная девушка и её копии, клоны, как внезапно пришло ко мне в голову, стояли на месте не шевелясь, глядя на меня и на ещё кого-то одновременно. Я смотрела на чёрную девушку и вдруг поняла, что это я! Нет, не я, а то, во что я должна превратиться!

«Бежим!» – крикнула мне в самое ухо я, это была точно я, в таком же спортивном костюме, с глазами, носом, губами – с моим лицом! Я оторопела, но меня с двух сторон подхватили за руки и потащили к входу.