
Полная версия:
Трамонтана

Трамонтана
кат. tramuntana — «из-за гор»
Холодный северный ветер. Срывается с Пиренеев на равнины Альт-Эмпорды и дует днями — без передышки, порывами больше ста километров в час. Выметает с неба облака, а из головы — всё лишнее.
В этих краях про тех, кто теряет рассудок, говорят: тронутый трамонтаной.
От автора
Эта история — тёмный романтический триллер. 18+.
В книге есть: сцены близости — чувственные, но без откровенной графики; гибель матери героини и убийство; насилие, в том числе над связанным человеком; предательство близких; горе и чувство вины выжившей; финансовый шантаж и угрозы; слежка, взлом и вторжение в личное пространство; властные отношения и психологическое давление; герой, помолвленный с другой женщиной.
Если какая-то из этих тем для вас болезненна — пожалуйста, позаботьтесь о себе.
Повествование ведётся от первого лица, глазами Мии, в настоящем времени. Бонус-глава в конце книги рассказана Адрианом.
Приглашаю в Альт-Эмпорду. Закройте ставни: с гор уже спускается трамонтана.
Пролог
Охотник всегда думает, что выбирает добычу. Иногда добыча выбирает охотника.
Три выхода, шесть охранников, сорок два бокала шампанского — и ни одного честного лица.
Сорок третий бокал у меня в руке, и моё лицо тоже нечестное. Но я хотя бы знаю, за что плачу.
Стекло запотело, а пальцы у меня ещё холоднее. Я только что с улицы, где ноябрьская Барселона пахнет жареными каштанами и мокрым камнем. В особняке в Эшампле пахнет иначе. Воском сотни свечей. Лилиями, которых так много, что от них ноет переносица. И деньгами. У денег тоже есть запах. Старые пахнут кожей и деревом. Новые пахнут духами, которых слишком много.
Табличка на третьем столе утверждает, что я Ана Феррер. Ана Феррер работает консультантом по частным коллекциям в Жироне. Она пожертвовала фонду реставрации пиренейских фресок сумму, которой мне хватило бы на полгода жизни. На самом деле это весь мой аванс за прошлую книгу. Надеюсь, святые на стенах оценят мой скромный вклад.
Я обхожу зал по краю. Так обходят место преступления, чтобы не наступить на улики. Здесь что ни гость, то готовый персонаж. Только успевай записывать. Банкир у колонны смеётся на полтакта раньше конца шутки. Значит, шутит его начальник. Дама в изумрудах за пять минут трижды поправила колье. Или оно не её, или она в нём не уверена. Или и то и другое. Двое у окна так громко говорят о яхтах, что яхта явно есть только у одного.
Я собираю такие наблюдения много лет. Сначала собирала для газеты, потом для книг о людях, которые убивают. Словами лгут все. Руки, плечи и пауза перед ответом лгут гораздо хуже.
Его я нахожу не сразу. И это первое, что мне в нём не нравится.
Он не стоит в центре. Центр отдан аукционисту, вспышкам фотографов и хрустальной люстре, от которой по стенам бежит рябь бликов. Он у дальней стены, где свет мягче, и вокруг него пусто. Людей рядом хватает, но они держатся на расстоянии вытянутой руки и сами этого не замечают. Так стоят у края платформы, когда подходит поезд.
Адриан Кастильо. Главный меценат вечера. Его имя стоит в программке первым. Оно напечатано золотом и мелким шрифтом, но почему-то кричит громче любого крупного.
Я знаю о нём больше, чем его портной. Год рождения. Список компаний, где в документах стоит его подпись. И список тех, где подписываются люди, которые без него не моргнут. Знаю, что он не даёт интервью. Знаю, что женщины его круга смотрят на него как на трофей. Сейчас я вижу, как он смотрит на них в ответ. Как на погоду за окном. Отметил и забыл.
Когда он говорит, собеседник наклоняется к нему, хотя мог бы просто прислушаться. Бокал в его руке полон. Кажется, с самого начала вечера. Он поворачивает кисть, и свет ложится на длинные спокойные пальцы. Руки человека, который ни разу в жизни не торопился. Ни перстня, ни браслета. Только тонкие старые часы на потёртом кожаном ремешке. Так носят вещи, которые никому не нужно показывать.
Я ловлю себя на том, что пишу его. Мысленно, абзац за абзацем. И абзацы выходят слишком хорошими. Это злит. Персонаж, который так легко ложится на бумагу, либо очень прост, либо очень опасен.
Простым он не выглядит. А потом он поднимает глаза.
Не на аукциониста и не на даму в изумрудах. Он смотрит через весь зал прямо на меня. Сквозь свечи, вспышки и сорок два бокала.
Секунда растягивается. Я слышу, как кто-то роняет вилку на фарфор. Как аукционист выдыхает «продано». Как шуршит чей-то шёлк. По позвоночнику ползёт озноб. Дыхание застревает где-то под ключицами. Пальцы сжимают тонкую ножку бокала сильнее, чем позволяет тонкое стекло.
Я пришла сюда охотиться. Почему же тогда кажется, что это меня только что заметили в высокой траве?
Я отвожу взгляд первой. Нарочно. Поворачиваюсь к витрине с лотами, где под стеклом лежит старинная карта Пиренеев. Делаю вид, что граница восемнадцатого века интересует меня больше, чем человек за спиной.
Мужчины вроде него не выносят, когда от них отворачиваются. Это я тоже знаю. Это я и проверяю.
Я считаю до сорока. На тридцать шестом воздух рядом со мной меняется.
Сначала я чувствую запах. Сандал и табак. Тёплый, тяжёлый запах вытесняет лилии так легко, словно их здесь и не было. Потом у самого плеча звучит голос, низкий и ровный:
— Карта неточна. Перевал на ней на полтора километра западнее, чем на самом деле.
Я не оборачиваюсь сразу. Это стоит мне усилий.
— Вы проверяли лично? — спрашиваю я у стекла.
— Мои люди проверяли. — Пауза, в которую помещается усмешка. — Ты не из Барселоны.
«Ты». Без разрешения и без паузы. Так берут со стола чужую зажигалку.
Я поворачиваюсь. Вблизи он выше, чем казалось с другого конца зала. И стоит на ширину ладони ближе, чем позволяют приличия. Я это отмечаю. Он это видит и не отступает.
— А вы, сеньор Кастильо, не из тех, кто подходит к незнакомкам первым.
— Значит, ты знаешь, кто я.
— Вас знает весь зал. Ваше имя напечатано золотом в программе вечера.
— Золотом печатают не имя, а сумму. — Он чуть наклоняет голову. — А твоего имени я не слышал.
— Ана Феррер.
— Ана Феррер, — повторяет он. В его голосе моё вымышленное имя звучит ещё более чужим.
— Консультант по частным коллекциям. Из Жироны.
— Из Жироны. И кого же консультирует Ана Феррер из Жироны?
— Тех, кто покупает красивые вещи и не понимает, что купил.
— Полезная профессия. У тебя здесь полный зал клиентов.
— Я заметила. Дама в изумрудах, например, купила колье, которое ей не идёт.
Уголок его рта сдвигается на миллиметр, не больше. Я не уверена, что это улыбка. Я не уверена, что он вообще улыбается так, чтобы это было видно.
— А мне? Что не идёт мне?
— Благотворительность. — Я пожимаю плечом. — Фрески в горных церквях. Как трогательно. Вы правда верите, что святым нужны ваши деньги?
— Святым — нет. — Он разглядывает меня как редкий лот. Без спешки и с расчётом. — Но людям в этом зале нужно видеть, как я их трачу. Щедрость — лучшая форма отчётности, Ана. Её никто не проверяет.
— Звучит как признание.
— Звучит как правда. Ты их путаешь?
— Профессиональная деформация.
Я делаю глоток, чтобы занять руки. Шампанское такое сухое, что почти горчит.
Он молчит. Так молчат не тогда, когда подбирают слова. Так молчат, когда слова уже подобраны и осталось решить, какое потратить.
— Знаешь, что в тебе странно? — говорит он наконец. — Ты ни разу не спросила, чем я занимаюсь. Это интересует всех. Все спрашивают, даже те, кто знает.
Внутри что-то обрывается. Коротко, как ступенька, которой не оказалось под ногой. Снаружи я, надеюсь, только поднимаю бровь.
— Может, мне неинтересно.
— Может, — соглашается он. — А может, ты уже знаешь.
Он наклоняется совсем чуть-чуть. Ровно настолько, чтобы я почувствовала тепло его кожи сквозь прохладу зала.
— Груша, — говорит он негромко. — Спелая. В ноябре.
— Это вопрос?
— Наблюдение. Здесь все пахнут деньгами. А ты пахнешь летом, которое уже давно закончилось.
Мне хочется отступить на шаг. Я не отступаю.
Пора. Я держу паузу, пока она не становится неловкой. Для кого угодно, только не для него. Потом говорю то, ради чего пришла:
— Говорят, вы теперь вкладываетесь в лозу. Через «Sarment», кажется?
И смотрю ему в лицо внимательнее, чем смотрела на любую страницу. Зрачки. Уголки губ. Пальцы на бокале. Хоть что-нибудь.
Ничего.
Он слегка сводит брови. Вежливо и без интереса, как человек, которому назвали улицу в чужом городе.
— Не слышал. Лозу я оставляю тем, кому хватает терпения ждать урожая. — Короткая пауза. — Кто тебе это сказал?
Ни один мускул. Он даже не моргнул чаще.
«Профессионал», — думаю я, и внутри поднимается что-то стылое и злое. Конечно, профессионал. Люди, которым есть что скрывать, обычно выдают себя. Люди, которые прячут по-настоящему страшное, не выдают себя никогда.
— Слухи, — говорю я. — На таких вечерах их подают вместе с канапе.
— Канапе здесь отвратительные.
— Слухи тоже.
И я ухожу. Не прощаюсь и обрываю разговор на полуслове. Так ставят точку там, где собеседник ждал запятую. Оставляю бокал на подносе официанта. Прохожу мимо дамы в изумрудах, мимо банкира, мимо охранника номер четыре у гардероба.
Он не идёт следом. Я знаю это, не оборачиваясь. И всё равно до самой двери чувствую его взгляд между лопаток. Как ладонь, которая никак не решится лечь.
На улице меня встречают сырой холод и каштановый дым. Пасео-де-Грасия уже в рождественских огнях. Они слишком ранние и слишком яркие, и люди под ними кажутся счастливее, чем есть. Я прохожу два квартала и сворачиваю в переулок. Прислоняюсь спиной к мокрой после дождя стене. Только теперь у меня начинают дрожать руки.
Достаю телефон, чтобы вызвать такси, и экран вспыхивает датой. Двадцать восьмое ноября.
Я давно не считаю дни до. Только дни от.
Я пришла сюда, чтобы уничтожить этого человека.
Я не учла только одного: он смотрел на меня так, будто уже знал, чем всё закончится.
1
Первым меня будит запах дыма.
Он просачивается сквозь закрытые ставни, сквозь щели в старых рамах, сквозь одеяло, натянутое до носа. Горьковатый, смолистый, с привкусом сладости. На террасах жгут сарменты. Обрезанную лозу всегда жгут в начале зимы, сколько я себя помню.
Потом я слышу ветер.
Ставня на левом окне бьётся о стену. Раз, другой. Пауза. Снова. Ветер ходит вокруг дома и пробует его на прочность. Дёргает черепицу, свистит в трубе, ищет щели. Находит. Трамонтана. Первая в этом сезоне.
Я лежу и слушаю. Спала я четыре часа. Вернулась в начале четвёртого, бросила платье на стул и уснула, не смыв тушь. Теперь на наволочке чёрные следы, а шёлк на спинке стула похож на чужую кожу, которую с меня сняли.
Тело просыпается раньше головы. Левое плечо помнит тепло. Дистанцию в ширину ладони. Голос, который звучал так близко, что не нужно было прислушиваться.
Я сажусь в кровати так резко, что кружится голова.
Нет. Только не с утра.
Комната та же, что в детстве. Те же обои с выцветшими веточками оливы. Тот же шкаф, дверца которого не закрывается до конца. Та же трещина на потолке, похожая на реку на карте. В пятнадцать я придумывала этой реке названия. Сейчас не могу вспомнить ни одного.
Я надеваю то, что первым попадается под руку. Старый свитер с растянутыми рукавами. Джинсы. Шерстяные носки, потому что каменный пол зимой ледяной даже сквозь ковёр.
В коридоре я прохожу мимо двери в самом конце. Она закрыта. Я не смотрю на неё. Я давно научилась отводить взгляд так, чтобы это выглядело случайно.
На кухне пахнет чесноком, тёплым хлебом и подгоревшим сахаром. Под потолком горит жёлтая лампа, хотя уже светло. На плите что-то шипит. Радио на подоконнике бормочет по-каталански про ветер и закрытые дороги в горах.
Инес стоит ко мне спиной и режет лук. Нож стучит по доске ровно, как метроном. Она не оборачивается.
— Садись, нена.
— Доброе утро.
— Утро было в семь. Сейчас почти десять.
Она ставит передо мной тарелку. Хлеб, натёртый помидором и чесноком, с каплей масла. Кусок тортильи. Кофе в щербатой чашке с синей каймой, из которой я в детстве пила какао.
— Я не голодна.
— Ешь. Потом будешь страдать.
Я ем. С Инес спорить бесполезно. Я поняла это лет в пять и с тех пор ни разу не выиграла.
Она снова отворачивается к доске. Нож стучит. Радио обещает, что трамонтана продержится до конца недели. Я жду вопроса. Инес видела, как я вернулась. Она спит чутко, а её окно выходит во двор, где я ставлю машину. Она слышала мотор. Слышала, как я на цыпочках поднималась по лестнице с туфлями в руке.
Вопроса нет.
Это хуже, чем если бы она спросила.
— Я была в Барселоне, — говорю я наконец. — Встречалась с издателем.
— Хм.
— Обсуждали сроки.
— До трёх часов ночи.
— Издатели — люди занятые.
Инес смотрит на меня через плечо. Один короткий взгляд, и мне снова восемь, и меня поймали с банкой варенья. Потом она вытирает руки о фартук и возвращается к луку.
— Ешь, — повторяет она.
Её фартук синий, в мелкую клетку, застиранный до белизны на сгибах. Второй фартук висит на крючке у двери. Тёмно-зелёный, с карманом, в котором всегда лежали секатор и моток бечёвки. Он висит там семь лет. Инес протирает полку над ним и подоконник рядом. Сам фартук она не трогает. На нём лежит тонкий слой пыли, и меняется только этот слой.
Я смотрю на фартук одну секунду. Потом смотрю в кофе.
Инес достаёт из буфета вторую чашку. Наливает кофе, добавляет молока ровно сколько нужно, кладёт два куска сахара. Ставит чашку на край стола, туда, где никто не сидит.
Через минуту дверь со двора распахивается, и вместе с ветром в кухню входит Матео.
Он сразу снимает кепку. Так он делает всегда, сколько я его помню. На пороге, одним движением, будто входит в церковь. Ветер успевает швырнуть на пол горсть сухих листьев и запах дыма. Матео захлопывает дверь плечом.
— Ну и задувает, — говорит он. — Доброе утро, дочка.
— Доброе утро.
От него пахнет дубом, сырой землёй и дешёвым чёрным табаком. Седая щетина, обветренное лицо. Руки красные от холода, в трещинах, с чёрной каймой под ногтями. Он берёт чашку, которая уже ждёт его, и пьёт стоя. На Инес он не смотрит.
— Спасибо, Инес, — говорю я за него.
Инес фыркает. Матео поднимает брови. Кажется, он только сейчас заметил, кто налил ему кофе.
— Трамонтана, — говорит он и кивает на окно. — На три дня. Потом ещё на три. Потом посмотрим.
— Ты всегда так говоришь.
— И всегда прав. — Он ставит чашку. — Нижнюю террасу дорежем к обеду. Верхнюю завтра, если не сдует.
— Тебе помочь?
Он смеётся. Смех у него хриплый, прокуренный, и у глаз собираются глубокие морщины.
— Этими ручками? — Он кивает на мои ладони, и я прячу их под стол. Ногти короткие, но ухоженные. Городские руки, как он говорит. — Ты, дочка, лучше пиши. Лоза ножницы любит, а не перо.
— Это пословица?
— Теперь пословица.
Он садится напротив. Стул жалобно скрипит под его весом. Матео ставит локти на стол, сцепляет узловатые пальцы и смотрит на меня с тяжёлой, давящей внимательностью. Под глазами у него залегли тёмные мешки. Он кажется старше на десять лет.
— Всё пишешь? — спрашивает он.
— Пишу.
— Про что на этот раз?
— Про людей, которые врут.
Пальцы Матео на секунду вздрагивают. Он не отводит взгляда, но его челюсть чуть сжимается. Пауза длится ровно столько, чтобы в тишине стало слышно, как гудит ветер в печной трубе.
— Про людей, значит, — медленно произносит он и кривит губы в усмешке. — Неблагодарное дело. В газетах про таких пишут каждый день, а толку нет. Ты лучше на террасы глянь. Земля живая. А ты сидишь взаперти, в старых бумагах копаешься. Мне с нижней террасы видно, как у тебя лампа до четырёх утра горит.
— Я просто проверяю даты, Матео.
— Даты. — Он глухо качает головой, и в голосе прорезается хрипота. — Мёртвая лоза лежит в земле, дочка. Если её ворошить, вино слаще не станет. Только руки ссадишь да гниль поднимешь. Твоя мать тоже всё проверяла. До последнего дня.
Я замираю с чашкой у губ.
— Что она проверяла?
Матео осекается. Морщины вокруг его глаз собираются в мелкую сетку, и он резко поднимается со стула.
— Счета. Бочки. Долги. Упрямая была женщина, земля ей пухом. — Он берёт со стола кепку и натягивает её до самых бровей. — Не будь как она, Мия. Не лезь туда, где ничего уже не исправить.
Он выходит во двор. Дверь захлопывается с глухим стуком. Инес провожает его долгим, немигающим взглядом, но не говорит ни слова.
Мия. Не «дочка», как всегда. Наверное, разговоры о маме до сих пор сбивают его с привычных слов.
После завтрака я обхожу дом. Не знаю зачем. Наверное, проверяю, на месте ли он.
Дом слишком большой для трёх человек. Половина комнат закрыта. В гостиной мебель стоит под белыми чехлами. Диван, кресла, пианино, на котором никто не играет. Под чехлами они похожи на вещи в доме, который выставили на продажу и забыли.
В столовой стоит длинный стол на двенадцать человек. Последний раз за ним сидели все двенадцать, когда мне было десять. Я помню шум, запах жареного мяса, смех. Сейчас на нём стоит ваза с сухими колосьями и лежит пыль.
У окна в коридоре я останавливаюсь. Отсюда видны террасы. Лоза стоит голая и чёрная, плети торчат во все стороны, как скрюченные пальцы. На нижней террасе двое сезонных рабочих в куртках с капюшонами режут их секаторами. Матео работает между ними. Отрезанные плети бросают в кучу, и она тлеет. Ветер рвёт дым на клочья и уносит к горам.
Мама всегда резала сама.
Она говорила, что лоза чувствует чужие руки. У неё самой руки были жёсткие, в мозолях, а под ногтями до самого Рождества темнел сок винограда. Она звонила мне в Барселону и говорила: «Мия, начали обрезку. Приезжай, ты же любила костры». Я отвечала, что у меня дедлайн. У меня всегда был дедлайн.
Где-то наверху снова бьёт о стену ставня. Я отхожу от окна.
В кабинете с утра холодно, как в склепе. Старый обогреватель не справляется, нужен второй, а он в гараже. Я спускаюсь на кухню.
— Инес, удлинитель в гараже?
Скалка на секунду замирает. Инес не поднимает головы, но её пальцы на деревянных ручках белеют.
— Должен быть, — говорит она глухо. — Нечего тебе там делать, нена. Пусть Матео принесёт, как вернётся.
— Матео вернётся к вечеру. Я замерзаю сейчас.
Она медленно выдыхает через нос. Не спорит, но воздух на кухне сразу становится колючим.
— Ключ на гвозде у косяка. Возьми фонарь на полке. Проводку замкнуло ещё в прошлый шторм, свет так и не сделали.
Гараж стоит в глубине двора, прижавшись к глухой каменной стене усадьбы. Ветер свистит в стыках ворот. Железная створка поддаётся со скрежетом, и меня обдаёт могильным холодом.
Внутри пахнет застоявшимся машинным маслом, сыростью и старым железом. Жёлтый луч фонаря режет темноту: полки со ржавыми банками, мотки проволоки, ящики с гаечными ключами. Удлинитель висит у входа. Я снимаю провод с крючка и уже хочу развернуться, но луч сам собой падает в центр помещения.
Пустой прямоугольник бетона.
Здесь годами стоял мамин синий пикап. На стене осталась тёмная полоса от заднего бампера, а на полу — въевшееся чёрное пятно масла. Отсюда она выехала в ту ночь на серпантин.
Горло перехватывает спазмом. Воздух кажется таким густым и мёртвым, что лёгкие отказываются его принимать. Я щёлкаю кнопкой фонаря, вываливаюсь наружу и захлопываю железную дверь на засов.
Кабинет когда-то был отцовским. Потом маминым. Теперь мой.
Инес называет его норой. Я называю его рабочим местом. На самом деле это бункер.
Ставни здесь закрыты всегда. Горит только настольная лампа, и от неё на стене дрожит круг света. Всё главное в кабинете висит на стене. Сначала там была пробковая доска во всю ширину. Когда её перестало хватать, я начала клеить листы прямо на обои. Карта Альт-Эмпорды. Распечатки. Даты, обведённые красным. Фотографии. Нитки от булавки к булавке, как в плохом сериале. Я знаю, что это похоже на плохой сериал. Но на стене я вижу то, чего не вижу в голове.
В центре висит его фотография. Он на открытии терминала в порту, вполоборота, с бокалом. С бокалом, который он, как я теперь знаю, никогда не допивает.
Я подключаю обогреватель к удлинителю, сажусь за стол и открываю блокнот. Спираль приятно холодит ладонь. Сейчас я разложу вчерашний вечер на атомы. Без эмоций. Профессионально, как привыкла препарировать чужую ложь.
28.11. Благотворительный вечер, Эшампле.
1. Подошёл сам. На тридцать шестой секунде. Не терпит, когда к нему стоят спиной, или привык сразу загонять объект в угол.
2. Перевал. Знает Коль-де-Баньюльс. «Мои люди проверяли». Зачем портовому магнату знать горную тропу контрабандистов?
3. Вторжение. С первой секунды на «ты». Ломает чужие границы раньше, чем собеседник успевает представиться.
4. Проверка на фальшь. Заметил, что я не расспрашивала о логистике. Считывает людей быстрее, чем они выстраивают легенду.
5. «Sarment»: ноль реакции. Либо пустота, либо идеальный контроль.
Я подчёркиваю пятый пункт. Потом ещё раз, с нажимом. Ни один мускул на его лице не дрогнул. Либо он действительно не слышал этого названия, либо он лжёт лучше профессиональных преступников. А я брала интервью у людей, которые с ясными глазами отрицали кровь на своих руках.
Я опускаю взгляд ниже и замираю.
На полях, в самом низу страницы, моим почерком торопливо выведено: сандал и табак.
Я не помню, как написала эти слова. Видимо, ещё ночью, когда пальцы помнили лихорадку вчерашнего зала.
Злость обжигает горло. Я перечёркиваю строчку. Раз, другой, третий. Нажимаю так яростно, что стальное перо рвёт бумагу, оставляя чёрную борозду. С хрустом выдираю страницу, сминаю в кулаке и швыряю в угол. Бумажный ком глухо бьётся о плинтус.
Замечательно. Верх профессионализма.
Я закрываю лицо ледяными ладонями. Под веками тут же вспыхивает мерцание свечей, хрусталь и его голос у самого уха. «Груша. Спелая. В ноябре». Пауза перед словом «спелая». Чужое тепло, пробившееся сквозь холод зала.
Я открываю глаза и смотрю на фотографию.
— Вы мне не нравитесь, сеньор Кастильо, — говорю я ей вслух.
Фотография молчит. Он смотрит мимо камеры, куда-то влево. С той же вежливой скукой, с какой вчера смотрел на даму в изумрудах.
Почему-то это задевает меня сильнее всего.
Я беру чистый блокнот и подписываю на обложке: Кастильо. Слабые места. Открываю первую страницу. Сижу над ней десять минут.
Страница остаётся пустой.
К вечеру ветер не стихает, а только набирает силу. Дым с террас пропал. Небо над горами расчистилось до звонкой черноты, и звёзд на нём столько, что на них больно смотреть.
Инес приносит ужин в кабинет. Ставит поднос на край стола. Молча смотрит на стену и на фотографию в центре. Потом на меня.
— Это твой издатель?
— Это работа.
— Хм, — говорит Инес и уходит.
Я ем и не чувствую вкуса. Потом, вместо того чтобы работать, открываю светскую хронику. Говорю себе, что это тоже часть дела. Надо знать, кто был на вечере, кто с кем стоял, кто кому улыбался.
Фотографий много. Аукционист с молотком. Дама в изумрудах, которая на снимке выглядит ещё несчастнее, чем вживую. Банкир со своим начальником. Я листаю почти не глядя.
И останавливаюсь.
Снимок сделан с другого конца зала. В центре кадра пара позирует фотографу с бокалами. А на заднем плане, у витрины с картой, стою я. Лицо размыто и повёрнуто к стеклу. Платье узнаётся сразу.
Рядом со мной стоит он.
Пара в центре смотрит в объектив. Все в этом кадре смотрят в объектив.
Кроме него. Он смотрит на меня.
Я увеличиваю снимок. Потом ещё раз. Пиксели расползаются, лицо теряет черты, но взгляд остаётся. Не на карту и не в зал. На меня.
Ветер бьёт в ставни так, что дрожит стекло.
Он смотрит на меня даже с фотографии.
2
Две недели я не открываю светскую хронику.
Это неправда. Я открываю её каждый вечер. Снимок никуда не делся. Пара в центре кадра всё так же улыбается в объектив. Я всё так же стою у витрины, размытая и повёрнутая к стеклу. А он всё так же смотрит на меня.
Меня видели. Пусть вполоборота и не в фокусе, но видели. Значит, на следующий вечер нельзя прийти той же.
Следующий вечер назначен на четырнадцатое декабря. Рождественский аукцион в старом яхт-клубе в порту. В каталоге семнадцатым лотом стоит модель парусника девятнадцатого века. Дар холдинга «Кастильо». Его люди там будут. Возможно, будет и он сам.

