скачать книгу бесплатно
«Врежь ей!» – крикнула рядом другая я, и первая сильно вмазала мне по лицу, от пощёчины я быстро пришла в себя, и мы втроём уже бежали к дверям, откуда нам махала четвёртая я.
Вбежав внутрь, я оглянулась – вся парковка была заполнена клонами, моих было меньшинство, я сразу выхватывала «своих» из общей толпы, они были самые высокие. Сотни, тысячи клонов мальчишек и девчонок, страшные, без лица, смотревшие уверенно, с силой хищника, загнавшего свою жертву в ловушку. Мои копии баррикадировали стеклянные двери, стопорили чем придётся, а вокруг ревели дети, десятки, сотни, копии и живые, как я, окружённые целой армией. Надо было что-то делать, бежать, но куда, разве здесь можно спрятаться?
Сквозь шум голосов и рыдания я услышала скрежет когтей и тяжёлое дыхание. Я знаю его, эта тварь уже преследовала меня, она вновь подкрадывалась ближе, пугала меня. Я замерла в ступоре, не в силах пошевелить головой, клоны за стеклом уже не казались мне такими страшными. Вдруг клоны снаружи расступились, и к нам вытолкали двух мальчишек. Тот, что был повыше, попытался ударить, защищаться, а второй, совсем ещё малыш, упал на снег и горько плакал. Почему-то я поняла, что это были копии. Как по команде, на них бросились их клоны и разорвали на наших глазах на части, руками, зубами, как дикие звери, хотя зубов у них не было, как и не было рта, но я видела, как они рвали их, глотали… снег стал красным, а потом почернел, вспучился и взорвался, обдав окна и стеклянные двери фонтаном мерзкой чёрной жижи, вязкой, ползущей как змея вниз, а потом наверх, отчего казалось, что окна задвигались.
Я кричу, отчаянно, не слыша своего крика, но уши разрываются от пульсирующих волн дикого звука. Голову давит так, что становится нечем дышать, глаза не видят, только белый слепящий СНЕГ, по которому растекается чёрная лава, поглощающая всё на своём пути. Скорее бы всё это закончилось, ушла эта давящая боль, немочь в руках и ногах, острая боль в позвоночнике и не своя голова, готовая вот-вот взорваться! Пусть меня сожрут, пусть сделают всё, что хотят, только бы не слышать этого шума, своего крика, не чувствовать этой боли!..С трудом разлепляю опухшие глаза, из глаз льётся кровь по щекам, горячая, страшно солёная, перемешанная со слезами. Она приводит меня в чувство, я вижу, что стены торгового центра разрушены, будто бы их смело волной моего крика, я слышу его, вижу, как из моей груди вырывается волна и сметает всё на своем пути. Неужели эта страшная стихия я?!
Оглядываюсь назад – никого! Вижу удаляющиеся фигуры других детей и их копий, они так далеко, что кажутся невидимыми, и все смотрят на меня, я чувствую каждый взгляд, их страх, боль, затаённую надежду, спрятанную так глубоко, чтобы чёрный дух ужаса не нашёл её и не сожрал. Передо мной выступают клоны, их много, они разные, все без лиц и смеются, открыто, надо мной. Они стоят в десяти метрах, не подходят, будто бы незримая граница, прозрачная стена между нами. И я вижу её – это стена моего крика, мой голос, дрожащий, закрывающий меня со всех сторон. Клоны подходят к невидимой стене, трогают её, толкают, скоблят, ухмыляясь.
Д-д-д-д-р-р-р-а-а-а-а-м-м-м! Д-д-д-д-р-р-р-а-а-а-а-м-м-м-м! Зазвенело в ушах, стена лопнула на части, сотнями тысяч осколков, как смертоносных ос, безумных пуль, горящих ненавистью. Пули и прозрачная картечь ударила в безликих безлицых клонов, накрыла и меня с ног до головы. Я упала, теряя сознание, чувствуя, как из десятков ран струится горячая густая кровь, пульсируя маленькими фонтанчиками, будто бы отбивая странную негармоничную мелодию с рваным ритмом сошедшего с ума сердца. Кто-то толкнул меня, это не была рука или нога, что-то большое и сильное, шершавое.
Я вскочила, бешено озираясь, не понимая, что происходит. Передо мной было поле крови и снега, в котором корчились клоны без лица, некоторые ползли ко мне, падали плоской площадкой вместо лица в кровавую снежную кашу и тащили непослушное тело вперёд, пока не затихали окончательно. На это было страшно смотреть, но и глаза я закрыть не могла. Что-то рождалось внутри меня, непонятное, похожее на понимание чего-то очень важного, что нельзя забыть! Так у меня бывало и не раз, когда я видела во сне что-то важное и нужное, во сне мне всё казалось простым и понятным, а как просыпалась, то в одно мгновение всё забывало, кто-то острым ножом вырезал это из моего мозга, оставляя внутри пустоту разочарования и тревоги о том, что ты забыла, потеряла, быть может навсегда.
Незримая сила заставила меня обернуться, и я увидела жуткую тварь. Она стояла напротив меня, смотря немигающими узкими глазами, такие бывают у больших ящериц, только у неё были вытянуты, как два огромных миндаля. Пасть огромная, с тремя рядами зубов, а, может, и больше. Зубы острые, толстые, крепкие, морда вытянутая, как у крокодила или огромной собаки, а из пасти торчал длинный чёрный язык, напоминавший скорее хобот. Всё тело было утыкано бронёй, зубьями, крепкие, толстые ноги, я насчитала их шесть, длинный клиновидный хвост – вот чем меня толкнули, заставили подняться! Туловище крепкое, но не толстое, без огромного живота, тварь походила больше на собаку, которую скрестили с отвратительной ящерицей, в дополнении ужасного облика вся морда была утыкана длинными толстыми иглами. Тварь смотрела на меня и не двигалась. Меня сковал дикий ужас, звук этих когтей я слышала тогда, этих шести когтей на каждой лапе, каждый из которых был толще моей руки. Страх овладел мной полностью, подавив другие чувства, бившиеся под его натиском, предупреждавшие меня, просившие, кричавшие о том, что она мне ничего не сделает. Это я поняла только тогда, когда проснулась, и страх ушёл, исчез за чёрным облаком грёз.
Сзади меня раздался душераздирающий крик, я обернулась и увидела, как клоны напали на толстенькую девочку, она была мне знакома, но я не помнила её, точнее никогда не видела её такой, прошлой. Её клоны, покалеченные моей картечью, набирались сил, давя и уничтожая ослабшие копии, из последних сил защищавшие себя, свой оригинал. Жуткая тварь позади меня в три прыжка оказалась рядом с ними, разрывая, давя, разрубая страшными ударами хвоста всех. Я не видела, кого она рвёт, мне казалось, что ей всё равно, что она убивает и клонов без лица и полумёртвые копии этой девочки, лежавшей на кроваво-чёрном снегу без движения… поздно, вот что я должна была запомнить, ПОЗДНО! Но зачем мне это? Что мне это даёт?! И куда делись мои копии, куда я делась, куда делись все остальные, неужели я поубивала всех?!
Две пары горячих ручек обхватили меня, прижались ко мне. Это были Мариночка и Оленька, перепачканные в грязном снегу, все в чёрной липкой грязи. Они прижимались ко мне, ища защиты, и выли от ужаса, отрывая голову от меня и снова пряча глаза, не желая видеть, как нас со всех сторон обступают клоны без лиц – это были их клоны, мои клоны, высившиеся над всеми, пустившие вперёд авангард из маленьких девчонок.
Я подняла глаза к небу, ища спасения, и увидела его. Солнце подмигнуло мне из-за туч, осветило лицо, точно также, как тогда, в летний день, когда мы с папой плавали на лодке, и он учил меня плавать, смеялся, не давал залезть в лодку, заставляя догонять, путаясь в воде, руках и ногах, ругаясь на смешной круг в виде жёлтого утёнка. Я тогда немного захлебнулась, умудрилась перевернуться, и так испугалась, что потом долго боялась входить в воду. Я направила свою мысль в этот солнечный тёплый день, надо мной уже жужжали любопытные стрекозы, следившие за моими успехами в плавании, я уже слышала голос папы, зовущий к себе, подбадривающий, смеющийся. Солнце ослепляло, согревало, стало так тепло и спокойно. Я прижимала к себе девчонок, переставших дрожать, с интересом следивших за полётом разноцветных стрекоз, больших, с красочными переливающимися крыльями. Нежно струилась вокруг нас вода, немного прохладная, чистая, и через дымку серого тумана, рассеивающегося под лучами солнца, я видела, как отдаляется от нас этот кроваво-чёрный ослепительный белый снег, как рвёт внизу страшная тварь озверевших безликих безлицых клонов, пытавшихся встать в пирамиду, дотянуться до нас, всплывающих со страшного дна в чистое небо. Клоны падали, набрасывались на тварь, валили её на спину, отлетая от сильных ударов, искорёженные, располосованные иглами, когтями, разорванные зубами… я не смотрела больше туда, где продолжалось сражение, и вскоре оно пропало.
В уши хлынула вода, нос неприятно забился, стало трудно дышать, и мы всплыли вместе с девчонками, наперегонки плывя к лодке, где нас ждал папа, мой папа. Он махал нам, не решаясь сдвинуть лодку, чтобы не ударить веслом, помогал взобраться, а мы смеялись и плакали одновременно, замёрзшие, все в застрявшей в купальниках тиной и разноцветными водорослями в волосах. Девчонки выбирали длинные нити водорослей у меня из головы, вытягивали из-под закрытого купальника, смеялись, находя у себя тоже самое. Маленькие, здоровые и здоровые в своей полноте девочки, с весёлыми счастливыми лицами, искрящимися большими глазами. Они и правда были похожи между собой, не только на больничной койке, и схожесть была другая, не фотографическая, не формальная. Мариночка была брюнеткой, с огромными карими глазами, а Оленька блондинка, как и я, беленькая, с голубыми глазами и курносым, как и у Мариночки веснушчатым носом. Мы обнимались, хохотали, хватали стаканы с чаем, папа наливал нам его из термоса, обливались, дурачились, чай был сладкий и несильно горячий.
«Я всегда рядом», – сказал папа и улыбнулся. И мне стало так спокойно и легко, что я проснулась с улыбкой на губах.
В палате тихо, шумит вентилятор нагнетательного клапана, кто-то тяжко сопит забитым носом. Я вся мокрая, и меня пробивает холодный пот, дёргаюсь, боюсь пошевелиться, дотронуться до себя. Неужели я опять обмочилась? Нет, я вспотела, дышать тяжело, что-то давит на грудь, сил подняться просто нет. Лежу так полчаса, может больше, и поднимаюсь.
Ноги неуверенно ступают по холодному полу, где-то остались мои тапочки, опять их медсестра или уборщица убрала в неизвестность. Подхожу к девочкам, слава богу, спят, улыбаются чему-то во сне. Лица остренькие, бледные, кожа туго обтянула кости, и всё же они более живые, чем раньше, хочется так думать, хочется видеть так. Глажу их по головкам и отхожу в полумрак палаты.
Бреду вдоль других коек, всматриваюсь в спящие лица, но точно знаю, куда надо идти, и не хочу. Знаю уже, что поздно и ничего нельзя поделать. Все спят, кто-то спокойно, кто-то ворочается, слабо, еле-еле, а у окна стоит мёртвая койка, свет с улицы странно падает на неё, вроде и освещает, ярко, фонари бьют сильно, от них в палате ночью светло, но койка в полутьме, и чем ближе я подхожу, тем темнее становится у меня в глазах. Здесь лежит та самая девочка, которую рвали клоны без лица у меня на глазах. В её неподвижном застывшем теле я вижу её, полненькую, с кудряшками тёмных волос, немного вздёрнутой верхней губой и недовольными глазами, ворчавшими из-под густых бровей. Я вижу её прошлой, какой она была в жизни, до больницы, а не эту маску, обтянутую бледной синей кожей маску, впавшие щёки на широком скуластом лице, потерявшиеся в глубине чёрных провалов глаза… так выглядит смерть, она всегда выглядит одинаково, я хорошо помню её лицо, надменное, спокойное и безразличное. В нём нет никакого отношения к тебе, нет ни взгляда, ни осуждения, обиды, гнева, разочарования или злости, лишь грустное удивлённое непонимание, так быстро? И это всё?
Не знаю, как я смогла выйти из палаты, я падала, вставала, хваталась за стену, висела на двери, пока не вытащила себя в коридор. Сил идти до поста не было, поэтому я просто упала на пол и стала бить по нему онемевшей рукой. Меня не скоро услышали. В бледном свете я увидела лицо ночного врача, я что-то показывала, что-то твердила, пытаясь показать пальцами номер койки, но показывала один палец, шептала, что умерла первая, первая, у нас, а ещё два мальчика, ещё два, два, два… очнулась днём, кровати у окна уже не было, а я в чистой пижаме, на свежих простынях. Вены гудят, принимая новые литры капельниц, тошнит… тошнит от страха, перемешанного с ожесточившимся голодом.
Глава 5. Тень
Прошла неделя с той ночи смерти, а у меня до сих пор дрожат пальца так, что невозможно написать даже короткое сообщение папе или Людмиле. Слава всем богам, что никто в палате кроме меня не знает, всем объявили, что Яну Красавцеву перевели в другое отделение, соврали, что у неё всё хорошо. Эту девочку звали так, я знала, слышала её имя, но запомнила только сейчас. Мне она не нравилась, хотя мы особо и не разговаривали, и я ей не нравилась, и это было даже не соперничество двух юных самок, не из-за кого было соперничать. Не знаю, почему я так к ней относилась, чувство незаметное, свободно входившее в тебя извне, заставляющее думать иначе, напрягаться и быть начеку без видимой опасности. Нет, я её не боялась, страх здесь другой, он не острый, будоражащий, заставляющий двигаться, бежать или нападать, а липкий, горячий, жгущий постоянно, и к нему привыкаешь, как привыкаешь к боли, к бессоннице, слабости. Я вычитала в книге, которую мне перекинул Левон Арамович, что это называется астения. Слово-то какое интересное, мне оно кажется даже красивым – АСТЕНИЯ – проговариваю про себя, а потом своё имя – ЕСЕНИЯ, и чувствую, что это моя сестра, с которой нас разлучили в детстве. Я рассказала об этом Левону Арамовичу, он побледнел, но ничего не сказал, а вечером мне дали две белые таблетки, после них я уснула и проспала до первого укола, без сновидений, без частых просыпаний, будто бы умерла на эти восемь часов.
Утром мне даже захотелось есть. Жидкая разноцветная каша уже не вызывала тягостных спазмов, она показалась мне вкусной, слишком сладкой. Я покормила Мариночку и Оленьку, обычно, как и я, воротивших нос от еды. Мы играли всё утро, наши сорок пять минут до начала ежедневных капельниц, уколов, обследований – больничной рутины. В этот почти час нас никто не трогал, соседки по палате, быстро заглотив порцию больничной пищи, уставились в телефоны, две девочки громко слушали музыку, я тоже это слушала, мы все слушали этого сладкого мальчика, особенно его любила Машка, постоянно твердившая, что отдастся ему без уговоров. Я кормила Мариночку и Оленьку, придумав несложную игру, в которой, чтобы выиграть, им надо было всё съесть. Смысл игры особо не помню, вроде и не было никакого смысла, зато мы громко смеялись, громче, чем обычно, для здорового человека это совсем не громко, а так, тихие смешки. Мы смеялись, дурачились, я краем глаза смотрела на других девчонок, совершавших утренний рейд по страничкам звёзд, листавшие бесконечные ленты, что-то набирая, тыча пальцем в экран, по нескольку раз смотря одно и то же видео, девочки слушали громко, их наушников было достаточно, чтобы наполнить нашу палату искажённым звуком, в котором угадывалось многое и ничего. Скучно, и им тоже скучно, я видела, как они поглядывали на нас, вырываясь из этого цифрового оцепенения, не решаясь подойти к нам, поиграть с девочками.
Мариночка и Оленька стали кормить меня, хихикая и дурачась на кровати Марины, в этот день у них прибавилось сил, они ожили. Я подчинялась им, принимая ложку за ложкой каши, не успевая проглотить, как мне совали следующую. Как здорово, что они больше не спрашивают меня о лодке, о папе, кормившем их и катавшим по бесконечной реке под водопадом солнечных лучей. Они забыли про тот ужас, что творился в этом вырванном из другого мира куске пространства, забыли и хорошо, мне нечего им ответить, я не знаю, что это было, но уверена, точно знаю – это было по-настоящему. Такая глупая, наверное, детская уверенность, я постоянно анализирую каждое своё слово, каждую мысль, старею, как сказала в шутку Людмила, мне этот мир напомнил кусок карты из стратегии, когда ты только-только вступил в игру, ничего вокруг нет, лишь кусок земли, а вокруг неизвестность, и кажется, что ты висишь в пространстве, вырванная кем-то или чем-то, помещённый в безвоздушное ничто. А так и есть, мы все здесь вырванные из жизни, наша палата тоже висит в бесконечном ничто, и лишь изредка к нам приходят другие, те, кто остался за границами нашего кусочка мира, оттуда, где нас уже давно нет. Придёт время, и мы сможем сделать первый шаг в поле неизвестности, как и в той игре, осторожно осваивать новые земли, открывать для себя новое, пока лавина живого мира не потащит нас с бешенной скоростью вперёд, раздавливая, толкая, заставляя двигаться быстрее, пока не забьёшься у себя дома, закроешься на время от всех, от всего этого быстрого, безумного и бесконечно безразличного мира.
Когда пришла медсестра, а за ней ещё две, вкатывая в нашу пустоту артиллерию из капельниц, Оленька очень серьёзно посмотрела на меня и сказала: «Мы больше не боимся. Ты нас спасёшь от этих чудовищ!». Мариночка закивала и зашептала, чтобы слышали только мы, искоса поглядывая на спокойных бесстрастных медсестёр: «Не бросай нас, пожалуйста! Они… они… они хотят нас съесть!» Не помню, что я прошептала им в ответ, девочки успокоились, и я тоже, почему-то уверенная, что выполню обещание, которое им дала, которое не помню.
Принесли капельницы мне и девочкам, остальные девчонки ушли на обследование, у них дела идут на поправку, наверное, выпишут через месяц. Странно, всего один пакет и вены от него не гудят, голову не ломит вместе с костями. У девочек тоже всё хорошо, лежат, болтают. Тихо смеются, не как обычно, когда проваливаешься в тяжкий сон через пять минут. Медсестра коротко сказала, что это маркеры и через час, может, позже, нас повезут на томограф. Интересно, что они ещё не видели во мне или в девочках? Сколько раз уже я лежала в этом аппарате, дрожа от холода и унижения, перемешанного со страхом. Мне не нравился этот аппарат, меня слишком быстро заталкивали в него, когда томограф только-только начинал разгоняться, и голова вскипала, кровь стучала в висках, затылке, била по глазам, становилось трудно дышать, магнитное поле искривляло мои сосуды, и я начинала паниковать. Папа объяснил мне, что они нарушают, и в период разгона потенциал поля выше в несколько раз, если не на порядок, после самостоятельного изучения физики, я поняла, наконец, что это в десять раз, а раньше думала, причём здесь порядок? Я долго не понимала этого, что за потенциал, какое ещё поле, какой порядок, мучала его одними и теми же вопросами, не понимая ответов. Понимание пришло само, внезапно – раз и всё стало ясно, что-то в моей голове сложилось в нужную конструкцию.
От такой нагрузки голова действительно может лопнуть, кровь вскипает, так кажется подопытному, поле искривляет ток крови, увеличивая давление в сосудах, страшно, как представишь себе, что они вдруг лопнут, и кровь хлынет во внутренние органы, затопит всё тело. Я просила их так не делать, объясняла, но надо мной лишь посмеивались, заявляя, что техника современная и никакого вреда причинить не может, а у меня потом целый день раскалывалась голова и в груди лежал кусок железной руды, я отлично помню этот запах, папа привозил как-то из одной командировки, вот именно этим я и дышала, этот запах, кисловато-железная вонь струилась из моего рта, из носа, из ушей, из кожи, – я была вся пропитана этим запахом, этой вонью.
Я сидела и смотрела на тонкую трубочку, как бесцветная жидкость льётся в мою руку. Делать было нечего, привычный бредовый сон не наступал, и я маялась бездельем. Стала слушать музыку, Тонибоя, мы даже ходили на концерт с Машкой и другими девчонками с параллели. В уши ворвались знакомые ритмы, дёрганный бас и взвизги Тони (я как-то читала, что его зовут Егор, так просто и неинтересно, Егор Попов, не то, что, Тонибой J)). Скучно, очень однообразно и глупо. Как я могла такое слушать? Пролистав треки на стриме, я открыла ютуб, просмотрела пару клипов и выключила, не дослушав последнюю песню до конца, а она мне нравилась, я даже тайком мечтала о нём, хотела себе такого же мальчика, не очень высокого, ладного, худенького, с идеально отрисованным личиком, можно даже и не блондина, но чтобы умел танцевать и вот так двигать торсом и попой, вертеться на месте, как вырывающийся гейзер или шампанское из огромной бутылки. Дома я не раз пыталась повторить этот танец, мучила себя, ругала, что тело как дерево, ноги и руки не гнутся, а если и гнуться, то их кто-то сломал. Вместо бушующего фонтана брызг у меня получалось молодое дерево, гнущееся под ураганным ветром.
«Ты делаешь мне больно, очень больно!» – пел мальчик, нежно смотря в камеру. А кому он это пел? Не помню, чтобы у него была девушка. Включила вновь видео и внимательно рассмотрела его лицо, поймала в глазах улыбку нарцисса, умело отыгрывающего лицом муку и страдание перед великолепной девушкой, в которую он якобы влюблён. Нет, он любит только себя и смеётся над всеми. «Мир такой несправедливый, ты со мною так красива…» – пел дальше фальцетом мальчик, и это уже было не смешно. Я закрыла все вкладки и задумалась, что он может знать о боли, о настоящей боли? Взгляд мой блуждал по опустевшей палате, в другом конце шептались девочки. Они знают о боли больше него, больше них всех, знают жизнь с другой её стороны, когда жизни нет, а осталось одно существование, и всё равно они не теряют себя, остаются маленькими девочками, весёлыми, озорными, и если бы не этот катетер в их руке, не эта мерзкая слабость, беспомощность перед болезнью, перед лицами этих в халатах, девочки бы уже носились по палате, прыгали, кидались подушками, хохотали, дурачились, и я вместе с ними. Мариночка повернулась ко мне и помахала ручкой, Оленька тоже замахала мне, радостно улыбаясь, а я заплакала, тоже улыбаясь.
Слушать ничего больше не хотелось. Как вспомню свой плейлист на стриме, начинает тошнить. Решила написать папе, чтобы он мне прямо сейчас спел, хотя бы одну строчку, о чём он думает. Он долго не отвечал, я попыталась послушать Бетховена, он мне вроде нравился, но быстро устала, включив Шопена. Мягкий нежный звук, пианист играл деликатно, не долбя по клавишам, и в каждом его движении, аккорде или пассаже чувствовалась лёгкость, доступная лишь настоящему мастеру. Мелодия замедлялась, затихала, чтобы проснуться, ускориться, побежать, взлететь и… силы кончились, мелодия будто бы падает в бессилии, но не грубом, не тягостном, а скорее сладостном, медленно приходя в себя, вставая, распрямляясь, но больше не взлетая, успокаиваясь навсегда. Я слушала ноктюрн за ноктюрном, пьесу за пьесой, разные пианисты, разные года, звук, и понимала, что мне нужны другие наушники, звук стал казаться мне слишком плоским, бесцветным. Я слышала, нет, чувствовала, что там, за пределами моих ушей, находится нечто большее, живое, прекрасное, большое, и чем старше была запись, тем отчётливее я это ощущала в тихом поскрипывании пластинки, в глубоком чуть дребезжащем звуке старой плёнки. Я стала читать биографию Шопена, открыв на википедии. Много было женщин, удовольствий, признания, но быстро умер от чахотки. Я смотрела на этого бледного, покрытого горячечным румянцем человека, горячего, страстного по натуре, но обескровленного болезнью, способного через свою музыку выплеснуть страстный фонтан своих чувств, быстро утомляясь, сдаваясь, растекаясь тонкими струйками затухающей мелодии. Наверное, его болезнь не дала сил этому гению, а каждый композитор гений, пусть даже его музыка не нравится большинству, написать что-то большое, долгую и помпезную симфонию или величественную оперу. А может это и хорошо? Я стала слышать его музыку, она стала мне близка и интересна, нова, а ведь она написана два века назад, и не хочется плакать, хочется улыбаться, не смеяться, а улыбаться и любить.
Заслушавшись, я проглядела сообщение от папы. Он меня спрашивал, действительно ли я хочу это знать? Его песня, которая крутится у него в голове каждый день, каждый час, каждую минуту, грустная, тревожная. Я настояла, и он прислал ссылку.
«Где-то есть корабли у священной земли и соленые губы твои… Катастрофически тебя не хватает мне, жгу электричество, но не попадаю я,
Воздух толчками, и пульс на три счета-та…
Бьёт в переносицу, я знаю, все знаю я, но катастрофически тебя не хватает мне,
Катастрофически тебя не хватает…»
Источник: https://tekst-pesni.online/nochnye-snajpery-katastroficheski/
(Ночные снайперы «Катастрофически»).
Я знала эту песню, мне она никогда не нравилась, как и певица. Я не люблю такую музыку, не любила. Я прослушала песню три раза, хотелось ещё и ещё, а губы повторяли: «Катастрофически тебя не хватает мне…».
Папа: «С тобой всё хорошо? Тебя песня расстроила?»
Я: «Нет! Она мне очень понравилась)))) Правда, пап, я не вру!»
Папа: «Хорошо, как ты?»
Папа: «Прости, ты просила не спрашивать, вырвалось».
Я: «Ничего, нормально! Не переживай, всё хорошо. Мне тут какие-то маркеры вливают».
Папа: «Да, я знаю. Тебя должны сегодня обследовать. Я попробую к тебе прорваться. Люда тоже хотела, ты не против?»
Я: «Ну, не знаю».
Я: «Я пошутила, пусть приходит! Так по вам соскучилась, ты не представляешь!»
Папа: «Представляю, мы тоже скучаем о тебе».
Я: «Ой, за мной пришли, будут капельницу выдёргивать. Ты когда приедешь?».
Папа: «Через час, но могут не пустить».
Я: «Ты будешь рядом, я это знаю, мне будет легче, понимаешь? Я не знаю, как это объяснить».
Папа: «Понимаю».
Меня подняли с койки, закрыв катетер, обмотав руку бинтом, и усадили в кресло. Девочки уже сидели в таких же креслах и болтали ногами, продолжая игру.
– Всё будет хорошо! – тоненьким голосом крикнула мне Мариночка, Оленька засмеялась.
– Конечно, мы всё сделаем быстро, – улыбнулась им медсестра, пришла другая смена, в их белых лицах я стала различать людей и улыбнулась в ответ.
Белые стены, белый потолок, безликие коридоры, серые двери с пластиковыми табличками, равнодушные люди в лифте, равнодушные люди на этаже, равнодушные двери кабинетов, равнодушный свет ярких ламп, бесцветный, заполняющий пространство, заползающий внутрь запах стерильности, аромат неизвестных растений, рождённых в глубоком реакторе и разлитых по безликим пластиковым бутылкам, и пустота. Сначала пытаешься думать о чём-то, рассматриваешь людей, стены, двери, слушаешь разговоры, чужие голоса, становишься частью чужого разговора, пока не видишь честное равнодушие к тебе всего окружающего, и устаёшь. Просто сидишь и ждёшь, а в голове пустота, разве что ветер не свищет, уж лучше бы свистел, было бы не так тоскливо. Девочек увезли первыми, а меня, покатав на лифте и по коридорам, оставили ждать в приёмном боксе. Здесь я ещё не была, на двери значилась странная надпись «ПЭТ лаборатория», врачи ходили очень важные, серьёзные, но как открывалась какая-нибудь дверь, я слышала смех и громкие возгласы, напоминавшие о том, что это живые люди, а не роботы. Смех, разговоры, обрывки слов – всё это ненастоящее, такое же искусственное, как и пластик стола, стены, отделанные искусственным камнем, блестящий натяжной потолок. Этот смех не веселит и не раздражает, его нет для меня, а меня для него, даже если смеются надо мной, скрюченной щепкой на инвалидном кресле, жалкой бледной тенью вместо человека. Находясь в палате, вместе с девочками и другими девчонками, я ощущаю себя более живой, чем здесь, в чужом мире, в который я попала ненадолго и случайно. Хочу назад, скорее вернутся на свою койку, пусть ставят капельницы, колют тягучие больные уколы, но скорее, скорее отсюда!
За мной пришли, что-то сказали ободряющее, молодой врач улыбнулся, когда меня прокатили мимо него, и застукал по клавишам. Ничего не слышу, состояние такое, будто бы плаваешь в тягучем киселе или патоке, движения скованные, боишься погрузиться ниже, опустить голову под эту серую вязкую жижу, и знаешь, что не выплывешь, сотни липких рук потащат тебя на дно, а там конец. Не с первого раза я расслышала команду, встала, мне помогли раздеться, и опять ничего, не чувствую уже ни тепла, исходящего от громоздкого агрегата, он, по-своему красив, ни стыда за своё бесцветное тело, никто и не видит меня здесь человеком – я пациент, объект исследования.
Аппарат гудит, пахнет озоном, горячим пластиком, металлом и каким-то маслом, у нас в машине иногда так пахло летом, когда машина перегревалась. Ложусь на холодный стол, меня разбирает мелкая дрожь. Долго не могу успокоиться, сжимаюсь, борюсь с желанием встать и посмотреть на них, хотя точно знаю, что никто и не смотрит на плавно задвигающийся в жерло агрегата стол, они, наверное, смеются, смотрят какие-нибудь кубы на ютубе, как все, листают инсту. Успокаиваюсь, стол плавно останавливается, дружелюбно дёргаясь в последнем движении, как бы подбадривая: «Не волнуйся, всё не так страшно». Я улыбаюсь и глажу холодную плиту, интересно, из чего она сделана, не из металла же, всё же магнитное поле очень сильное. Голова болит, стучит в затылке, как обычно, задыхаюсь, но вдруг резко всё проходит, и я взлетаю, удаляясь далеко-далеко от здания больницы, вижу её всю с высоты. Как много здесь корпусов, как много здесь больных, мёртвых, но ещё не осознавших свою смерть, пусть сердце ещё бьётся, глаза видят, слабо, но видят, уши что-то слышат, даже можно встать и дойти до туалета, но они уже мертвы, живо лишь тело. От этих зданий, от этой земли поднимается тягучий зловонный пар, тёмный, от него слезятся глаза и трудно дышать. Вокруг забора город, светлый, лёгкий, никогда я не видела его таким радостным, живым. Вдалеке из домов тоже поднимается такой же дымок, но слабый, еле заметный, легко растворяющийся в солнечных лучах. Смерть повсюду, не борется с жизнью и не уступает ей, живёт рядом, как старая подруга, с которой слегка поссорился, но вечером встретишься и за чашкой чая с зефиром вспомнишь хорошее и забудешь обиды.
Господи, как же я хочу зефир! Захлёбываюсь от слюны, чувствую его вкус, от меня отлипает этот мёртвый пар, и я вижу яркое солнце. Оно пронзает меня насквозь, мне совсем не холодно, и я свечусь, ярко, как лампочка в полкиловатта, папа как-то приносил такую, я чуть не ослепла. Думаю обо всём сразу: о школе, о Машке, о папе, о Людмиле бабушке, вспоминаю объяснения папы, как работает томограф, вижу эти красивые витиеватые магнитные поля, они и правда очень красивые, и хочу зефир и пастилу, белую, яблочную, мягкую, посыпанную сахарной пудрой, и чтобы с чаем, обязательно с чаем, крепким, без сахара, горячим!
Не сразу вижу, что возле меня стоит чёрная девушка, она точная моя копия, я светлая, яркая, горящая, она тоже горит, но чёрным пламенем, сильным, оно сильнее моего света. Это моя тень, я узнаю её, в длинном платье, как у меня, но полнее, больше, чем я. Тень смеётся, зло, торжествующе, и солнце гаснет, остаётся лишь этот жирный смрад, очень знакомый запах, тянущийся из самого детства.
Зелёная комната, масляная краска, блестящая и сильно пахнущая, недавно был ремонт, белый, такой же блестящий потолок, угрюмо свисающий, ослепительно безнадёжный, и эти яркие, бьющие по глазам лампы, плафоны не завезли, и лампы бьют прямо по глазам. Некуда бежать, постоянно под присмотром, надзором четырех безразличных глаз и двух масляных улыбок. На стенах зайчики, медвежата, лисички, котики смотрят на застывших посреди комнаты детей плоскими равнодушными глазами, даже не пытаясь по-доброму улыбнуться. Всё чужое, злое и холодное в этом доме, батареи топят нещадно, от духоты тошнит и хочется плакать. Я посреди комнаты, меня окружили дети и молчат. Нет никто из них не враг мне, мы бы все вместе убежали отсюда, радостно смеясь, крича, захлёбываясь от быстрого бега по глубокому снегу, в который так приятно провалиться, утонуть, спрятаться, чтобы тебя откопали, нашли, и бежать дальше, вместе. Все молчат, а воспитатель упорно долбит меня словами, которых я не понимаю. Мне три года, чуть больше, я самая высокая и худенькая в группе, и у меня ужасно болят зубы. Я плачу, не понимая, что от меня хотят, а они всё талдычат, долбят, что я не должна, чтобы я не плакала, не ревела, не орала, и от их слов становится ещё больнее. Вторая хватает меня за руку и тащит в чулан, в подсобку, где стоит ведро, швабра, тряпки, коробки, мусор, пауки и темнота. Я дико кричу, мне страшно.
Заталкивают внутрь и запирают дверь. Дотягиваюсь до ручки, но дверь закрыта на шпингалет, не открыть. Страх сковывает меня, прижимаюсь к двери и боюсь обернуться, увидеть чёрные фигуры швабр, ведер, готовившиеся броситься на меня, как только я повернусь к ним. Захлёбываюсь от плача, вжимаюсь в угол, задыхаюсь от вони. В нос бьёт жуткий запах затхлости, грязи, мокрых тряпок и гнилого картона, изъеденного жучками трухлявого дерева ящиков, жжёной резины, немытых, давно забытых горшков и чужой жизни, уже прожитой наполовину, бесцельно, зло, ожесточённо, обидно, впустую.
Я оборачиваюсь, зажмуриваюсь от страха – монстры двинулись на меня, и я кричу от ужаса. Кто-то толкает меня в плечо, с трудом разжимаю глаза, но никого не вижу. Сквозь щели в двери пробивается жёлтый свет, играет пианино, дети поют весёлую песенку про зиму, нескладно, уныло, воя, а музычка бьёт сильнее молоточками по струнам, давно не подтянутым, расстроенным. Вижу перед собой тень, она разломанная полосками света, скрюченная, как и я на полу перед дверью, и как я сюда попала, я же была в углу, спряталась за большой коробкой с обломками стульев. Тень распрямляется, восстаёт передо мной, крепкая, высокая. Я, вскакивая следом, борюсь со своим страхом, перестаю кричать и плакать. Этот момент я запомнила на всю жизнь, остальное не помню, лишь ощущение страха перед взрослыми женщинами, вымещавшими на малышах свою неустроенную жизнь.
В садик я проходила недолго, бабушка забрала меня навсегда, до школы, как только вышла из больницы. Она всё поняла без слов, без моих слёз или больших от страха глаз, тихого клокотания из горла, вместо слов, а я хорошо говорила, много смеялась, но не здесь. Бабушка забрала меня в один из дней, я тогда ещё не знала, что она вышла из больницы, что курс лечения придётся доходить дома. Я была вся зарёванная и облёванная, в меня запихивали запеканку, а у меня дико болели зубы, и меня рвало на себя, на ковёр, на столик, за что мне врезали по мордашке хлёсткими пощёчинами холодных рук, пропахших «бабкиным» кремом. Меня до сих пор тошнит при виде запеканки, и я знаю, что это вкусно, мне даже иногда нравится запах, но это лишь на мгновение, а потом к горлу подступает мерзкий ком, и надо быстрее уходить, пока не вырвало.
Меня вытаскивают из аппарата. Я не сразу понимаю, где я и кто эти люди. Медсестра суетится надо мной, вытирает салфетками, а я не чувствую этого, вижу её движения, вижу жёлто-красную жижу, которую она стирает с моего лица, горла, груди и живота, не чувствую запаха рвоты, ничего не чувствую. Меня ругают врачи, что я не сдержалась, не слышу их – не хочу слышать, хочу обратно в палату, домой, скорее домой, там теперь мой дом. Хочу заплакать и не могу, проваливаюсь в обморок.
Очнулась на своей койке, уже был вечер. Девочки сидели рядом, им разрешили. Оленька положила голову ко мне на постель и дремала, а Мариночка вздрагивала, поднимала головку, следила за моим дыханием. Я погладила их, девочки обрадовались, тихо, очень тихо засмеялись, стали наперебой рассказывать, как меня привезли, как они просили разрешить им посидеть рядом. Слушаю и улыбаюсь, на мне чистая одежда, меня вымыли, это даже приятно, быть чистой.
В палате больше никого нет, других девчонок увезли, койки пустые, застеленные серо-синим покрывалом. Приносят ужин, мы едим вместе, играем, кормим друг друга, так легко и спокойно на душе, ни о чем не хочу думать.
После ужина девочкам ставят капельницы, а ко мне приходит Левон Арамович. Он грустен, я вижу это сразу и делаю знак, чтобы он говорил всё, начистоту, слова не выходят из моих губ, поэтому разговариваю жестами, пальцами, и он меня понимает.
– Есения, новости плохие. У тебя нейролейкоз, всё наше лечение не помогло, а, может, и усугубило твоё положение, – говорит он негромко, так, чтобы девочки не слышали. – Лечение будет долгим, придётся облучать тебя. Не будем загадывать, посмотрим, как ты отреагируешь на лучевую терапию.
Прошу его объяснить, что это значит, нейролейкоз. Он достаёт из кармана телефон и показывает мне мои снимки. Это я, но другая, разрезанная тончайшим лезвием на сегменты, на проекции. Он останавливается на одной проекции, где меня, моё тело, оставшееся за кадром, загораживает моя тень, сотканная из сотен нитей, жгутов, чёрных, вырванных из плоти. Это моя тень, я узнаю её, а она меня, насмешливо смотря мне в глаза.
– У тебя поражены нервные окончания, метастазы по всей нервной системе и в головном мозге. Это лечится, не паникуй, – говорит он, я делаю жесты, что спокойна, а сама глаз не могу отвести от своей тени. – Надо верить, и всё получится. Завтра продумаем план лечения.
Быстро гляжу на девочек, а потом в его глаза, и сразу вижу ответ. – Нет, только не они, нет! Кричу глазами, что это неправда!
– Да, к сожалению, и девочки тоже. У них не так сильно, как у тебя. Поэтому вашу палату изолировали, к вам не будут никого подселять. Не переживай, у девочек всё будет хорошо, поверь мне, – он хлопает меня по руке, забирает телефон и уходит. Его глаза не врали мне, он не старался обнадёжить, сам верил в то, что сказал.
Я не волновалась, понимание новой проблемы успокоило меня, теперь всё стало на свои места. Девочки уже спали, а я старательно записывала сегодняшний день, вот сижу, заканчиваю эту главу. Папе писала много, рассказала про сон, но не до конца, решила прислать первые записи моего дневника, ему и Людмиле. Перечитала их и поняла, зачем всё это пишу. Так проще, писать о прошлом, пускай и недавним, но не для того, чтобы вспоминать его, жить им, а для того, чтобы не бояться настоящего, и я не боюсь.
Глава 6. Бум-бум-трам-трам-бам-бам!
Лампа на потолке надломилась, свет начал падать вниз, потолок накренился, и я полетела. Сначала меня подбросило вверх, а затем резко, больно потянуло вниз, в глубину чёрного тоннеля. Я не видела его стен, с трудом приподняла голову, чтобы рассмотреть верх колодца, но надо мной сомкнулась чёрная сплошная мгла, живая и шевелящаяся. Прорываясь сквозь неё, кожей ощущала сопротивление, становилось то жарко, то холодно, пока скорость не возросла до невыносимой, заложило в ушах так, что я не могла открыть рот, чтобы закричать от страха. Что-то двинуло меня в левый бок, и я на всём ходу налетела на стену колодца.
Бум! Бу-бум-бум! Забило меня о стенки, а неведомая сила упорно тянула вниз. Я сжалась, перестала дышать, выдыхая лишь в момент удара, когда терпеть было совсем невмоготу, и вдруг всё закончилось. Я сижу на холодной земле, пахнет сыростью, плесенью и чем-то сладким. Поднимаю голову и вижу неровное круглое жерло и синее небо, по которому плавно плывут густые мягкие облака, ослепительно белые, и небо такое синее, словно его кто-то нарисовал акриловой краской, ненастоящее, такое бывает в середине июля после дождя. Как-то летом мы полезли в колодец, брошенный, не то высохший, не то засыпанный, с Лёшкой, один из пацанов, как и я проводивший лето в деревне. Я спустилась первая, он даже не уговаривал меня, я сразу полезла, совершенно не боясь запачкать белое платье с синими птичками и мелкими цветами. Платье тогда запачкала и коленки ободрала, но спустилась вниз по полусгнившим скобам, вбитым в холодный скользкий камень.
Колодец давно высох, в нём не было даже лягушек и жаб, в моём детском сознании они должны были жить именно здесь, прятаться от нас днём. А ещё я думала, что эти колодцы, которых у нас было целых три, все высохли, и построили для лягушек и жаб, чтобы разводить, а потом продавать французам – это мне рассказал дядя Миша, весёлый добрый дядька, наш сосед по улице. Мне было тогда восемь лет, вроде восемь, не помню точно, и я всему верила. Особенно тому, что рассказывалось умело, с шутками, с долгими и красочными описаниями. А дядя Миша умел так, потом, когда я подросла, бабушка рассказала мне, что он был детским писателем, жалко, что умер быстро, у меня дома сохранились его небольшие книжки добрые и весёлые. Когда я их читала, то видела дядю Мишу, смеющегося и быстро превращавшегося в мальчишку, весело кивающего и подмигивавшего: «Пошли со мной! Я знаю такое, такое! Пошли-пошли, не дрейфь, только бабушке не говори».
Показалась голова Лёшки и тут же скрылась. Издали, откуда-то далеко донеслись крики, ругань, в колодец глянула какая-то бабка, а я не смотрела туда, меня больше интересовали большие слизняки на стенках и длинные насекомые с сотнями ножек, копошащиеся под ногами. Я их совершенно не боялась, длинные козявки ползали по моим ногам, так щекотно, я отпихивала их вниз, когда они норовили залезть под платье. Рассмотрев всё, я поняла, что здесь не так интересно, как мне казалось, а ещё я замёрзла и была зла на Лёшку, что он струсил. Потом я узнала, что его схватила бабка Надя со своим дедом Арнольдом и втолкнула в руки его родителей. Ох, и досталось ему, выпороли, по-настоящему, ремнём. Он мне показал на следующий день красные больные рубцы на попе, но меня не сдал.
Пора вылазить, холодно и противно, запах плесени затыкает ноздри, становится трудно дышать. Я встаю с земли, отряхиваюсь от насекомых, они опадают с меня чёрным пеплом, и я останавливаюсь, беря в руки двух непонятных многоножек. Они смотрят на меня чёрными глазками, прячутся в ладони, и я несильно сжимаю кулаки, чтобы не раздавить их, но и не дать кому-то увидеть их. Я чувствую, чую чьё-то присутствие, оно рядом или они? Небо пропало, как и колодец, лишь две многоножки шевелятся в руках, приоткрываю ладони, смотрю на них, отчётливо видя их в сплошной мгле, и убираю их под платье, щекотно, они застывают на месте, и я их почти не чувствую.
Выдох, облако пара застыло перед лицом, капельки слюны медленно кристаллизуются, превращаясь в снежинки, мгла вокруг меня корёжится, ломается, разрываясь на лохмотья, за которыми становится видна огромная комната, и сшивается заново, образуя жирную непроглядную толщу. Я смотрю на снежинки, они искрятся от затаённого света, красивые, непохожие ни на что, с шаром из витиеватых линий в центре и лучами, переплетёнными с цветами, вырастающими из шара. Чем дольше я смотрю на них, тем сильнее они завораживают, манят к себе, и я не слышу глухого, нарастающего боя, переходящего в разрывы.
Бам! Бам! Трах-тарарам! Бам-бам-бам-бам-бам-бам-бам-трам! Всё рушится, мгла разрывается на мириады чёрных точек, они вспыхивают, будто бы их кто-то поджёг, и исчезают. Ничего не вижу, ослеплённая этой вспышкой, в заложенные уши с трудом проникает шум, нечёткий, рваный бит. Это музыка, мне кажется, что я знаю её, хорошо знаю.
Бам-бам-трам-там, БАМ-бам-трам-трам-там-бам, ббббббббррррррррррррббббббббрррррррр-бам! Бит лупит по ушам, глазам, телу, кто-то тащит меня за руку и бросает на диван. С трудом разлепляю глаза и вижу танцующих людей. Дымно, очень накурено и воняет водкой и пивом, но меня не тошнит от этого запаха. Помню, как-то Машка меня потащила на вписку к одному студенту, но я быстро ушла, не выдержав этой вони. Мне там всё не понравилось, как себя вели парни, девушки, что они всё время пили и курили, тыкая мне в лицо стаканом с пивом. Машка легко влилась, выдув сразу полстакана, никогда ещё я не видела её пьяной. Здесь были и Юлька со Светой, вроде Ксения, Ольга из параллельного класса, другие девчонки из старших классов, я их знала, но не всех. И я сбежала, как угорелая, выбежав на улицу, а был ещё СНЕГ. Когда же это было, год назад? Точно год назад. Я бросилась к снегу, найдя в вечереющем небе последние лучи солнца, растирала лицо холодным, уже подтаявшим снегом. Брала его в рот, жевала, превозмогая боль на зубах, и плевалась, желая вывернуть из себя эту вонь, которой пропиталась я вся. И как стыдно было возвращаться домой, папа отпустил меня, не зная, куда я иду. Я и сама не знала, думала, что будет не так, совсем не так. Не будет этой вони, хвастливых парней, лапающих девок, пьяных подружек, бравирующих своей опытностью, разрешая бродить лапам под платьем, залезать под футболку, снимать лифчик. Всё это было там с ними, но не со мной, а я переживала, что разрешила сделать такое с собой, укоряла себя, что недостаточно резко и сильно отбивала жадные руки, поддалась на уговоры. Папа ничего не сказал, накормил, напоил чаем и спать уложил, как маленькую, а я горела от стыда и рассказать боялась. А потом, на следующий день, слушала рассказы Машки и Юльки, как они взахлёб, перебивая друг друга вещали, непрерывно, как ведущие на глупых радиостанциях, кто кого поимел, как все перепились, а пара парней на спор по пьяни отсосали друг у друга за пятнашку. И ещё больше я начинала ненавидеть себя, что слушаю это, что не ушла, не дала им по лицу, не заткнула и продолжила дружить. С удивлением чувствую в себе эту ненависть, сама немощная, еле дышу на этом свете, а ненависть придаёт мне сил. Врали, придумывали, вплетая в свои рассказы сцены из порнухи, не замечая этого, с упоением размазывая по своему молодому лицу гниль сладкой похабщины, смакуя её, облизывая трепещущим языком, выплёвывая, изрыгая из себя то самое, заветное, чего так хочется всё сильнее, всё больше, больше, ещё больше. И надо мной смеялись, как я краснела, бледнела от их разговоров, думали, что мне нравится, добавляли ещё, вылизывая моё сознание своими похабными языками, а я молчала и слушала, голова кружилась, и казалось, что всё это не со мной, что это плохой сон, и он вот-вот закончится. Звенел звонок, пробивавшийся сквозь густой туман в моей голове, как избавление, как далёкий глас колокола, помогавший заблудившемуся страннику найти верную дорогу к людям. На уроке было ещё хуже, в голове вертелась всякая похабщина, невозможно было сосредоточиться, получала лебедей в журнал, а девчонки раз за разом, после каждой вписки, докладывали мне, целую неделю ещё обсасывая.
Бит прорезался сквозь мою голову, я узнала эту песню, крутившуюся на всех радиостанциях, девчонки в палате часто слушали ее. Взвизги, томный голос, который должен был передать страдание, повторял одно и то же десятки раз под минималистичный дарк техно, бас выпукло проступал сквозь несложную ткань музыкального ряда, голос прятался за него, словно стеснялся.
«Я с тобою навсегда, я с тобою был всегда» – раз за разом повторял взвизгивающий голос, танцующие девушки шептали за ним, повторяя каждое слово. Я сидела и смотрела на танцующих, в руках у меня был пластиковый стакан с жёлтой жидкостью, от которой несло чем-то кисло-сладким и горьким. Я поднесла стакан к лицу, явственно ощутив вкус блевотины, и с омерзением бросила стакан в сторону. Жёлтая жидкость растеклась повсюду, танцующие девушки раздавили стакан каблуками, с каждым новым движением возвращаясь к размятому пластику, чтобы сильнее надавить на него. Парни менялись девушками, девушки парнями, разрешали новому партнёру полапать себя. Несколько девушек танцевали в одиночку, проходя круг по залу, комната росла у меня на глазах, как только я пыталась рассмотреть стену напротив, она отъезжала, из клубов сигаретного дыма проявлялись новые фигуры танцующих. Бродивших по кругу девушек выхватывали парни или девушки и усаживали на диваны, хаотично расставленные в зале. Сначала мне казалось, что я сидела у стены, но, обернувшись, я увидела, что за моей спиной такой же бесконечный зал и десятки диванов, на которых ласкались парни и девушки. Кое-кто уже был раздет, не стеснялся никого, их через некоторое время выталкивали с дивана новые парочки, и разгорячённые парни и девушки убегали куда-то в дым.
«Детка не трусь, ведь я не боюсь. Будет как надо, секс до упада!», – взвизгивал певец, танцевавшие передо мной две девушки стонали, подпевая ему, открыто лаская друг друга. К ним подошли три парня, одна из девок сбросила с себя платье, оставшись в одних трусах, со второй два парня уже стаскивали джинсы вместе с трусами. Первая девушка подошла ко мне и взяла за руку, я встала и пошла за ней, а следом и парни со второй девушкой. За спиной оставался танцевальный зал, глухой бит и уже потерявшийся голос певца, доносилось лишь: «Тело твоё, дыханье моё! Будет довольно лоно твоё».
Неожиданно быстро мы вышли из зала, дым стал синим, бирюзовым и красным, запахло клубникой, грейпфрутом и ежевикой. Меня затошнило, я вырвала руки из цепких пальцев девушки, они были неживые, как у куклы из силикона, холодные и горячие одновременно. Не выношу кальяны, бросает в дрожь и тошнит. Как-то мы были с папой в одном кафе и там курили кальян, за соседним столиком, меня вырвало в туалете, я думала, что помру. Задыхаясь, я убежала от всех в более-менее светлое место, здесь можно было дышать, приложив рукав к носу. Кто-то схватил меня за зад, сунув руку в промежность. Я дала ему с размаху ногой, попав не то в туловище, не то в голову, раздался хохот, но от меня отстали. Куда-то делось платье на мне, я стояла в джинсах и толстовке, а на ногах были высокие кроссовки.
Я осмотрелась и зажмурилась. Сквозь пелену разноцветного дыма виднелись ритмично двигающиеся сизые тела, парни вдавливали девок в маты, матрасы, просто на полу, чётко, повинуясь глухому ритму танцевального зала. Смотреть на это было противно, но стоять зажмурившись я долго не могла. То тут, то там колыхались задницы, тихо, громко, визгливо и истошно вопили девки, рычали и стонали парни, и всё это под надоедливый бесконечный бит. Бам-бам, БАМ, БАМ, БАМ-бам-бам-ббббббббб-рррррр-бам! Бум, БАМ, трам, БАМ-бам. Бум, трам, БАМ-бам-бам. Задницы отбивали ритм, девки визжали на слабую долю, дикая смесь похоти и тупой музыки, наверное, так и должна была звучать музыка тела.
Ближайший ко мне ком из переплетённых тел задвигался быстрее, стоны и рыки слились в один невообразимый звук, перекрываемый треском разрываемой ткани. Ни парня, ни девушки больше не было, один сплошной сизый дрожащий ком, отдалённо напоминающий двух человек. Изо рта девушки стали вылезать две головки, рот её растягивался, как гондон, а два малых тела упорно лезли из неё. С парнем происходило тоже что-то странное, кожа на спине стала трескаться, разрываться, а из внутренностей, ломая позвоночник, протискивались четыре руки. Страшно и мерзко, но не оторвать глаз. Парня разорвали на части и вылезли два мальчика, а девушка лопнула, опав разорванной резиновой куклой, и в слизи, голые и голодные вылезли две девочки. Точные копии друг друга, уродцы, у одной девочки было три руки, у мальчиков левая нога раздваивалась, а вторая девочка несла за плечами мёртвую голову. Они побежали в конец зала, сильно напоминавшего спортивный, если бы не столбы из чёрного камня, протыкающие потолок насквозь. Я засмотрелась на потолок, который под моим взглядом взлетал всё выше и выше, а грязные окна лопались, рассыпая на шевелящиеся комы тел град чёрных осколков. Вспомнив про уродцев, я посмотрела им вслед. Рождённые двумя сдувшимися телами, лежавшими передо мной, как грязные склизкие шкуры, они набросились на огромный чан с чем-то мерзким, жадно поедая это, вырастая на глазах. Вот уже девочка оторвала от себя мёртвую голову и бросила её в чан, она выросла, высокая, как я. Другая девочка тоже подросла, она вся дрожала, ела, не переставая и, казалось, что она вот-вот лопнет. Тело её всё расширялось, расширялось, она росла выше, выше, становилась шире и шире, превращаясь в огромный кусок мяса.
Бах! Ба-бах! Она взорвалась, стены дрогнули, по полу пошла мелкая рябь, а из соседнего зала раздались радостные вопли, сменился бит, став чуть быстрее, подсказывая, что дело идёт к развязке, подбадривая сношающихся. И я побежала, не смотря и не дыша, до боли задержав дыхание, прочь от застонавших, как девки, парней, затыкая уши, чтобы не слышать чавканья рождающихся уродцев, треск живой ткани, не в силах дышать этим мерзким запахом кальяна и гнилой кисло-сладкой плоти. Я бежала сквозь зал, подальше от чанов с жратвой, на которую набрасывались рождённые уродцы, а зал всё не кончался, смеялся надо мной, открывая новые пространства, заполненные жрущими уродцами и сношающимися комами, вместо людей, и не было этому конца. Я закричала от ужаса и провалилась вниз, влетев в раскрытую вентиляционную шахту.
Пыльно и душно, лечу вниз, наверх, потом опять вниз, наверх, как на горках, вдали бьёт гадкий бит, стихая с каждым каскадом. Темно, с лёту ударяюсь о пол. Больно, сплёвываю кровь, трогаю зубы, вроде все целы, но на языке крошка, крепко щёлкнула зубами. Ужасно болят пятки и попа, пытаюсь подняться и падаю, встаю на четвереньки. Меня подхватывают чьи-то руки и помогают подняться. Иду медленно, мне помогают, держат под локти, мы одного роста, и, кажется, очень похожи. Выходим на свет, тусклый, бьющийся в клубах пыли, но дышать гораздо приятнее. Долго дышу, делая глубокие вдохи, открываю глаза. На меня смотрят мои копии, улыбаются, такие же грязные и пыльные, как я, в одинаковых толстовках и джинсах. Мы смеёмся, обнимаемся, теперь не так страшно, но страшно так, что вздрагиваем от каждого звука.
Просыпаюсь. Губы слиплись, ссохлись, во рту гадостно, тело ломит так, что начинаю выть. Это моя пятая процедура облучения, самая тяжёлая. По-моему, мне становится всё хуже и хуже. Не хочу мочиться в постель, с трудом поднимаюсь и падаю на пол.
Девочки спят, им сделали три облучения, слава всем богам, успешно. Хорошо, что они спят, не видят, как я ползу в туалет. Господи, как больно, сослепу влетела в унитаз, чуть не обоссалась. Не хочу об этом думать, вспоминаю эту камеру, куда меня кладут и девочек тоже, страшная, но, как кажется, ничего не происходит. Мне долго объясняли, что это безвредно, что лучи бьют только туда, куда надо – не верю, всё они врут! Я видела, как чуть не умерла Мариночка, а после второй дозы Оленька, как тяжело им было, мне тоже, но они такие маленькие, я сильнее, крепче, так и должно быть.
Возвращаюсь на койку, с трудом залезаю и ложусь на бок. Сон вновь овладевает мной, но не этот, не этот сон, который снится мне уже в пятый раз, и с каждым разом я всё дальше и дальше продвигаясь по этому кошмару, и всё же я выбралась, выбралась! Это прекрасно, я просыпаюсь и хватаюсь за планшет, надо всё записать. Глаза видят очень плохо, делаю много ошибок, потом исправлю, главное всё записать, записать. Закрываю глаза и вновь вижу уродцев, рождённых бесформенной колыхающейся кучей, вглядываюсь в их ожесточённые голодные лица и не вижу ничего, бугристая маска с уродливыми неровностями там, где должны были бы быть глаза, нос, рот, уши. И все они, как и их сырьё, танцующее под пустой ритм перегруженного баса, похожи на меня, не точно, даже если долго приглядываться не разберёшь, но было в них что-то знакомое, от чего леденело сердце и становилось трудно дышать. И их много – легион.
Глава 7. Выпустили!
Сегодня самый светлый день в моей жизни, я никогда так не радовалась за кого-нибудь, даже за себя. Не могу вспомнить, когда я радовалась за себя, копошу затхлый чердак памяти и не нахожу ничего, кроме мёртвых пауков и пыли. Что же я за человек такой, если у меня пауки дохнут на чердаке? Не научили радоваться за себя, не так меня воспитывала бабушка, папа пытался, но его влияние тогда было слишком мало, сейчас я понимаю, что он был прав, призывая хвалить себя, радоваться своим успехам, пускай и немного превознося их. Бабушка была не такая, с раннего детства я усвоила, что хвастаться нельзя, что гордыня и честолюбие грех и испортят мне всю жизнь, что это ведёт к неоправданным ожиданиям, надеждам, за которыми неизменно бредёт разочарование. Я живо представляла себе разочарование, я его, точнее её, видела неоднократно. В нашем доме, в соседнем подъезде, жила одна старуха, всегда ходившая в грязном, порой рваном, недовольная, с морщинистым лицом, будто бы кто-то вместо лица вбил фигу. Она была злая, всё время ругалась, особенно ненавидела маленьких детей, кричала, что они кидают ей камни в окна, орут ночью и рано утром, не дают спать, хотят свести её в могилу. Когда бабушка читала мне нотации после того, как я похвасталась перед кем-нибудь, я сникала, представляла, что превращусь в эту старуху и плакала. В школе я стеснялась поднять руку на линейке, когда спрашивали, кто закончил четверть хорошо, учительнице приходилось выдёргивать меня из строя, а я, улучив момент, сбегала.
Хотела написать про радость, переполняющую меня до сих пор, а опять ударилась в воспоминания. Здесь мне хочется вернуться назад, в прошлое, убежать отсюда. Не буду тянуть – девочек выписали, выпустили домой долечиваться. Облучение подействовало, мне показалось, что они расцвели, ожили. Мы не успели попрощаться, всё случилось очень быстро, меня привезли после очередного облучения, а девочек уже забирали родители. Не знаю, верно ли я назвала свой телефон, наверное, нет, прошло уже две недели, а со мной никто так и не связался. А, может, просто не хотят, не виню их, никого и никогда не буду больше винить ни в чём, выгорело это во мне, не могу даже разозлиться. Я просто рада за девочек и верю, что они никогда больше сюда не вернуться, никогда.
Перевели в другую палату. Везли в кресле куда-то далеко и высоко, только лампы мелькали перед глазами и тени спешащих людей обтекали нас. Не вижу лиц, знаю, что они есть, разные, хорошие и обыкновенные, честные, в своей бесстрастности и равнодушии, нехорошие, злые, недовольные, плаксивые, весёлые и просто глупые. Никого не вижу, размытое пятно вместо лица, светящийся овал вместо головы и силуэт тела, серый, иногда тоже светящийся, так я различала людей в халатах и без. В новой палате я одна, она небольшая, две койки, туалет и душевая, с крепкими поручнями по периметру на разной высоте, они мне очень помогли, когда меня мыли.
Это унизительно, когда тебя моют, как статую или куклу, а ты послушно поворачиваешься, раздвигаешь ноги, вцепившись руками в поручни. И мне всё равно, первое чувство стыда, нахлынувшее на меня после прихода медсестры, улетучилось вместе с её негромким смешком. Она по-доброму потрепала меня по лысой голове, мягким голосом пожившего человека успокоив, и я доверилась ей, а в душе думала только об одном – держаться, не упасть, боролась с подкрадывающимся обмороком, я научилась чувствовать его заранее, перестала бояться. И упала, ближе к концу мойки, ничего не помню. Осознала себя уже в кровати, чистой, переодетой в свежую больничную пижаму из невзрачной тонкой ткани, не мягкой, но и не жёсткой, кожа почти ничего не чувствовала. Медсестры уже не было рядом, Волосы, которые все выпали без остатка, приятно пахли цветами, тело дёгтем, а в окно светило яркое тёплое солнце. С ума сойти – лето! Как долго я здесь!
Стала смотреть на солнце, щурясь и смеясь, какой у меня теперь тихий смех. Как же я пропустила лето? Ещё недавно была зима – нет, наступила весна, точно помню. Задумалась, сопоставляя дни, ничего не выходило, куда-то пропадали недели, месяцы. Достала планшет, тупо всматривалась в ленту мессенджера. Так, вот переписка с папой и Людмилой, у нас общий чат, вот старая переписка с школьными подругами, сейчас июнь, а мы последний раз переписывались в марте, неужели так давно? Задаю себе этот вопрос и пожимаю плечами, так и есть, и обидно, и не обидно, разговаривать больше не о чем, а было ли когда-то, вот вопрос. Думаю о том, кто мой настоящий друг, быстро переходя к мысли о том, есть ли у меня вообще друзья. Нет, мой лучший друг папа, Людмила оказалась ближе всех подруг, наверное, она и есть моя подруга, я верю в её искренность. Собираю мысли в кулак, думать тяжко, голова кружится, и смотрю на ленту нашего чата. Редко пишу, с частыми перерывами, иногда по нескольку дней ничего не отвечаю. Это, видимо, и есть то самое пограничное состояние, о котором говорили эти врачи, думая, что я после процедур не слышу ничего, в отключке. А я всё слышала, всё и всех, хотела даже встать и заступиться за Левона Арамовича, они все набросились на него, и мне было очень обидно. Я не особо понимала, что он им доказывал, уловив главное – лечение убивает меня, он видел это, я чувствовала это, и когда он пришёл ко мне вечером, проведать перед сном, я разрыдалась, выразив глазами всю обиду за него, благодарность. В первый раз я видела, как у него из глаз закапали слёзы. Он не сразу заметил их, держал меня за руку и смотрел в глаза, улыбаясь, не жалостливо, как многие другие, а как друг, понимающий, что жалость оскорбляет человека. Эти несколько крупных слёз так и застыли на его лице, поразительно, как я смогла это рассмотреть. И нет, ничего я не придумала! Неправда! У меня иногда бывают просветления, вспышка, ещё, ещё одна – мир обретает былую форму, какой же он яркий, даже здесь, в тошнотворной белизне больницы, какой же он живой, выпуклый, настоящий!
У меня провалы в памяти, провалы в сознании, стоит это признать и принять. Как здорово, что есть лента мессенджера, что кто-то подзаряжает мой планшет, я забываю, но каждое утро или день, как приду в себя, нахожу его на тумбочке полностью заряженным. Перечитываю свои записи, корректирую, исправляю ошибки, с трудом, хочется бросить, уткнуться лицом в подушку и лежать, лежать, стонать, плакать. Заставляю себя, через боль, пока в глазах не начинает темнеть от напряжения. И это помогает, вспыхивают в памяти новые картины, о которых я не знала.
!!!Вдруг я вспомнила, что папа и Людмила были у меня, сидели у кровати, папа держал мою ладонь, крепко сжимал, разжимал, боясь, что делает мне больно, и сжимал опять, будто бы боялся, что отпустит и потеряет меня. Людмила сидела с другой стороны, держа мою правую руку, у неё были холодные ласковые пальцы, как шёлк, грустные и в то же время радостные глаза, радостные от того, что видит меня, что сидит рядом со мной. Я не видела их лиц, они были в масках, каких-то странных костюмах, напоминающих комбинезоны, но сильно большого размера. Их отругали, за то, что они сняли перчатки, но не зло, без усердия, так поступают люди, которые должны выполнить инструкцию, но сами понимают всю бессмысленность её. Они были рядом со мной, и вроде это было недавно, светило такое же тёплое солнце, а я не то спала, не то нет, балансируя на шаткой границе между сознанием и обмороком.
Мне каждый день снится один и тот же сон, а может и не день, я потеряла понимание времени суток. Я еду в метро, вагоны новые, там ещё розетки были. Двери открываются и закрываются, станции мелькают перед глазами, толпы людей, перетекающих со станции на станцию, как течёт вода по запутанному трубопроводу, помню, была такая игра на телефоне, надо было строить новые трубы, чтобы разноцветные потоки не смешивались. Все потоки перемешались, превратившись из разноцветных в сплошную серую массу, прокачиваемую безжалостными насосами огромного города. Движение, поток людей, поездов, машин наверху – это кровь,
, глюкоза, пища города. Вспомнила колонны гвардейцев, в шлемах и со щитами, а вот и тромбоциты, и макрофаги, обезумевшая иммунная система.
Перечитала и отправила абзац папе и Людмиле. Что-то напутала, но мне кажется, что нет. Папа ответил, что я начиталась учебника по биологии, скорее всего, он прав, но город я теперь вижу только так, а над ним, внутри него разрастается бешенная иммунная система, способная и желающая подавить всё и вся, запереть все кровотоки рядами тромбоцитов в шлемах, закрыть все проезды щитами, фургонами и водомётами.
В своих снах я бегу в метро из этого города, не находя другого выхода. И вот поезд движется, люди входят и выходят, и постепенно вагон пустеет, соседние вагоны давно пусты, и я приезжаю на станцию. Здесь два перрона и три пути, третий ведёт в никуда. Поезд дальше не идёт, выхожу, а он стоит, мигает освещением, шипит дверьми и не двигается ни назад, ни вперёд. Приходит другой поезд, тоже пустой, открывает все двери, через него можно пройти насквозь. Вхожу в него, сажусь, жду. Долго жду, надоедает, и спрыгиваю на рельсы, на третий путь.
В первый раз, когда мне это приснилось, я тут же проснулась, испугавшись, что меня ударит током. Папа рассказывал, что сбоку находится контактный провод, он расположен близко с рельсами и на него можно попасть ногой, или задеть, когда будешь спускаться на рельсы, не помню точно. В детстве я так боялась, что с криком переходила пути электрички, боялась, что тут же попаду на контактный провод и изжарюсь, как курочка в гриле, так меня папа пугал, учил уважать электричество.