
Полная версия:
Советский рубеж V-2.0
Артём сглотнул. Ему вдруг стало стыдно не за крючок, не за крик, а за то, что он вообще мерил этого человека своими уставными мерками.
— Потому я и не люблю лишних слов, лейтенант. И не люблю, когда человека за пуговицу тянут. Жизнь и так хватает за горло.
Они остановились у очередного поста. Часовой кивнул Ерофееву, как старому знакомому, и старшина чуть заметно улыбнулся ему в ответ — так, будто этот кивок был важнее любого доклада.
— Сейчас самое трудное время начнётся, — тихо сказал Ерофеев, глядя в темноту, где ночь уже смыкалась с землёй. — С четырёх дня до восьми утра посты усиливают. Пять часов на этом мокром морозе — это не про храбрость. Это про то, чтобы просто не сойти с ума. Минус двенадцать, а тело до костей промерзает, одежда влажная. Тут не про крючки надо думать, а про то, как человека сберечь.
Он повернулся к Артёму, и в его взгляде не было ни упрёка, ни жалости — только спокойная тяжесть, которую он нёс столько лет.
— Вы, товарищ лейтенант, не бойтесь быть неидеальным. Бойтесь быть равнодушным. А устав… устав тут такой: чтобы каждый, кто смену отстоял, живым домой вернулся. Хоть когда-нибудь.
Придя в землянку, Артём разделся, налил горячий чай и, не раздеваясь до конца, бухнулся на нары. В землянке было тепло, пахло сеном, древесиной, землёй и догоравшими в буржуйке поленьями. Он закрыл глаза и почти сразу провалился в сон.
Ему снился дом. Мама ставила на стол тарелку горячих пирожков, за окном падал пушистый снег, а в комнате пахло яблоками и ванилью. Артём хотел сказать ей что-то важное, но не мог подобрать слов. Он просто сидел и смотрел, как она улыбается, и чувствовал, как тепло разливается по груди.
— Тревога! К бою! Немцы на прорыв! — грубый крик ворвался в сон, как удар сапогом в дверь.
Артём подскочил, не понимая, где он, что происходит. Перед глазами ещё стояла мамина кухня, а вокруг была закопчённая землянка, сапоги, ремни, люди, которые уже выскакивали наружу.
Он схватил ремень, попытался заправить рубашку. Пальцы не слушались, пуговица никак не попадала в петлю, и от этого паника только нарастала. «Спокойно, спокойно!» — говорил он себе, но голос внутри звучал жалко и тихо.
Выбежав наружу, он сразу попал в хаос. Темнота, вспышки выстрелов, крики, запах пороха и сырости. Где-то совсем рядом, в окопе, разорвалась граната, и земля вздрогнула под ногами.
В этой суматохе он вдруг увидел Ерофеева. Старшина стоял спокойно, будто посреди бури, и раздавал короткие, чёткие команды: — Второй сектор — держать! Патроны экономить!
Артём хотел было крикнуть: «Я здесь, я командир!», но слова застряли в горле. Он только шагнул вперёд, и Ерофеев на секунду поймал его взгляд. — Держи сектор, лейтенант, — спокойно сказал он, будто это была самая естественная вещь на свете. — Не стой. И каску надень, или жить не хочешь. Артём не стал спорить, а метнулся в землянку за каской. Внутри было всё так же тепло, но теперь этот тёплый запах сена казался чужим, почти предательским — будто он вообще из другого мира. В полутьме он нашарил каску, ту самую, с помятым краем. Пальцы наконец-то сработали, он с шлепком натянул на подбородок ремешок — и этот сухой, короткий звук вдруг прозвучал как команда самому себе: «Держись».
В тот же миг дверь землянки распахнулась с таким треском, будто её не открыли, а сорвали с петель.
На пороге стоял Ерофеев. Лицо — как камень: ни злости, ни спешки, только железная собранность. Он коротко глянул на Артёма — и в этом взгляде было сразу всё: и «вижу, что трясёшься», и «но ты справишься».
— Обстановка такая, — негромко, но так, что слышно сквозь грохот, бросил Ерофеев. — На дальнем посту связь пропала, ребята там почти вслепую сидят. Я туда. Держи позицию их, если обвал обороны — сразу дам знать. А тут у тебя второй сектор, Петров с Семёновым на месте, они парни крепкие бывалые. Теперь твоя очередь командовать, лейтенант. Не жди, пока за тебя решат.
Артём хотел сказать: «Я не готов», хотел хоть слово выдавить, чтобы старшина понял, как у него внутри всё дрожит. Но Ерофеев не ждал оправданий. Он шагнул ближе, чуть понизил голос — будто делился не приказом, а чем-то своим, тяжёлым:
— Давай, держись. И командуй. Пусть не громко, пусть не красиво — главное, чтобы слышно было. Чтобы парни знали: командир тут, он видит, он с ними.
— Давай, держись. И командуй. Пусть не громко, пусть не красиво — главное, чтобы слышно было. Чтобы парни знали: командир тут, он видит, он держит.
Он ещё секунду постоял, будто хотел что-то добавить, но только коротко кивнул:
— Я на дальнюю. Доложу тебе, как доберусь. Держись тут.
И ушёл — не бегом, не в суете, а ровно, твёрдо, растворяясь в темноте, где вспышки разрывов чертили небо рваными линиями.
Артём остался у двери. В ушах звенело, пальцы всё ещё сжимали каску, будто она была якорем. Но теперь в груди появилось что-то новое — не спокойствие, нет, а тяжесть ответственности, которая вдруг перестала казаться чужой.
Лейтенант медлил, не в силах заставить себя выйти наружу. Тело будто сковало льдом: ноги подгибались, руки тряслись, и даже заправить гимнастёрку казалось непосильной задачей. Он кое‑как стянул полы, пальцы путались в пуговицах, а в груди всё сжималось от глухого, животного страха.
Внезапно рядом грохнула очередь крупнокалиберного MG‑42, в ответ коротко рявкнул ППШ — и тут же замолк. Ещё автоматные очереди, и сразу в ответ — два пулемёта одновременно, сливаясь в один сплошной вой.
«Немецкие пулемёты… прямо за палаткой! Прорыв… так быстро!» — пронеслось в голове у Артёма.
Он метнулся к двери. Сбитая из толстых досок створка; она и правда давала ощущение надёжности, пока была закрыта. Сейчас Артём стоял к ней вплотную и видел сквозь щели узкие полосы света — от вспышек выстрелов. В этих полосах плясали пылинки, и казалось, что сама дверь дрожит от грохота снаружи.
Сквозь щели он увидел вспышки — огни, вырывающиеся из стволов, на секунду выхватывали из темноты силуэт. Огромный, тяжёлый, словно демон из кошмара: свет пулемётных очередей обрисовывал его, будто высекая из мрака. Противостояние ППШ захлебнулось в этом грохоте.
Артём не видел лица, но кожей чувствовал: силуэт повернулся к входу. Щёлкнул спуск. И в этот миг весь мир сузился до точки — до этого щелчка, до запаха гари и сырости, до тяжести в животе, где будто крутили раскалённой кочергой.
— Мама… мамочка… — прошептал он, голос сорвался на жалобный писк.
Ноги стали ватными, он осел, и реальность обрушилась окончательно. Внизу живота всё оборвалось, и по штанам потекло, сапоги быстро наполнились, чавкнули при малейшем движении. Страх перестал быть просто страхом — он стал физическим, липким, унизительным.
В голове мелькнуло: «Рядом кобура… пистолет!» Он рванулся к ней, пальцы судорожно вцепились в рукоять, но кобура будто держала намертво, не отдавала оружие. Артём дёргал, тянул, как загнанный кролик, который конвульсивно подпрыгивает в ловушке, не видя выхода.
А силуэт не стал нагибаться, чтобы войти. Он просто ударил в дверь. Не ногой, не плечом — просто шагнул вперёд, и тяжёлые доски не выдержали. С оглушительным треском створка сорвалась с петель, пролетела через землянку и с грохотом врезалась в противоположную стену. На мгновение лейтенанту показалось, что этот человек — нет, это существо — заполнило собой всё пространство, вытеснив воздух, свет, саму возможность дышать.
Наконец, с хрустом, пистолет выскользнул из кобуры. Артём расставил ноги, как в ковбойских фильмах, сапоги противно чавкнули, и он направил ствол на фрица. На секунду в нём вспыхнуло ложное чувство превосходства: «Я на мушке! Сейчас выстрелю — и всё закончится!»
Но раскалённая кочерга в животе не унималась, только сильнее накручивала кишки.
— Вот, мазилы? Там по выстрелам не меньше дюжины автоматчиков не справились… Какой сброд мне достался… — пронеслось у него в голове, и эта злость на самого себя вдруг дала крошечную опору.
Фигура немца казалась огромной не только из‑за роста: кожаный плащ добавлял веса, за ним угадывался массивный короб пулемёта. На голове — каска, простреленная в нескольких местах, искорёженная, с вмятинами. Лицо… лицо было как с арийских плакатов, но изуродованное: кожа висела лоскутами, будто резиновая, но крови почти не было. Это делало его не человеком, а чем‑то невозможным, кошмарным.
— Что за срань тут происходит… Это сон… — прошептал Артём, цепляясь за эту мысль, как за соломинку.
Фриц отбросил разряженный пулемёт. Патроны кончились. Больше оружия не было видно.
— Получи, фашистская мразь! — выкрикнул Артём, подбадривая себя, и, зажмурившись, разрядил половину обоймы в грудь противника.
Раздался металлический лязг. Пули отскочили, не причинив вреда. Противник даже не дёрнулся. Только медленно опустил взгляд на свою грудь.
— Бронеплита! — сообразил лейтенант и оставшуюся обойму всадил в лицо.
Голова существа лишь чуть качнулась от попаданий, будто её толкали, но не могли сдвинуть. После последнего выстрела она замерла на секунду — и эта секунда показалась Артёму вечностью. Он застыл, парализованный ужасом.
Затем фигура медленно подняла взгляд. Кожа на лице частично слетела, висела рваными лоскутами. Там, где должны были быть глаза, теперь горели красные огоньки. Из‑под разорванной плоти проглядывали чёрные кости черепа.
— Боженьки… — простонал Артём, судорожно пытаясь вспомнить хоть одну молитву. Он был убеждённым атеистом, но на войне атеистов не бывает. — Господи, спаси… «Отче наш»… бабушка учила… но слова рассыпались, память будто отшибло.
Туша медленно сдвинулась с места. Метафизическая кочерга внутри вдруг резко упёрлась во что‑то, надавила — и реальность окончательно рухнула. С отвратительным звуком содержимое кишечника прорвалось наружу.
Чавкающими, ватными ногами он попятился, потом развернулся и, как маленький ребёнок, забился в угол на нарах, обхватил колени, уткнулся лбом в сгиб руки и зашатался, вгоняя себя в транс.
— Это сон. Это мне снится. Я сейчас проснусь. Потом опять засну, и мне приснится мама, . Конечно, это сон… такого не бывает… — шептал он, как мантру.
Из этого оцепенения его вырвала резкая боль: чья‑то рука схватила его за волосы, резко откинула голову назад, вторая вцепилась в шею. Безвольное тело выдернули из безопасного угла. Ноги повисли в пустоте. Чуть согнув руку, существо подтянуло лицо Артёма к своему. Сквозь рваную кожу проглядывала металлическая скула, а в приоткрытом рту виднелись идеально ровные, белоснежные зубы.
— Не курит, наверное… спортсмен… — бессмысленно пронеслось в голове Артёма, нелепая мысль, которая вдруг удержала его от полного безумия.
— Цель опознана: русский солдат. Угрозы нет. Уничтожить, — сказало чудовище на чистом русском, без акцента, холодным, механическим голосом.
— Нет… нет… не надо… — прохрипел Артём, пузырясь соплями и слезами.
И тут краем глаза он заметил небольшую тень, скользнувшую в дверной проём — туда, где ещё валялись щепки и торчали сорванные петли.
— Свои… ребятки… наконец‑то… — мелькнула слабая надежда.
Сразу за этим грянула очередь. Искры, как бенгальские огни, брызнули из головы существа. Чудовище на секунду замерло, ослабило хватку — и Артём рухнул на земляной пол, сел на корточки, прижался спиной к стене, не понимая, жив ли он вообще.
Перед ним стояла невысокая, очень хрупкая рыжая девчонка, на вид лет восемнадцати, абсолютно голая, вся обсыпанная мукой, будто только что выскочила из пекарни. В руках она уверенно сжимала пулемёт Дегтярёва ДП‑27.
Она резко отбросила пулемёт, протянула руку к Артёму и крикнула звонким, почти детским голосом, но с железной твёрдостью:
— Нож! Давай нож, быстрее, не тупи!
От сдавленной гортани Артём не мог вымолвить ни слова. Только дрожащей рукой показал на стол, где среди кружек, крошек и газеты лежала финка.
Существо очнулось, выпрямилось, опустило руки, как солдат по стойке «смирно», и медленно развернулось в сторону девушки.
— Поздно! — крикнула она, голос звенел от адреналина.
Несколько секунд чудовище всматривалось в неё, будто считывало данные.
— Цель опознана. Объект 723. Угроза высокая. Приоритет высокий. Задача: доставить живой, — проговорило оно тем же спокойным, нечеловеческим тоном.
Рыжая не дрогнула. Она подхватила пулемёт с такой лёгкостью, будто он ничего не весил, и выпустила короткую очередь.
— Ну что, нравится, консервная банка? Хочешь меня? Тогда возьми! — выкрикнула она и швырнула опустевший пулемёт прямо в лицо чудовищу.
Тот не шелохнулся. Даже не моргнул — если бы у него были веки. Медленно, размеренно он двинулся к ней.
Девушка не стала ждать. Она скользнула за порог, существо последовало за ней — сначала неуверенно, будто пробуя движения, а потом всё быстрее, словно сбрасывая оцепенение. Каска сорвалась с головы и повисла на ремешке.
Через мгновение снаружи раздался оглушительный грохот — будто что‑то огромное рухнуло, ухнуло, ещё раз вздрогнуло — и наступила тишина.
Артём глубоко втянул воздух, закашлялся, пытаясь прогнать из горла этот железный привкус страха, закатил глаза — и сознание окончательно погасло.
Глава 2
Глава 2
«Голые гости»
-В бане все ровны.
-Но у кого-то ровнее.
(Народная мудрость)
Позиции 1 роты, 374 стрелкового полка, вблизи города Пскова, 1944год 17 февраля, 04:03. Не за долго до событий в землянки.
— Три… нет, четыре танка! — рявкнул Ерофеев, вжимаясь в край воронки. Его голос даже сквозь грохот пробивался — не от громкости, а от той самой стальной нотки, когда слова становятся приказом ещё до того, как их произнесут.
Танки ползли, тяжёлые, будто сами земля и сталь. Ещё до их подхода Ерофеев рассредоточил бойцов: часть укрылась в старых снарядных воронках, заранее залёг там с гранатами и бутылками с «коктейлем», прижимаясь к земле так плотно, что их не выдавал даже пар от дыхания. И как только машины подошли на бросок — все разом вынырнули. Точно, без суеты, как на учениях, только быстрее: в воздух взлетели связки гранат и бутылки.
Бабах! Бабах!
Взрывы ударили по ушам, по груди, по нервам. Танки попятились, один резко крутанулся на разодранной гусенице — и подставил борт. Вдогонку полетели новые бутылки. Пламя рванулось вверх, жадно лизнуло броню, и машины, отступая, превратились в огненные стога. Один замер, из люков повалили клубы — не просто дым, а сама горечь поражения.
— Пулемёты — огонь! — скомандовал Иван, и тут же из огневых точек ударили очереди. Трассеры прошили темноту, выхватывая силуэты танкистов, которые пытались выскочить из своих железных гробов. Они падали, как подкошенные, будто сама ночь не хотела их выпускать.
— Назад, браты! — голос Ерофеева хлестнул, как кнут. Он первым поднялся, показывая: не прячься, действуй. Но из воронок смогли выбраться только двое. Остальные либо прижались плотнее, либо… либо уже не могли.
Наступающая пехота рассредоточилась, вцепилась в землю и открыла огонь. Фашисты залегли у догорающих танков, превратив их в укрытия. Часть поползла вперёд, сливаясь с тенями, с сугробами, с самой тишиной.
— Прожектор! — бросил Ерофеев.
Где‑то поодаль вспыхнул луч — резкий, белый, безжалостный. Он ударил по полю, как рука охотника, и вдруг выхватил то, что до этого было просто шевелением в темноте: ползущие фигуры, серые шинели, блеск стали. Земля будто ожила и тут же застыла, пойманная этим светом.
— Гранаты к бою! — Ерофеев чеканил слова, как гвозди.
Те, кто ещё держался в воронках, выдёрнули чеки, на секунду замерли, будто прислушиваясь к собственному пульсу, и разом метнули.
Земля содрогнулась. Грохот ударил в грудь, вышибая дыхание.
— Ещё! Гранаты! — снова голос старшины, ровный, будто не здесь, не сейчас.
Ещё несколько взрывов. В свете прожектора стало видно, как часть врагов, чудом уцелевших, поднялась и рванула назад, спотыкаясь, падая, снова поднимаясь — как звери, которых гонят огнём.
— Отступают! — кто‑то выкрикнул, и в этом крике было столько облегчения, столько жизни, что даже мороз будто отступил на шаг.
— Бей гада! — подхватили другие, и теперь уже не было ни страха, ни сомнений — только короткие, прицельные очереди из ППШ и пулемётов. Отступающих расстреливали, словно в тире, но это не было игрой: это была цена за каждую секунду, за каждый вздох. Прожектор шарил по полю, выхватывая новые цели, и казалось, что сама ночь теперь на их стороне.
Атака захлебнулась.
Но Ерофеев не радовался. Он стоял, вглядываясь в темноту за прожекторным пятном, туда, где связь оборвалась ещё час назад и где сейчас, на самом краю, его ребята держались на одном упрямстве.
«Без связи они слепые, — думал он, стискивая автомат так, что побелели костяшки. — Слепые и одни».
Он резко махнул рукой, подзывая к себе двоих, кто ещё мог держаться на ногах.
— Со мной. На левый фланг. Там наши без связи сидят, если фрицы снова пойдут — их сметут.
Те кивнули без лишних слов. Не потому, что не боялись, а потому, что знали: со старшиной хоть и тяжело, но не бросят.
Ерофеев последний раз глянул на поле, где догорали танки и белели сугробы, и шагнул в темноту — туда, где тишина была страшнее любого грохота.
Увлечённые боем, бойцы не замечали ничего вокруг: ни неба, ни земли — только танки, только вспышки, только цель. А вот Ерофеев, уже поднимаясь, чтобы рвануть к левому флангу, краем глаза зацепил что-то не то.
В небе над окопами, возле офицерской землянки, будто пошла рябь — как над раскалённым железом. И в этой ряби набухала синеватая энергетическая сфера. Она пульсировала, словно живое сердце, и с каждым ударом из неё рвались тонкие, изломанные молнии. Они били в мёрзлую землю, выжигая и расплавляя её: снег вскипал паром, корка трескалась и пузырилась, а в воздухе резко пахло озоном, как после сильной грозы. Молнии метались, искали заземление — и, найдя, вспыхивали и гасли, оставляя на земле чёрные, оплавленные борозды.
Внутри сферы, будто подвешенные в воздухе, застыли двое. Абсолютно голые. В них можно было угадать мужчину и женщину. Мужчина — крепкого телосложения, на вид лет сорока, с лицом, на котором читалась привычка к жёстким приказам и тяжёлой работе. Рядом — молоденькая девушка, от силы лет восемнадцати, спортивного телосложения, с телом бойца. По коже бежали странные симметричные шрамы — ровные, будто выведенные по линейке, и от этого они выглядели ещё более чужими.
Сфера повисела в воздухе считанные мгновения — и внезапно исчезла с резким хлопком, похожим на лопнувший мыльный пузырь. Тела рухнули плашмя на землю. Удар прозвучал глухо, тяжело, и от места падения вверх рвануло густое облако пара: горячая земля шипела, будто живая.
Ерофеев замер на долю секунды, глаза сузились, мышцы сжались, как перед броском. Первая, чисто фронтовая мысль ударила чётко и жёстко: «Новое оружие… немцы испытывают что-то новое». Но раздумывать было некогда: бой не ждал ни секунды.
Он резко махнул рукой, подзывая двоих, кто ещё держался на ногах:
— Со мной. На левый фланг. Там наши без связи сидят. Если фрицы снова пойдут — их сметут.
Те кивнули без лишних слов. Ерофеев последний раз глянул туда, где ещё клубился пар, где на снегу лежали эти двое, и шагнул в темноту — туда, где тишина была страшнее любого грохота.
Ерофеев, тяжело дыша, свернул за угол окопа. Рядом, прижимаясь к промерзшей стене, шли двое бойцов — те, кого он успел собрать. Перед ними открылась небольшая землянка, вырубленная для отделения: низкий вход, сколоченные нары, на стене — закопчённый котелок. Тут должны были сидеть ребята без связи. Тут должна была быть самая горячая точка.
А вместо этого — тишина. Не та мёртвая, от которой волосы встают дыбом, а другая: с хриплым смехом, с облегчённым выдохом, с коротким, почти детским «ура».
— Да они же отходят! Отходят, братцы! — выкрикнул кто-то, и голос дрожал не от страха, а от того, что страх наконец отпустил.
Ерофеев замер на пороге, не веря своим глазам. Бойцы, те самые, что должны были держаться из последних сил, теперь стояли, кто на коленях, кто привалившись к стенке окопа, и смотрели вперёд с какой-то пьяной радостью. Пулемётчик, весь в пороховой гари, вдруг захохотал коротко и резко, будто чихнул.
— Гляди, гляди! Один встал, второй… Да они назад идут придурки! Мы их! Мы их сейчас сделалаем!
И в эту секунду Ерофееву тоже захотелось поверить, что всё. Что худшее позади. Что сейчас можно просто сесть, вытереть лицо рукавом и сказать: «Живы. Дожили».
Но взгляд сам собой скользнул дальше, за линию окопов, туда, где ещё клубился пар от догорающих танков, где свет прожектора метался по полю, выхватывая то снежный сугроб, то чёрную воронку… и вдруг — фигуры. Не те, что отступали. Другие.
Те, что шли вперёд.
Ликование оборвалось так же резко, как если бы кто-то выключил звук. Сначала замолчал один, потом второй. Улыбки сползли с лиц, как маска, которую сорвали рывком.
— Это… это не люди, — прошептал рядом боец, и в голосе не было ни удивления, ни крика — только ледяное понимание.
И правда: эти не бежали, не прятались, не искали укрытия. Они шли, будто не замечая пуль. Кожаные плащи висели лохмотьями, металл касок был изрешечён, но они шагали, высоко поднимая ноги в глубоком снегу, и несли на себе эту чудовищную тяжесть — ранцы, пулемёты, смерть.
— Гранаты к бою! — голос Ерофеева снова стал стальным, без единой дрожи. Он сам не понимал, как в нём ещё осталось столько силы, но знал одно: если сейчас не остановить этих, не будет ни «дожили», ни «завтра», ни вообще ничего.
В этот же миг, за их спинами, возле офицерской землянки, женская фигурка — та самая, голая, со шрамами — резко махнула рукой, указывая на окопы, а сама метнулась к входу в землянку. Туда, где только что исчезла тень третьего «немца».
— Бросай! — рявкнул Ерофеев.
Гранаты полетели вперёд, разрывая тишину, которая только что казалась спасением. Земля вздрогнула, поднялась стеной грязи и снега, скрыв на секунду эти неестественно ровные фигуры.
Когда пыль осела, они стояли. Помятые, пробитые, но живые. И снова шагнули вперёд.
Кто-то в окопе тихо, обречённо выругался. Кто-то начал шептать молитву. Молодой боец, совсем мальчишка, вдруг всхлипнул, и слёзы потекли по закопчённым щекам, смешиваясь с грязью.
Ерофеев шагнул к нему, обнял крепко, по-отцовски, прижал голову к своей груди, закрывая мальчишку собой, насколько это вообще было возможно.
— Не бойся. Умирать вместе не так страшно. А двум смертям не бывать, одной не миновать!
Он отпустил парня, выпрямился, сжал автомат так, что побелели костяшки, и посмотрел прямо на надвигающуюся смерть.
— Держим линию. До последнего. Пока патроны есть — мы не сдаёмся.
Окопы стонали от очередей, снег чернел от пороховой гари, а воздух был такой густой от дыма и страха, что казалось — вдохнуть его можно только вместе с чужой смертью. Поредевший отряд сбился в тесную кучку у поворота траншеи, там, где землянка давала хоть какую-то иллюзию укрытия.
— Ну что, братцы… — голос Ерофеева звучал глухо, без прежней стальной твёрдости. Он обвёл глазами своих: кто-то стискивал автомат так, будто это была последняя опора, кто-то просто смотрел в промерзшую стенку окопа, будто там можно было прочесть ответ, как выжить. — Похоже, это наш последний рубеж. Давайте прощаться. Было честью стоять с вами плечом к плечу.
В окопе повисла тишина, в которой грохот боя стал каким-то далёким, почти нереальным.
—Прощай, старшина…
—Прощайте братцы…
— Простите, если, когда обидел…
Кто-то тихо всхлипнул, кто-то перекрестился. Молодой боец, совсем мальчишка, уткнулся лбом в колено и шептал что-то про мать и дом, так тихо, что никто не разбирал слов.
Ерофеев положил тяжёлую руку ему на плечо:
— Держись, сынок. Сейчас главное — не терять голову. Мы столько раз из переделок выбирались… Может, и сегодня пронесёт.
И в эту самую секунду, когда все уже внутренне смирились, сверху, скользя по обледеневшему скату окопа, к ним рухнул рослый мужчина. Голый, обильно посыпанный белым снежным порошком, он на секунду замер, будто прислушиваясь к полю боя.
Бойцы вскинули стволы, но не с азартом, а скорее по инерции — будто даже стрелять уже не было сил.
— Найн, найн! Я хотеть вам помочь, русский зольдатен! — голос у него был грубый, почти со скрипом, с заметным немецким акцентом.
— Да это немец! Мочи его! — выкрикнул кто-то, но в голосе не было злости, только усталость и раздражение, будто даже убить кого-то сейчас было слишком тяжело.
— Отставить! — рявкнул Ерофеев, и в этом окрике вдруг снова прорезалась прежняя твёрдость. Он не сводил глаз с незнакомца. — Он же голый! Коли хочешь помогать — помогай.
Старшина стащил сапоги, штаны и ватник с убитого бойца.

