Читать книгу Царская чаша. Книга 1 (Феликс Лиевский) онлайн бесплатно на Bookz (9-ая страница книги)
bannerbanner
Царская чаша. Книга 1
Царская чаша. Книга 1
Оценить:
Царская чаша. Книга 1

4

Полная версия:

Царская чаша. Книга 1

– Государь… – хотел было начать, но тут, почтительно постучавшись, выждав положенное, в растворенной двери появился с поклоном Дмитрий Годунов.

Молча приняв от него пергаменты, Иоанн внимательно рассматривал их, сличая, и хмурился. Как бы невзначай Федька встретился взглядом с царёвым ближним, стараясь разгадать его к себе отношение, и, впрочем, ничего приятного не предполагая, особенно, помня о стычке с Грязным. Поди, он и доложил. Либо сам Иван Петрович… Ясно, государь снисхождением своим приказывал ему, Федьке, впредь не срываться на такое, что и Охлябинин сказал, только иначе… Но как быть с … Тут Федька уже не мог ясно мыслить, одни чувства протестовали в нём. Он думал о том, как смеют все эти холопы и слуги царёвы презирать его за то, что сам – сам! – государь допустил, и не просто так, в помешательстве или во хмелю, а… намеренно и огненно возжелал и содеял, и его оценил выше всех! И они, ничтожества, ему в лицо плюнув, в государя метят, что ли?! Полно, неужто не видит язвы себе в таких вот их выходках государь! Или не понимает он, Федька, по неопытности ещё всего, тут творящегося? Правил и обычаев здешних не выучил ещё? Может, шутки такие в здешнем обыкновении? Да только не очень весело получается. «Но вскоре всё изменится», так сказал нынче ночью царь его души, властитель его плоти, которому присягнул он на вечную верность не на словах, в сердце своём. Что ж! Коли быть крови, то – пусть будет. Я один такой, сказывает Иван Петрович, – ну так и буду ни с кем не схож! Не дам бичевать, бесчестить впредь никому ни себя, ни государя моего через имя моё! Ибо неправедно это и негодно – терпеть такое! Может, и не всё, и не так, как на деле было, пересказано государю… Дескать, не за чем государю напрасно на пустячные свары тратиться вниманием, и то верно, без сомнения. Такие ведь великие дела грядут, до того ли сейчас им всем будет. Однако же что было сказано – то было, и за меньшие дерзости по чести наказание следует! И тут окатило его жгучим досадливым стыдом, да так, что в краску бросило до удушья: а ведь и правда, что такого Грязной сказал, чтоб взбеситься?! Ехидство, издёвку, подоплёку узрел, потому что… И сам же себя тем головой выдал, выходит, а прошёл бы не глянув лучше! Или нет? Стремительный спор с собой был пресечён спасительным внушением, на ум пришедшим: «Отчего государю ты любезен – то никого не касается и ничьего ума дело. Достоин!».

Озарённый откровением этого решения, забывшись, он испепелял взором Годунова, и тот отвёл глаза. Очнулся и Федька. Сделался равнодушен с виду, принялся заново расставлять на доске шахматные фигуры.

Приняв указания, уже выходя, вернулся Годунов в комнату. Только что доложили по цепи охранной, что прибыл воевода Басманов. Государь велел немедля проводить его до малой трапезной, и, спокойно улыбаясь очами Федьке, приказал послужить им за столом долгом кравчего, а заодно и в общем разговоре поучаствовать. Федька понял, вчерашнее посвящение его в тайну замыслов государя было лишь началом, и вот теперь пришло время им, верным, сообща готовиться к исполнению государевой воли.

– Иди, Федя, возьми в помощь кого положено, и ожидайте меня вскоре.

Федька вылетел из покоев быстрее, чем хотелось показать, и ринулся по коридору к трапезной, на подступах высматривая воеводу, и на лету свистнув проворной дворне, чтоб в поварской занялись столом. Он не мог заметить, конечно, метнувшуюся вслед ему неприметную низенькую серую тень, сопроводившую его своим бесшумным скольжением вдоль стен и ниш до самой трапезной палаты.

– Батюшка! – Федька с разбегу подлетел к воеводе, только что подошедшему, и попытался потащить его от окна подальше, и вообще ото всех. Воевода, зная здешние закоулки как свои сени, без слов прихватил сына за плечо и указал на ближайший поворот, и там, оглядевшись, кивком разрешил ему говорить.

– Батюшка! Ты государю об Одоевском как отписал? Батюшка, это я его расплатиться вынудил.

Воевода молчал, обдумывая с изумлением услышанное.

– То есть как это? – наконец спросил очень тихо ледяным голосом.

И Федька выложил всё вкратце, как дело тогда случилось.

Железная рука Алексея Данилыча никогда, пожалуй, за всё памятное обоим время не прикладывалась к Федьке с таким чувством. Сгребая в узел, сминая тонкий, расшитый жемчугом шёлк его терлика у ворота, он прижал Федьку к стене, и, переведя вздох, приметив шорох отдалённых шагов, отпустил, проговорив:

– Смерти моей жаждешь – лучше сразу нож в сердце.

Федька тяжело дышал, смотрел умоляюще.

– Идут сюда. Что было – прошло, молись, чтоб не всплыло пока… Пока не сладим наше. Говори сейчас, что ещё было, что мне знать надобно!

Федька помянул столь же кратко, о чём вели они с царём речи. Кроме того, что одного его волновало.

Воевода кивнул напоследок. К ним уже приближались Вяземский и Зайцев49.

– Кончилось ребячество, Федька, и чтоб я более за проделки твои сердцем не хворал, клянись, тут и сейчас, во всём подобном впредь меня испрашивать! Всё семейство сейчас за нами, и не об себе только, о всех наших думать должен! Понял ли?

– Понял, батюшка. Прости! Прости, – Федька поймал отцову руку и, быстро склонившись, поцеловал.

– Теперь чарку бы в самый раз… – снова переведя дух, Алексей Данилович обернулся поприветствовать соратников.


Вечером, стоя с простёртыми как на распятии руками в царёвой мастерской, где, коленопреклонённые и незаметные, швецы-умельцы по нему подгоняли полы и рукава ферязи завтрашнего наряда, Федька в сотый раз проговаривал в мыслях положенное по разряду его кравческому, и представлял воочию рожи гостей, и из дворцовых, и из думных, и с наслаждением чуял одержимость, подобную битве, только тут ещё примешалось что-то этакое, пьянящее и злорадное, чего прежде, верно, постыдился бы в себе лелеять. Но так то – прежде… Не три дня минуло – три года будто бы. Вчера ещё, поняв, что на люди выйти придётся и государю за праздничным столом служить, что тьма народу знатнейшего, и дворня, и челядь, и мышь та самая, о коей поминал Иван Петрович, – весь мир на него взирать и его обсуждать будет, чуть о бегстве не помечтал, либо о хвори какой, до того страшно это отправление служебное показалось… Точно на позор вселенский его выведут, не на почёт, который должность кравчего означает. А ну как спотыкнётся, голосом осипнет, слова али имена перепутает… И корил, и бранил себя за глупости этакие – не ему, перед тучей врагов сабли не выронившему, головы не склонившему перед уродливым ликом смерти, показать теперь себя в красе трусить! Государь им всякую минуту любуется, не напрасно же вон новый убор спешно изготовить распорядился, да такой, что дух замирает через созерцание. Всё белое-молочное, атласное-переливчатое, в серебре и бирюзе, горностаем опушённое, чёрным соболем подбитое, и у ферязи в пол, что никогда одногодки его по чину не носят, не рукава разлетаются лёгкие – крылья. А в каблуки сапог ирховых50 камни кровавые вделаны, при каждом шаге – искрами брызжут, и такой же лал51 – на шапке, алой звездой во лбу. Царевичу такое впору бы! Носил всё это бесподобие Федька до вечерней молитвы самой, попривыкнуть чтобы, по спальным покоям государевым, по одёжной его комнате, и своей горнице, где трудолюбивой пчелой крутился Сенька, только вернувшийся с конюшни, переодевшийся в дорогое-домашнее, обустраиваясь в пристройке прислуги. На завтрашнем пиру ему уже надлежало в сенях перед Столовой палатой среди подавальщиков неотлучно быть, за всем смотреть, ничему и никому не попадаясь на путях, и в любое мгновение готовясь отозваться на слово своего господина Фёдора Алексеевича.


И вот Фёдор Басманов, царский кравчий, встретил государево сопровождение у выхода из Грановитой палаты, по окончании совета думского, и стал первым в свите его, рядом в полушаге у левого плеча.

И был он над пиром властвующий, белоснежный, дерзкий величавостью, такой, что слепило взоры и его надменно-улыбчивое молчание, и звучное смиренное доброжелательство голоса, когда подносил гостям с поклонами и обращением дары с царского стола. Может, всего тяжелее было впервые перенести через порог трапезной ногу. Но как вошёл, как ступил на красный ковёр окованным золотом высоким каблучком, и как выпрямился у царского трона, и глянул сверху на всех…

Во всё время пира не пришлось ему ни разу никого, подозрительно близко без повода к государеву столу подошедшего, остановить, и самому тоже ни за чем палату покидать не понадобилось. Сидевшие по левую руку от государя ближние его стольники, которых Федьке всех воевода представил заведомо чином, были, похоже, «своими», из тех, кого государь называет «верными». И среди них Федьке было заметно свободнее находиться теперь, хоть и было их знакомство, конечно, мимоходным пока. Поначалу поминутно одёргивал он себя за неуёмное желание постоянно на царя смотреть, много сверх положенного по долгу кравчего. И краснел мгновенно, вспыхивал, точно девка на смотринах, если государь тот взгляд его перехватывал. А то и вовсе мерещились картины сполошные роковые, как некто из гостей вдруг кидается к царю с ножом или сулицей, под шубой доселе прятанной, и в криках, и громе летящей со столов посуды, во всеобщем замешательстве он успевает броситься и заслонить собою государя. И весь его белый наряд окропляется кровью… Либо в чаше, принятой с подноса подавальщика, царю предназначенной, чудится яд, и, прежде чем поднести её государю, Федька отпивает глоток, и тотчас темнеет взор его, дыхание пережимает. Все вскакивают, поднимается и государь, в изумлении гнева, а он падает возле трона. И весь его горностаевый мех заливает красное ядовитое вино… В мечтах всё было красиво, по-настоящему ядом травленных он никогда не наблюдал, но видел травившихся грибами и порченой рыбой – зрелище неопрятное, конечно, и горностаевый мех с кафтаном парчовым тут можно залить не только благородным вином…

Так вот, каждую из шести чаш, на этом пиру для царя приготовленных, пробовал он на глазах Иоанна, и, выждав, с поклоном ставил перед ним на белую скатерть. С каждой братины медовой отводилась первая чарка кравчему, и ту он пригубить обязан был прежде государя и его стольников. И чуть виделось неурочное движение близ кресла государева или у стола его, рука кравчего ложилась на рукоять длинного кинжала. Мига не прошло бы, и быть злоумышленнику неосторожному заколотым им, и другими ближними.

Не чуял Федька ног под собою, ни голода, ни жажды уж тем более не чуял, гудело и трепетало всё в нём до последней натянутой жилки, всё разом видел, слышал, понимал, и – счастлив был. Многожды мнилось, что, на него глядя, о нём же гости говорили меж собой. Проходя по рядам с солонкой52 и чашею на золотом подносе, сопровождаемый напряжением обернувшихся гостей, он увидал Василия Грязного, мимолётно окатил презрительной полуусмешкой. Наклонясь к уху соседа, Грязной не сбавил голоса: «Глянь, лебедь царская плывёт, а отравит – не моргнёт!», а сидевший рядом вроде как согласительно хмыкнул. Все ждали, хоть старались виду не показать, кому же пожалована высшая царская милость. Федька остановился против обернувшегося к нему князя Мстиславского, одного из опекунов царевича Ивана…

Немногим позже понял Федька, что похабные присказки Грязного отчего-то нравились царю. Мог Васюк ляпнуть при всех такое, что и конюху зазорно, и во хмелю вовсе терял последнее приличие, не щадя достоинства своего, и мог ославить пакостно любого, коли чуял, что царь в настроении шутить… Может, поэтому многое сходило ему с рук из того, что слетало с поганого языка. Принимать бредни Васюка всерьёз Федька теперь не стал, но не упускал притом случая поизмываться над ним. Они ненавидели и презирали друг друга тем необъяснимым отторжением с первого и до последнего взгляда, какое бывает заложено у зверей, коим по природе противоестественно пребывать совместно.

Другое дело – Афонька Вяземский, из князей Вяземских младший, да прыткий. Сперва смотревший вообще мимо Федьки, теперь он приглядывался с некоторым даже интересом. Холодная отстранённость не ушла меж ними, но всё ж они были слишком теперь близки сознанием общего, пока ещё тайного дела государева, и надменность обоих имела привкус товарищеского уважения…

Всё завершилось шумным долгим единым вставанием вослед поднявшемуся из-за стола в знак окончания трапезы государю.

Последние из гостей были дворецким и охраной провожены через Большие Сени к выходу из дворца…

Федька был отпущен для завершения своих дел – надобно было распорядиться касаемо завтрашнего развоза подарков от государя по некоторым боярским и посольским домам, и тем, кто не сумел явиться сегодня по причинам достойным. Человек Салтыкова помогал, и заносил всё попутно в списки.


– Батюшка, а было, чтоб на пиру кого отравили? – не выдержал Федька, улучив минутку попрощаться с отцом.

– Не припомню. Да я не особо по пирам-то сиживал, Федя, в седле всё больше, сам знаешь, – воевода ласково взял его за плечо, пока никого рядом не было. – Болтали всякое, но правда ли – не известно. Трудно в науке-то царедворской? – не то шутя, не то и правда сочувственно спросил воевода, не стал дожидаться ответа от смутившегося дико сына, хлопнул его по плечу, простился до завтра. Федька проводил его высокую крепкую статную фигуру теплом взгляда. Но надо было спешить, жизнь звала дальше, в волнении он полетел в покои государя, где предстояло получить вердикт за первый его выход напоказ, и только об этом мог думать Федька сейчас, сгорая адским нетерпением. Позже, многим позже, он вдруг неожиданно вспомнит, что ни разу тогда не заметил, чтоб отец смотрел на него, когда по долгу кравчего он испивал из подносимого питья государю те двенадцать за трапезу хмельных глотков.

Серая незаметная тень снова скользнула за ним, растворяясь в сумерках углов у самой двери горницы, где Федька задержался оглядеть себя, не посадил ли пятна на белые одежды.


Покои царя Иоанна.

Ночь.

Опять он гадал, что и как будет, а сделалось по-другому.

Каждый закут покоев был проверен охраной. Государь отпустил всех. Спальники убрались к себе по соседству, постельничие Наумов с Годуновым укладывались также снаружи порога государевой опочивальни. Охлябинин ушёл последним через тот самый тайных ход, что за банькой, кратко и смачно похвалив Федькину сегодняшнюю работу. Затворив за ним дверь, улыбаясь, приятно усталый, уже в одной рубахе, Федька принялся готовиться к омовению, и заметил, что образ малого Деисуса в углу занавешен шёлковой пеленой… Не припоминая, было ли так всегда, он задумался. Ахнул, смутился, как мог позабыть такое. Негоже Спасителю и апостолам видеть земные дела грешные банные… Ну конечно же… В домовой бане у них, помнится, и вовсе образов никогда не было, крест освящённый только… Ой божже!.. – Федька сдавленно застонал, гоня прочь немедля неслыханную пакость помышлений, покаянно чуть не отползая от едва различимого под пеленой лика. Не иначе, была, была отрава какая в заморском том вине, а его блудодейное естество, по всему видно, как раз под чертовы те чары подпало, по слабости особой, наверное, вот и глумится разум сам над собою.

Вошёл царь. Скинул рубаху, подозвал его.

Все они, эти, на прошедшем пиру, там, слились в памяти в пестреющую душно и дорого, шевелящуюся кучу, все казались скучными либо уродливыми, к ним не хотелось принюхиваться и прислушиваться, и смотреть-то было неохота. Было несколько приятных вроде лиц, рядом с ними можно ещё было дышать, но – всё мимо, точно не люди это, а что-то нарочно наряженное, говорить наученное, чуждое и не важное. И у каждого – змея припрятана в рукаве, в глазу и под языком. Знамением и святой водою кропить, подходя, каждого, разве! Прижимая ладонь к груди, кланяясь гостям обычаем, касался ладанки с одолень-травой, что рядом с крестом нательным тайком всё ж надел под рубаху. И только Он один. Он важен, велик, прекрасен. Самый малый Его взгляд, тихий голос или приказ, Его досада или похвала – всё было главный и первым теперь, от Него теперь зачиналась и теплилась, и горела жизнь в Федьке. Вокруг этого пламени всё туже кружил он, в плену чудовищном.

Как вчера, опустился он на колени, омыть из кувшина ноги государя ромашковым настоем. Поднялся, чтоб всё оставить банщикам для уборки, но рука царя его остановила касанием нежно-властным.

– А ну глянь.

Федька улыбнулся утомлённо.

– То-то. А я покручиниться уж думал, что надоел тебе, нагляделся уж ты на государя своего за столом, пока чаши золотые устами лобызал, да один хмель другим перемогал… Об чём мыслил, когда капли-то кровавые с губ отирал, Ладово отродие53? Об чём помышляешь на досуге?

– О том, чтобы служить тебе, – в тон ему отвечает Федькин голос, дрожью низкой и вольной, как-то нежданно возникшей. – Радостью тебе быть!

В опочивальне уже, как улеглись, и караул у покоев встал на ночь, вновь раздался голос Иоанна.

– Сказывают, Федя, лют ты.

– Кто ж такое сказал, государь?

– До крови жаден сын Басманова, говорят… Пленников ты не берёшь. В кашу рубишь, пощады не ведаешь!

– Не ведаю! Потому как… изверги это! Смерти им жажду. К чему такое жить оставлять, не знаю!

– Нетерпелив же ты, Федька! И васильки54 не помогают, невинный вьюноша? – издёвкой жёстко смеётся царь.

В спальне свежо, темно и покойно. Федька прислушивался к дыханию государя, не засыпает ли. Нет, отдыхает так же пока.

Минуту спустя послышался его умиротворённый задумчивый вздох, и в нём теплела улыбка.

– Ну хорошо, про светила небесные и каменья любопытство твоё понятно… А есть ли у нас, на земле, тут, что подобное, для тебя нерешаемое? Поведай.

– Да полным-полно…

– Чего замолк. Будет. Выкладывай… Все мы – человеки. Давай как на духу!

– Зачем, государь, Всевышний придумал срамные места в человеке? – промолвил Федька, упиваясь своим блаженством.

– На то, чтоб ничтожность свою не забывал, смертную малость свою… Как не рядись в злато, а гузно всё одно по нужде оголяешь! Пан ты, смерд, всё едино – червь скверный перед Богом, – смешок зловредный шкодлив, и опасен такой Иоанн бывал, и Федька чуял это.

– Хм… А пошто же тогда такая сладостность этому придана? – Федька валялся пластом, отдыхая после бесконечного полного волнений и трудов дня, не в силах шевельнуть и пальцем, и говорил растянуто, рассеянно. – Пошто такое… любострастие, утеха в срамоте этакой сокрыта, а?

Государь молчал, и Федька медленно испугался. Вмиг всё вернулось в законные положения, забвение безмерного упоительного времени часов минувших стало проясняться острой явью… Государь молчал. Сердце заныло такой тоской, что пережидать её не было мочи. Федька подполз к Иоанну и уткнулся влажным прохладным лбом в его руку, возлежащую поверх одеяла.

Ладонь царя опустилась на его голову мягко, устало, и Федька вновь возликовал, пряча вспыхнувшее лицо в душистое покрывало.

– На то, что человеки мы, не звери неразумные. И всяко еси в нас – нас самих же и искушает, и губит. И возносит, может быть…

– Выходит, значит, и оно Богом зачем-то дадено?..

– И душегубцу убивать тоже Богом дадено… Сражение то вековечное! Марсово владение… – в некотором как будто сокрушении не сразу отозвался Иоанн, а Федька снова проклял себя за ту самую невоздержанность, не разумом – нутром чуя неразрешимость какую-то в так опрометчиво выданном вопросе… И ещё большую, досадливую, горькую почти – в государевом ему ответе незавершённом. В государевой же руке, то сжимающей, по оглаживающей его плечо, чудилось совсем иное. Явственное желание утешения сейчас. Ото всего освобождения, как будто.

– Марс непостоянен. Но не твой, Государь! – шепнул в восторге обоюдной откровенности.

– Откуда знаешь то ратное слово, за которое кладут душу, а, Федя?

– Смеёшься надо мной, глупым… Если бы знал!

Без слов дальше, без всяких иных мыслей были, кроме снизошедшего блаженного забвения, а после – опустошения полного покоя сна.


«Не влагал ли уста свои и перста свои ближним своим в разные места непотребные и не допускал ли к себе члены их куда не надобно?» – мелькнуло под утро сквозь сладкий сон, и Федька досадливо отмахнулся от надоедливого воспоминания, намереваясь соснуть ещё хоть малость подле недвижного государя. А уж светало… По приезде в Москву придя, как положено, на причастие и исповедь, этакое услыхал от инока-исповедника, так воззрился на него в совершенном изумлении, не помстилось ли такое непотребство из уст монашеских, да полно, к нему ли сие обращение было?! После спросил о том Ивана Петровича, во всём таком всесведущего. Откуда, мол, монахам в их святом житии такие страсти-то ведомы, что на ум прийти ещё не всякому мирянину способны?! Нешто их там, в семинариях, таким делам учат! Иван Петрович посмеялся по обыкновению, покрутил пышный седой ус, оглядывая возмущённого, но более – заведённого Федьку, точно наливное яблочко, с намерением надкусить, да дружески посоветовал поменьше попов слушать, у них что ни чих – то и грех.

– А рассказывать им и того менее.

– А прощение как же?

– Знаешь, как народ говорит, Федя: «Грех – пока ноги вверх. А опустил – Господь простил». А народ завсегда лучше знает.


На сей раз будить их явился сам Охлябинин. Впрочем, государь сам просыпался всегда на заре. Федька стал спокоен – перед Охлябининым не совестился совершенно, да и порчи и сглазу опасаться не надо было, это уж точно.

Глава 8. Исход

Кремль.

28 ноября 1564 года.

«Веками на византийский знамёнах печатлелся орёл, а ныне Византия отступилась и пала. Пали знамёна её, честью государей своих не поддержанные, а на новых тельцу золотому лишь место, не единорогу. Змию зломудрому и крови алкающему, не Всаднику-Победоносцу. Что ж, нам одним завещано нести Крест Пречистый до скончания времён. До самого Страшного Суда…»

В пустой Крестовой палате Кремля среди декабрьской ночи возносился к сводам и гас, как от тяжести произносимого, голос государя. Креп, взлетал, точно тот орёл, и горестно сникал, и сердце Федькино обрывалось вместе с ним. Ежедневно эти покои наполнялись мирскими страстями, а ночью, сейчас, стали пустыней, и только он, царь, один был узником на золотом троне, на возвышении четырёх ступеней в красных коврах, и никогда ещё Федька не видел столь могущественного бессилия.

От стены позади шло тепло, и сразу в пяти шагах возносилось в черноту. Федька поднялся от коленей Иоанна, укрытых шубой. Двинулся неслышно на мягких стопах к самому кубу опорного столба, и прижался спиной. Озноб сотряс быстро и жарко. Шершавый бархат росписи под ладонями был таким тёплым, и он на время закрыл глаза. Архангел Михаил над головой, в темноте, едва сиял ликом, грозно вторя приговору Иоанновых горьких слов.

«Я – государь последнего царства православного на этой земле. Знаю, сознаю всё…».

Точно камни, упали тяжкие слова, как будто каялся государь в чём-то, а чем виновен, разве что не может очей закрыть и уши зажать, и сердце в глухоту эту заковать, и, многим подобно, конным среди пеших, прорубать свою дорогу. И не взирать на кровь и грязь, и стенания под копытами своего коня…

– Ты – Государь. По праву, по роду, по высшему велению… – шептал он так тихо, чтобы не рушить тишину молчания, и гладил тепло стены за собой, сливаясь с витающим повсюду здесь его сердцем. – Ты – Государь! На деле государь, не на словах…

Веет в пространстве среди величавых фигур минувшего, князей и царей, и святителей, и героев, ветер чёрный и ветер светлый, и возвращает к красному мерцанию ступеней у Иоанновых ног. Иоанн поднимает голову, вопрошая проступающие черты образов на высоких сводах, что когда-то, в юности надежд своих, в пламенной вере в себя повелел написать здесь. Как назидание себе, и ближним, и миру. «Сердце царёво в руце Божией55!», восклицали молчаливо строгие архангелы, и на него, молодого царя, возлагал Господь свою длань, благословляя… И с тех пор судьба испытывает его… Не много ли берёшь на себя, человече, не есть ли глас, тебя ведущий – глас гордыни, не разума и долга? Не скорби ли это твои и обиды ко гневу взывают, а ты, многогрешный, помышляешь, будто то веление свыше, путь единственный, неминучий… Добро бы себя бы только на гибель обрекал, а то ведь – весь род свой, и сколько ещё душ с собой судишь!


– Что твердишь там, с кем беседуешь, Федя? – как бы вернувшись из своей кромешной тьмы к горячему влажному касанию его губ, неистово прильнувших к уроненным меж коленей рукам, государь гладит его по волосам, и заглядывает в трепетный взор его.

– Без тебя – гибель всему, чую, вижу, ты один одолеешь неодолимое! Дай только быти подле тебя.

Заглядывает государь в трепетный взор его, и пьёт его пыл сильнее и жаднее, чем тот, вчера, в канун великого поста Рождественского.

Ночная стража за дверьми Золотой палаты недвижимо ожидает, чтобы, как явится кравчий и даст знак, сопроводить государя до Спальных покоев.


Москва.

bannerbanner