
Полная версия:
ЕГО ПОДОБИЕ
Но Клейтон не спешил. Он не любил спешить — ему нравилось выдавливать из пространства всё «до скрипа», выжимать каждую секунду, чтобы она звенела от напряжения.
Долгие секунды тянулись, как гнилые кишки. Каждое моё дыхание отдавалось в ушах оглушительным, мокрым эхом. Он молчал. Просто смотрел. Потом заговорил — низко, ровно, так, что голос лёг на кожу, как холодный клинок, который уже решил, куда войдёт:
— Смотрю, ты тут решила поиграть в судью. Красиво. Грязно. Сочно. Но знаешь, в чём главная ошибка всех, кто берёт на себя эту роль? Они думают, что могут сами решать, кому жить, а кому сдохнуть в луже собственной крови. А здесь решает только один. И это, малая, не ты.
Он шагнул внутрь. Дверь за ним закрылась сама — тихо, послушно, будто даже дерево знало, кому здесь подчиняться.
— Ты думаешь, это смелость? — Клейтон замер, не оборачиваясь. Голос обманчиво спокойный, будто обсуждал, какую шлюху сегодня трахнуть, а не мою жизнь. — Это просто адреналин. Скоро выветрится, и тогда ты останешься одна. С этой кровью на руках. С этими порезами. С этой пустотой, которая уже грызёт тебя изнутри, как голодная крыса.
Я стиснула зубы. Под кожей снова натянулись свежие раны — каждое его слово тянуло за нити, заставляя боль вспыхивать ярче и ниже.
— Я не боюсь пустоты.
— О, детка… ты даже не представляешь, что такое настоящая пустота. — Он развернулся и шагнул ко мне. Медленно. Нарочно. Чтобы я успела прочувствовать, как пространство между нами сжимается. — Пустота — это когда смотришь на человека и не видишь ничего, кроме инструмента. Которого можно сломать. Собрать заново. Заставить ползать. И он всё равно будет делать то, что тебе нужно. Особенно если ты умеешь делать больно правильно.
— Тогда смотри мимо, — процедила я, поднимая подбородок. — Я не инструмент.
Клейтон усмехнулся. Не весело. Грязно. Как человек, который уже представляет, как именно тебя разденет.
— Ты уже инструмент, малая. Просто ещё не поняла, какой у тебя звук. Кто-то звенит, как дешёвое стекло, когда его ебут. Кто-то скрежещет, как ржавое железо. А ты… ты будешь звучать, как хороший нож. Острый. Тяжёлый. Безотказный. Особенно когда войдёшь по рукоять.
— Не смей решать за меня.
Слова вырвались резче, чем хотелось. В них прорвалась дрожь. Не только ярости.
— А кто ещё решит? — Он подошёл так близко, что я почувствовала запах. Дорогой, тёмный, с горькими нотками кожи, табака и чего-то животного. От него кружилась голова и тянуло ниже живота. — Ты сама себя загнала в угол. Теперь у тебя нет выбора, кроме как довериться тому, кто знает, как отсюда выбраться… и как тебя правильно сломать.
— Довериться тебе? — Я почти рассмеялась, но смех застрял в горле, превратившись в хриплый, мокрый выдох. — Ты же первый меня и разберёшь на части.
— Сломаю? — Он наклонился. Голос упал до шёпота, от которого по коже побежали мурашки, а между ног стало горячо и стыдно. — Нет, малая. Я сделаю так, что ты сама будешь просить, чтобы я тебя сломал. Потому что в этой сломанности ты найдёшь силу, о которой даже не мечтала. Ты станешь такой, какой тебя ещё никто не знал. Даже ты сама.
— Никто не перепишет меня, как черновик, — прошептала я. В шёпоте было больше упрямства, чем во всех криках. — Никто.
Клейтон замер. Изучал лицо. Будто пытался прочесть, сколько ещё можно выжать, прежде чем я сорвусь. Потом медленно провёл пальцем по воздуху — не касаясь, но так близко, что кожа горела. Я почти чувствовала, как этот палец мог бы лечь мне на горло. Или ниже. Намного ниже.
— Знаешь, что самое смешное? — тихо произнёс он. Голос стал гуще, темнее. — Ты уже не та, кем была вчера. Завтра будешь ещё другой. А я буду рядом. Смотреть, как ты меняешься. Каждый день. Каждую секунду. Особенно когда будешь думать, что я далеко.
— Зачем? — вырвалось.
Он улыбнулся. Хищно. Одержимо. Глаза вспыхнули чем-то тяжёлым и голодным.
— Потому что ты горишь. А я люблю смотреть на огонь. Особенно когда он обжигает. Особенно когда можно сунуть в него руки и не убирать, даже если плоть шипит.
Я сжала кулаки так сильно, что ногти снова вошли в ладони. Тёплая, злая кровь проступила сквозь порезы. На этот раз боль была якорем. Единственным, что держало меня на месте и не давало шагнуть к нему самой.
— Так смотри издалека, — сказала я, глядя прямо в эти чёрные глаза. — Потому что ближе я тебя не подпущу.
Клейтон ещё секунду держал взгляд — тяжёлый почти физический. Потом медленно отступил на шаг.
— Пока, — произнёс он. Это «пока» прозвучало не как прощание. Как обещание. Как метка. — Но помни: огонь без присмотра — это катастрофа. А я катастрофы очень люблю. Особенно когда они стонут моим именем.
Он уже почти коснулся ручки двери, когда резко развернулся. В глазах мелькнуло то самое холодное, грязное безумие, от которого всё внутри сжалось в тугой, горячий узел.
— Вставай, малая. Или ты планируешь тут стоять на коленях и ждать, пока я сам расстегну ширинку? Давай. Покажи, на что способна эта злая мордашка.
Я мгновенно вскочила. Мышцы напряглись. В груди вскипела ярость, смешанная с чем-то гораздо более тёмным. Я была готова вцепиться ногтями, выцарапать эту ухмылку, укусить до крови.
Клейтон откинул голову и расхохотался. Громко. Искренне. Словно увидел самое возбуждающее зрелище за последние месяцы.
— Тронешь без спроса — откушу руку по локоть. А потом заставлю тебя же её облизывать. Приказы оставляй тем шлюхам, которые умеют правильно открывать рот.
Он вытер выступившую от смеха слезу. Голос стал мягче, почти ласковым — и от этого ещё хуже.
— Отдыхай. Я пришлю парней, они приберут твои игрушки. А ты… думай обо мне. Особенно когда будешь промывать эти раны. Особенно ночью.
И, не оглядываясь, вышел. Оставил за собой тяжёлый запах дорогого парфюма. Дверь щёлкнула. Но эхо его голоса всё ещё гуляло по комнате.
ГЛАВА 4. «ПЕДАГОГИКА БОЛИ»
Клейтон учил не быть жертвой. Но человеком здесь быть было невозможно. Оставалось одно — стать зверем. Злым. Настороженным. Готовым вцепиться в глотку любому, кто подойдёт слишком близко.
Дальше началась война.
Не помощь. Тотальный контроль. Тихая, наэлектризованная дуэль, где каждый взгляд был ударом под дых, а каждое молчание — угрозой сломать позвоночник.
Бессонные ночи. Сорванный в клочья режим. Тренировки до рвоты, до чёрных кругов перед глазами, до того момента, когда тело уже не твоё, а просто мокрый, дрожащий мешок с мясом. Он выдирал из меня всё: жалость, страх, сомнение — как гнилые зубы. Один за другим. Чтобы на их месте выросло что-то твёрдое, острое и не способное жалеть.
После его «уроков» руки дрожали так, что я не могла удержать кружку. Но смех за спиной больше не звучал. Это и было победой. Грязной. Кровавой. Настоящей.
Подтягивания — до белого шума в черепе, до того, что мир сужался до одной трубы и его голоса. Ладони рвались в кровь. Кожа лопнула уже на третьем подходе. Соль пота разъедала ранки, заставляя каждую клеточку орать. Он стоял рядом и методично стучал костяшками по трубе — ритм, который нельзя было сбить, даже если бы я сдохла прямо сейчас:
— Ниже. Медленнее. Ещё. Равномернее. Или я сам тебя подвешу и буду бить, пока не научишься.
Скакалка была адской струной. Щёлкала по бетону, как кнут. Била по икрам, оставляя синяки и ссадины, будто метила меня своей собственностью. На сотом прыжке я сбилась. Язык уже был в крови — прикусила, лишь бы не закричать. Он только кивнул:
— Считай вслух. Плевать, что рот полный крови. Считай, пока не вырвешь.
Боксёрский мешок, набитый мокрым песком, принимал удары, как мясник принимает тушу. Кулаки в старых, вонючих бинтах. К третьему раунду бинты были мокрыми. К пятому — полностью пропитаны кровью и уже хлюпали. Когда руки превратились в чужие, горящие куски мяса, он подходил вплотную и говорил прямо в ухо:
— Левая — короче. Правая — тише. Дыши, блядь. Воздух — это твой нож. Потеряешь дыхание — потеряешь всё. Включая право на жизнь.
Вечером — лестницы. Бесконечные пролёты, которые жрали бёдра, высасывали последние силы и оставляли только дрожь и желание сдохнуть прямо на ступеньках. Он шёл сзади. Не подгонял. Просто шёл. И этого было достаточно, чтобы я не остановилась.
На площадке — отжимания на кулаках. Кожа трескалась. Плитка жадно впитывала кровь. Пальцы немели, суставы скрипели. Он смотрел сверху:
— Немеют? Значит, ещё десять. А потом ещё десять. Пока не перестанешь чувствовать вообще.
Планка — до дрожи, пока подбородок не начинал стучать о зубы, пока живот не стягивало раскалённым жгутом, а спина не орала так, что хотелось выть. Я молчала. Молчание было единственным, что я ещё контролировала.
Он садился рядом на корточки. Спокойный. Как палач, который курит перед работой и уже знает, куда ляжет топор.
— Руки должны помнить боль лучше, чем твоё имя. Тогда страх тебя забудет. А если не забудет — я сам его выжгу.
Иногда — вода. Металлическая ванна. Ледяная до боли. Лицо вниз. Задержка дыхания. Сердце колотится где-то в горле, перекрывая всё. Мир сужается до двух точек: жжения в лёгких и его тяжёлой, уверенной ладони на затылке. Он держал. Не давал поднять голову ни на миллиметр. Я выныривала рвано, кашляя, хватая воздух, как утопленница. Он смотрел без единого грамма жалости:
— Паника — это выбор, малая. Выбирай другое. Или в следующий раз я буду держать дольше.
Еда здесь была не правом. А подачкой. Не добила комплекс — не ешь. Ноги ватные. Голова — пустая консервная банка, которая звенит от каждого шага. Он кидал мне кусок сухого хлеба, как кости дворовой собаке:
— Сначала — дело. Потом — жратва. Не заслужила — сдохнешь голодной. Мне похуй.
Срыв тоже был частью тренировки. Когда меня выворачивало в углу — жёлчь, кровь, остатки вчерашнего хлеба — он просто пододвигал ржавое ведро и смотрел, как я блюю.
— Хорошо, девочка. Пусто легче наполнять.
Спарринги не имели ничего общего с красивыми ударами. Здесь была только эффективность. Грязная. Уличная. Пальцы лезли в глаза. Колено — в печень, в пах, в бедро. Задача одна: уронить. Прижать. Решить. Иногда — навсегда.
Он бил редко. Но каждый удар садился точно туда, где уже болело. Я била часто и зло, как бешеная. Он рвал мой темп. Я лезла в его дистанцию. В какой-то момент я поймала его взгляд в связке ударов и не отвела глаз. Он ухмыльнулся — одобрительно и голодно — и моргнул первым:
— Вот так. Никогда не отводи глаза первая.
Иногда он срывался по-настоящему. Перчатки летели в стену с таким грохотом, что эхо катилось по всему залу:
— Медленно, блядь! Ты что, молишься во время удара?! Быстрее! Жёстче! Или я сам тебя выебу этим мешком, пока не научишься попадать!
Я слушала. И постепенно мелкая моторика, превратившаяся в сплошные язвы, мозоли и рубцы, становилась точностью. Движения — короче. Сердце — ровнее. Голова — тише и злее.
Он держал меня в кулаке, как спичку: зажигал до белого каления и гасил, когда хотел. Доза света и боли была только его. Любая «забота» здесь была инструментом. Любая похвала — конфетой с гвоздём внутри, который потом ещё долго будет торчать в глотке.
Слухи в приюте ходили поганые. Липкие. Как жвачка, которую кто-то уже час жевал и приклеил под стол.
— Слышала? Одри теперь шлюшка Клейтона. Он её по углам крутит, как хочет. Нагибает, где придётся, — шептались девки в курилке, специально громко, и сразу затыкались, когда я проходила.
— Да ну нахуй, — фыркал кто-то из старшей смены, крутя в пальцах сигарету. — Тронешь её — трупом пойдёшь. Позвоночник через рот вытащит. Видели, как он Ника кафелем протёр? Пол до сих пор скрипит, сука, и пахнет его блевотиной фууу.
Кто-то пустил другую гниль — будто я сама к нему липла, потому что иначе тут не выжить:
— Решила: лучше быть его персональной подстилкой, чем общей урной для всех.
— Раньше молчала, как дохлая, теперь рыпается. Видать, хорошо ебёт.
Про таких обычно забывают быстро. Но в мою сторону больше не плевали и не ржали в спину. Теперь смотрели как на мину с выдернутой чекой. Свежие следы от ножа на чьём-то лице всегда напоминали: за мной стоит один конкретный псих, и испытывать его предел — идея для тех, кто уже устал жить.
Учёба в этом ёбаном «NOBILES» была такой же фарсовой, как и всё остальное. Уроки — просто способ не дать подросткам перегрызть друг другу глотки до обеда. Учителя смотрели сквозь нас. Писали в журналах то, что удобно. Оценки ставили наугад.
Клейтон был старше. Мы были в разных классах, на разных уровнях, в разном аду. И эти несколько часов в день, когда он не стоял у меня за спиной, стали странной, кривой передышкой. Несвободой. Просто другой клеткой.
Самое мерзкое в этой передышке — обязательные встречи с психологом.
Кабинет пах дешёвым освежителем и чужим потом. Он не слушал. Он сортировал. Раскладывал чужие травмы по ячейкам, чтобы потом красиво отчитаться.
— Как ты себя чувствуешь сегодня, Одри?
Я смотрела на него и видела только печать, которую он уже мысленно ставит мне в личное дело: «склонна к агрессии», «манипулятор», «требует усиленного наблюдения».
— Нормально.
— Ты снова подралась?
— Нет.
— А синяки?
— Упала.
Он кивал. Писал. Улыбался той самой профессиональной улыбкой, от которой хочется блевать. Эти встречи длились ровно столько, сколько нужно, чтобы поставить галочку. Потом он давал таблетки «для снижения тревожности» и отпускал обратно в мясорубку. Передышка заканчивалась. Снова начинался Клейтон.
Клейтон видел во мне то, чего не видел никто.
Не жертву.
Не игрушку.
Не дырку.
Он видел силу, которую можно отточить до смертоносного блеска. Превратить в оружие, способное резать не только плоть, но и то, что люди привыкли называть душой. И он был готов платить за это своей собственной жестокостью. Без скидок. Без жалости.
А я была готова платить болью.
Потому что в его взгляде — холодном, безжалостном, почти одержимом — я впервые за очень долгое время чувствовала себя не просто выжившей.
А живой. И это пугало…
Между нами вспыхнула искра. Больная. Ядовитая. Обжигающая обоих до мяса.
Я поняла: в этом зверином равновесии мы режемся друг о друга сильнее, чем об весь остальной мир. Он был моим палачом. Моим хищником. Моим единственным грёбаным охранником. И лучше сдохнуть рядом с ним, чем снова чувствовать, как кто-то чужой пытается оставить на мне свой вонючий запах.
Иногда накатывало странное, предательское тепло. Казалось что под рёбрами загоралась лампа, которую нельзя было выключить. Оно вспыхивало в самые неподходящие моменты. Я нарочно задерживала на нём взгляд, ловила эти паузы — в них по коже шёл ток, а между ног становилось горячо. Когда мы дрались, спорили, стояли вплотную, его касания будили не только злость. Они будили голод. Он это чуял. И давил. Ровно. Экономно. Словно пальцем тушил спичку, не давая разгореться пожару, который уже лизал мне позвоночник.
Он возникал внезапно — в коридоре, во дворе, в дверном проёме зала. Будто улавливал момент, когда меня нужно тряхнуть так, чтобы дыхание сорвалось, а колени стали ватными. Я застывала, едва его взгляд прожигал грудь, оставляя невидимые, но очень реальные ожоги.
До поцелуя не доходило. Нам хватало этих взглядов. Этих пауз. Этих касаний, которые жгли сильнее любого огня. Каждый раз, когда мы сходились, мы проверяли: кто первый сломается. И каждый раз ни один не ломался. Два осколка одного разбитого зеркала. Не могут срастись. Но отражают друг в друге одни и те же чёрные тени.
Однажды стояли слишком близко. Его плечо вдавливалось в моё. Он не целовал. Он калибровал дистанцию. И это бесило сильнее любого поцелуя. Вся его подлость была в том, что он держал меня на грани, не переступая. Проверял, сколько я выдержу, прежде чем сама прыгну ему на шею.
— Спарринг. Сейчас. Без перчаток, — сказала я. В голосе осталась только сталь и похоть. — Проигравший слушается сутки. Во всём.
— Договор, — кивнул он. В кивке не было сомнений. Он уже знал, чем это кончится.
— Но если выиграю я — ты перестанешь врать себе. И будешь дышать, когда я скажу «вдох», Клей
— Посмотрим, кому тут нужен воздух… и кто будет на коленях.
Мы вышли на мат. Первый захват: он глушит плечо, я бью бедром, выскальзываю, цепляю локоть. Он смеётся коротко, без веселья, низко:
— Колешься, как стекло. Мне нравится.
Он тянет меня обратно. Ровно настолько, чтобы я уткнулась лбом в его скулу. Я теряюсь в ощущениях, от жёсткого, безжалостного контакта кожи. До запаха его пота и моей крови.
— Слышишь? — шепчет прямо в висок. — Это твой страх скрипит зубами. Твоя выдержка трещит. А ниже пояса уже всё мокрое, да?
Мы падали. Вставали. Снова шли в корпус. Каждый вдох превращался в борьбу. Его ладонь легла на мой затылок — почти нежно. И от этого «почти» меня переклинило. Это был не жест заботы. Это был контроль, замаскированный под ласку. Попытка убедить, что я в безопасности. Хотя безопаснее всего мне было именно там, где опасность дышала в затылок и уже стояла у него в штанах.
Я проиграла.
Не потому что он сильнее.
А потому что на секунду поверила, что в этом прикосновении есть что-то кроме расчёта. И эта секунда стоила мне победы.
— Ты способна на доверие, Одри… и это плохо — выдохнул он, всё ещё держа. — Доверие не перекрывает боль, она не отступит!
— Я научилась отдавать боль другим. Себе — ни капли, — шепчу впритык, прожигая его взглядом.
— Поэтому влюбляешься в таких, как я?
— Я не влюбляюсь. Я выбираю, кто сможет выжечь меня до основания.
— Плохой выбор. От меня остаются только ожоги, синяки на бёдрах и запах горелой гордости.
— Ну давай, Клейтон. Сожги. Я горела не раз. Любовь — просто новая серия боли. И я уже готова к следующей.
— На меня не кричат приказами, малая, — он наклоняется, голос царапает ухо, проникает под кожу. — На меня молятся шёпотом. Или стонут. Когда уже не могут сдерживаться.
— Я не молюсь. Где у тебя слабое место? Ладонь? Шея? Терпение? А может Член?
— Терпение. Оно рвётся быстрее всего рядом с тобой. И не только оно.
— Знаю.
— Ты играешь с огнём. Каждый твой шаг — удар по самому краю. Ещё немного — и я не смогу отличить желание сломать тебя от желания нагнуть прямо здесь, на этом мате.
Он делает полшага. Дистанция становится опасной. Мои пальцы дрожат. Сами ищут, за что ухватиться: за его плечо, за воротник, за ширинку, за ту грань, которая вот-вот рассыплется.
— Желание нагнуть и убить тебя граничит с безумием, — выдыхает он прямо в губы. Горячо. Влажно.
Я медленно провожу кончиком языка по нижней губе, глядя ему в глаза:
— Так чего ты ждёшь? Сделай уже выбор. Сломай. Или защити. А я посмотрю, какой демон в тебе сильнее — тот, что хочет крови, или тот, что хочет трахать.
Он меня достал. Своим вечным «нет». Своей улыбочкой, от которой хотелось выдрать зубы. В голове уже рисовался дикий план: прижать его к стене, сорвать маску, заставить потерять контроль. Или просто взять то, что он так старательно прятал.
После очередного спарринга я сорвалась. Не от боли. От его холодной точности, которая вычерчивала по моей коже невидимые линии собственности.
Я швырнула бинт на пол и шагнула вплотную. Между нами не осталось даже воздуха.
— Клей, ты всё ещё делаешь вид, что не хочешь меня прямо сейчас, или это просто изощрённая пытка? Говори. Или я сама проверю, насколько у тебя твёрдый характер… и не только он.
Он щёлкнул языком. Наклонился так близко, что дыхание обожгло губы. В запахе кофе, металла и пота проступило чистое, неприкрытое раздражение… нууу и стояк.
— Кучерявая, не играй в то, к чему не готова, — процедил он ледяным голосом, пытаясь остудить себя. — Я не ебу малолеток. Уясни это в своей пубертатной башке. И не смотри так, будто можешь пробить стену одним взглядом. Не сможешь.
Я не отступила. Усмехнулась и впечаталась в его грудь своей яростью и желанием.
— А кто сказал, что я играю? При виде меня у тебя стояк за километр. И тебя это бесит. Очень бесит. Ты хочешь меня. Ту, которая не станет умолять и не станет притворяться, что ей страшно. Тебе от этого неуютно, Клей. От того, что я не вписываюсь в твои чёртовы рамки «нельзя».
Он дёрнулся, будто от пощёчины. Но подал вперёд. Кулаки побелели.
— Закрой сво рот, — процедил он. В словах не осталось власти. Только натянутый до предела нерв. — Ты не представляешь, что будет, если я перестану держать себя в руках.
Я чуть наклонила голову. Изучала его, как зверя, который вот-вот сорвётся с цепи.
— А я и не хочу, чтобы ты держал. Хочу видеть, как эта выдержка рассыпается вдребезги. Хочу слышать, как ты перестанешь прятать то, что уже орёт в тебе. Ты смотришь так, словно уже сорвал все границы. Если сделаешь шаг — назад дороги не будет. Так чего ты ждёшь? Гордости? Правил? Или просто ссышь признать, что ты такой же голодный и злой ублюдок, как я?
Он резко схватил меня за запястье. Не нежно. Пальцы впились, оставляя полумесяцы от ногтей. Грудь ходила рвано.
— Ты не знаешь, с чем играешь, — выдохнул он. Это уже было не угроза. Это было признание. — Если я сорвусь — я не буду осторожным. Не буду мягким. Не стану извиняться. Я просто возьму. Жёстко. Грязно. До синяков. До крика.
— Так не будь осторожным, — прошептала я, почти касаясь губ. — Не строй из себя рыцаря. Я не хочу рыцаря. Я хочу тебя настоящего. Давай. Нагни. Сломай. Трахни. Или убей. Выбирай.
И тут его самоконтроль рухнул.
Он схватил меня за горло и впечатал в стену. На секунду замер, прожигая взглядом, в котором смешались ярость, отчаяние и чёрное, животное желание. Потом с глухим рыком ударил кулаком рядом с головой. Штукатурка осыпалась.
— Сука проклятая!
Наши взгляды скрестились. В его — буря. В моих — ноль страха. Только вызов и мокрый, злой огонь.
Он резко отступил. Будто сам испугался того, что едва не сделал. Развернулся и ушёл, оставив звенящую тишину и горький, возбуждённый привкус в воздухе.
Я закрылась. Наглухо.
Но однажды после спарринга терпение снова треснуло.
— Хватит играть со мной, как с куклой, мать твою! — рявкнула я. Голос был чужим. Слишком громким. — Я не резиновая, Клей!
И сорвалась. Била. Не технично. Вслепую. В грудь. В плечи. Туда, где сидела его проклятая невозмутимость. Каждый удар был невысказанным: «Не трогай», «Не решай за меня», «Не смотри так, будто уже был во мне».

