
Полная версия:
Красные озера
Справившись с этим, Петр достает из мешка два зонтика – один свой, черный и потрепанный, а второй в сиреневых цветочках. С ним Тома раньше гуляла, а потом, как Лиза умерла, тоже сменила на черный.
Из трубы доносится шелест, индикатор звенит и мигает красным, из металлического контейнера вываливается еще одна бумага.
Радлову не до этого. Он устанавливает зонтики над конструкцией из брусочков, стараясь сделать так, чтобы развернутая плащевка закрывала взрывчатку и шнур сверху, но при этом не вспыхнула от пламени.
Потом поднимает бумагу с пола и читает:
«Уведомление: 33/2.16.32.19.30
Вы будете уволены».
«Как будто меня это сейчас волнует», – думает Радлов и смотрит на часы. Время 5:58:30.
Радлов поджигает шнур. Счет переходит на секунды.
От струйки дыма вопит сигнализация – так громко, что начинает раскалываться голова, а уши изнутри сдавливает. Срабатывает противопожарная система, и сверху льются бурные потоки воды. Клочья бумаги на полу размокают, по трубе и контейнеру текут мощные струи. Петр стоит весь насквозь мокрый, со слепленными волосами. Капли набухают у него на надбровных дугах и затекают в глаза.
Да только шнур горит, разбрасывая искры. Пленка предохраняет его от попадания влаги снизу, а зонтики защищают сверху.
Петр садится на сырой пол, прислоняется к контейнеру и отсчитывает самые долгие полторы минуты в своей жизни. На часы он больше не смотрит – у него не осталось ни единого часа. Только минуты и секунды. 58:45. Секундная стрелка щелкает громче сирены и громче хлестких ударов воды.
58:46.
Труба выплевывает еще один документ:
«Уведомление: 8.10.20.30
Вы будете умерщвлены».
– Ха! – отзывается на это Радлов и кричит куда-то вверх: – Сам скоро сдохнешь, кто бы ты ни был!
Минутная стрелка переваливает за черточку, обозначающую цифру «59». Тянется последняя минута. Утомительно долго тянется, и Петр устает жить.
Потом вспоминает, как познакомился с Тамарой, и жить вроде хочется, и усталость куда-то уходит. «Не хочу, не хочу, не хочу!», – отчаянно надрывается мозг внутри головы, осознающий, что скоро прекратит мыслить.
– Не переживай, – успокаивает Радлов сам себя. – Я тоже не хочу.
Вода хлещет неистово, а огонек потихоньку ползет по шнуру, сжигая его дотла и оставляя позади разваливающуюся угольную змейку. Секундная стрелка неумолимо обозначает свой такт щелчками.
Щелк, и время 59:30. Щелк – и уж 59:31.
«А рванет ровно в шесть, – считает про себя Петр. – Ох, наши-то всполошатся». Он улыбается.
Тут воздух прямо перед ним становится зернистым, дрожит и рождает какую-то фигуру, и вот уж посреди завода, нетронутая водой, стоит Лиза. Лиза смотрит на отчима неизбывно грустными глазами и жалобно лепечет:
– Не убивай нас. Не убивай нас, папа.
– Лизонька, – устало протягивает Радлов. – И послушал бы я тебя… да умерла ты. Давно. Мы с мамой горевали очень…
Девушка растворяется.
Щелк.
59:58.
Время словно замирает. Петр видит перед собой Тому, молодую и красивую, с маленькой дочкой. Петру они сразу понравились, сразу чем-то приглянулись. «Хорошо ли я жил? – спрашивает он себя. – Наверное, хорошо».
Щелк.
59:59.
Радлов вспоминает себя, вспоминает, как открыл это долбаное Бирецкое месторождение, истощившееся за два года. Но в те два года деньги лились рекой, и жизнь била ключом. И были женщины – много женщин. А Петр был толстый, Петр был неуклюжий. А женщинам-то было все равно – за деньги многое прощается.
Радлов опускает голову и смотрит на часы.
Все еще 59:59…
Щелк.
Глава пятидесятая. Черный ворон
1.
Тамаре не спалось с пяти утра. Она тихонько встала, стараясь не разбудить мать, прошла на кухню и сделала себе чай, но выпить его не смогла – ничего не лезло, внутри клокотала неясная тревога. А заря за окошком разыгралась как-то уж чересчур ярко – заливала огнем целый небосвод, и Тома даже подумала, что такое бывает после пожаров, но не придала тому значения.
Не зная, куда себя приткнуть, женщина взялась за мытье посуды – это всегда успокаивало. Ополаскивая очередную тарелку, она поймала себя на мысли, что Петр никогда не понимал, как это может успокаивать, и улыбнулась.
На пороге появилась Инна с помятым лицом и прищуренными глазками, постояла немного молча и сказала с нотками недовольства:
– Чего в холодной воде-то бразгаешься? Помыла бы я.
– Да немного ведь, не околею, – отшутилась Тома.
– Так, может, легла бы еще? Так спала хорошо, я прямо нарадоваться не могла.
– Не хочу, – Тома помотала головой.
Инна потопталась у входа на кухню в нерешительности, наконец набралась смелости и выдала:
– Мне тебе сказать надо кое-что. Только ты не волнуйся. Дом.., – тут она осеклась и замолчала, раздумывая, как бы преподнести неприятную новость помягче. И молчала настолько долго, что Тамара в итоге не выдержала и требовательно воскликнула:
– Ну?!
– Дом у вас сгорел.
Тома выронила тарелку, послышался звон бьющегося фарфора. Звон не утихал, поскольку струя воды била по осколкам, заставляя их производить хаотичную мелодию.
– Ты не переживай, – успокаивала мать. – Петр твой сказал, у него деньги есть. Сказал, вы переехать сможете.
– Господи, и правда! – всполошилась женщина. – Петя-то как же?! Ты его видела? Где он?
– Так поздно я не сплю. Увидала отблески с того берега, а я-то уж знаю, чего они означают – горит что-то. Захожу в комнату, гляжу – ты спишь. Ой, так хорошо спишь, как в детстве! Я уж и не решилась будить-то. Дай, думаю, сама схожу. Петр по пепелищу ходит, смурной такой! А я ему и говорю: пойдем к нам, чего тут выжидать. А он: дела у меня, мол. А какие-такие дела ночью – того не знаю, – старуха перевела дух и подвела итог: – В общем, живой он.
Тамара облегченно выдохнула, села за стол и закрыла лицо руками. Тревожное чувство почему-то не проходило.
– Пойдем туда, – предложила она матери. – Пойдем, он, наверное, в машине спит, чтоб наши увальни на части не разобрали.
Инна быстро прополоскала свой беззубый рот, влезла в потертое пальто, поскольку давно уже была в том возрасте, когда кости мерзнут даже летом, и вдвоем с дочерью они вышли наружу. Ветер дул в лицо, ветер приносил запах гари.
Старуха запирала дверь да что-то никак не могла совладать с замком – ключ заедал и не вытаскивался из замочной скважины.
Тамара спустилась с крыльца, успела сделать несколько несмелых шагов по запорошенному сажей грунту, и тут прогремел взрыв. Невообразимый грохот, гораздо страшнее, чем тот, что доносился с месторождения, оглушил поселок. Вдалеке что-то полыхнуло, как будто небеса разорвало на части, ветер, гонимый взрывной волной, усилился, кратким ураганом пробежал между домами и резко стих.
Жители повыскакивали на улицу, кто в чем был – одни в домашних халатах и тапочках, другие успели одеться, третьи поверх спального одеяния накинули куртки или телогрейки. Все, не отрываясь, таращились на другую сторону озера, где вверх били три огромных огненных столпа – казалось, что рано или поздно они прожгут зияющие дыры в небе, и оттуда повалятся куски потусторонней бездны, и поглотят все земное без остатка.
– Завод! – догадался наконец кто-то. – У завода три трубы!
И люди вразнобой побежали по округлому берегу озера. Была среди них и Тома, только ее больше беспокоили местонахождение мужа да теперешнее состояние участка – сгорел ли только дом или вообще все строения, и подлежит ли что-то ремонту? Инна отстала и плелась где-то позади, в скопище народа.
Впрочем, до сгоревшего особняка Тамара так и не добралась, поскольку в толпе, собравшейся у разрушенного заводского ограждения, трижды невнятно прозвучало: «Радлов. Радлов. Это Радлов». Тома с замирающим сердцем подошла ближе.
От завода остались стены в угольных пятнах. Со стороны фасада сверху, на уровне второго этажа, вывалился кусок, и рваную рану едва прикрывали только продольные стальные балки с оплавленными краями. За балками, внутри здания, была сплошная черная пустота. Две трубы обрушились, лежали теперь мертвым грузом поперек дороги, ведущей к западной расщелине, третья сильно накренилась, но выстояла. В узких оконцах не было стекол, а из широкого дверного проема напрочь выбило неприступные автоматические двери.
У проема стояли несколько человек, и один из них, старик в тапочках на босу ногу и бордовом халате, говорил, широко размахивая руками:
– Радлов. Это Радлов.
Тамара подскочила к рассказчику с истеричным криком:
– Что?! Что Радлов?!
Старик поглядел на нее то ли с испугом, то ли с сочувствием, смутился и через силу выдавил из сдавленного горла:
– Послушай, Тома. Ты… знаешь, ты у Луки спроси лучше. Вон он, у поваленной трубы ходит, – старик махнул рукой куда-то вдаль.
Женщина проследила за его движением, отыскала глазами долговязую ссутулившуюся фигуру, оторвавшуюся от толпы, и ринулась в ту сторону.
– Лука! – позвала она на бегу. – Что с Петей? Где он?
Обувщик посмотрел на нее с убийственной жалостью, жутко заулыбался, так что лицо его разъехалось по сторонам от этой улыбки, и дрожащей рукой протянул конверт.
Тома остервенело разорвала бумагу, вытащила письмо, прочитала: «Тамара! Я тебя всегда любил. И дочь нашу любил…», – а дальше читать не смогла. Из глаз хлынули слезы, буквы заплясали и скрылись во влажной мути.
Женщина судорожно раскрыла рот, губы ее затряслись, вся она как-то дернулась и вдруг рухнула на колени. Почти сразу вскочила, накинулась на Луку с криками:
– Ты знал! Ты знал! Почему ты его не остановил?
Била Луку по грудине и по расколотому улыбкой лицу и плакала навзрыд. Потом ноги у нее опять подкосились.
Подоспела Инна, бросила на обувщика злобный взгляд, обхватила дочь за плечи, попыталась ее увести, но та от истерики отяжелела да не могла подняться – стояла на коленях и истошно выла. Письмецо со смятым конвертом валялось в золе и грязи.
В этот момент со стороны бараков послышались приглушенные возгласы:
– Горим!
После к ним примешался женский визг.
– Да что ж опять происходит? – воскликнул кто-то из местных.
В ответ в небо повалили темные, тяжелые клубы дыма. Запахло горелым деревом, и в толпе у завода закричали:
– Да ведь в рабочем поселке пожар!
Матвеевский сосед, в недоумении шатавшийся у обломков ограждения в куртке поверх грязной домашней рубахи, выругался и возмутился:
– Тьфу ты! Ну всё не слава Богу!
2.
Учинив пожар в радловском особняке, Шалый прибежал в свое нынешнее обиталище и со словами:
– Ну че, б…., помянем! – принялся очень быстро напиваться, вливая в себя рюмки одну за другой. Скорей всего, он говорил про рябого, но Ленкин муж подумал иначе и боязливо спросил:
– Порешил, что ли?
– Радлова-то? А как же! Бросил ему бутылку с порохом и солярой – пусть жрет! Ох, как там полыхнуло всё! Того и гляди, жареной свининой запахнет, – Бориска громко и мерзко расхохотался, радуясь такому сравнению.
Двое других сотоварищей сидели по углам молча да переглядывались, не зная, стоит ли еще здесь оставаться. Лена спала в соседней комнате.
Шалый достал из-под стола еще водки, расставил три немытых рюмки, разлил и прохрипел невнятно:
– Че хмурые? Айда победу праздновать!
– Ты погоди, – мрачно отозвался один из сотоварищей, крупный мужчина лет шестидесяти. – В прошлый раз отпраздновали уже. Проверить бы для начала надо.
– Так сходи и проверь! – приказал Шалый, с силой выдавливая из себя слова и разбрызгивая вокруг слюну, смешанную со спиртным.
Мужчина, ни слова не говоря, вышел. Дверь громко хлопнула, из соседней комнаты донесся стон Лены, но сама она так и не появилась.
– Вы-то сядете хоть? – обратился Борис к оставшимся. – Вместе веселей, а?
Второй сотоварищ, щуплый человечек с реденькими волосами и залысинами по обе стороны лба, осторожно выдвинул табурет, спрятанный под столом, сел и выпил.
Ленкин муж остался в стороне.
– Брезгуешь, падаль? – Бориска приподнялся, но полностью встать на ноги не смог и грузно опустился обратно на свое место. Его страшно штормило.
– Нельзя так, – едва слышно ответил хозяин дома. Весь сжался, опасаясь нападения, однако продолжил: – Нельзя. Я не верю, что Петр мог завод поставить против нас. А уж выселить точно не мог. У него же всё для своих! А мы – свои. Несмотря на все недомолвки и ссоры – свои. А ты… ох, и зачем я с тобой связался только. Ясно же было, что мудак.
– Сел, б…., и выпил! – крикнул Шалый. Из сказанного в свой адрес он ни слова не разобрал, потому не шибко обозлился.
Ленкин муж помялся немного, но в итоге все равно опрокинул пару рюмок.
Через полчаса вернулся пожилой мужчина, уходивший проверить пожарище, и с порога заявил:
– Живой он!
– Че ты несешь?! – Борис от загоревшейся внутри ненависти тут же протрезвел.
– Я говорю, живой. Народу там собралось – тьма! Со всеми что-то общается, все помощь предлагают, – мужчина выдержал паузу и разочарованно добавил: – Выходит, обосрался ты опять, Бориска. И с заводом не получилось, и теперь. Ну тебя нахер, правду люди говорили – лучше к переселению готовиться.
Он отворил дверь, запустив внутрь ночной холод, и собирался уже уходить, но Шалый остановил его:
– Погодь! Можно и еще кое-чего сделать, чтоб не съезжать.
– Чего же?
– Бараки рабочих спалить.
– Совсем умом поехал?! Дети же там есть.
– Нееее, – развязно растянул Борис и поехал куда-то в сторону, но вовремя ухватился за край стола, чтобы не упасть. – Мы их только спугнем. Они ж повыскакивают все разом, двери-то в бараках огроменные!
Мужчина поразмыслил немного и присоединился к остальным. Пить он не стал – всем, кроме Шалого, пить надоело.
До утра просидели молча, повесив головы от груза тяжких дум. В пять тридцать выдвинулись в сторону западной расщелины. Шли хмурые, шли медленно – как на похороны. Канистру с горючим топливом тащил забитый хозяин дома.
У рабочего поселка их отвлек ошивающийся поодаль мужичонка навеселе, которого все сослуживцы именовали не иначе, как Палыч. Палыч ходил по улице, шатаясь, да горланил песню. С надломом, с чрезмерным трагизмом затягивал, коверкая мотив и постоянно сбиваясь:
Ты добычи не дождёшься,
Чёрный ворон, весь я твой.
Тут мужичонка в сердцах сплюнул, поскольку явно напутал слова, зарядил по новой:
Чую, смерть твоя подходит.., –
но тут же прервался, ведь и на этот раз напутал слова.
– Во дурак пьяный! – сказал Шалый и рассмеялся, не замечая в своем высказывании никакого противоречия.
В тот самый момент из заводских труб с неистовым ревом вырвалось три огненных столпа. И загремело, и зашаталось ненавистное здание, в агонии изрыгая из своего нутра пламя и дым – теперь уже дым от сработавшей взрывчатки. Со звоном вылетели стекла, стену порвало пополам, а трубы стали по очереди крениться и падать. Первая завалилась быстро, разбившись на несколько полых цилиндров с изрезанными краями, вторая пошла чуть медленнее, упала на землю мягче и потому раскололась лишь надвое. Третья осталась стоять перекошенной.
Осколки, щебень и пыль шрапнелью полетели во все стороны, изрешетили канистру, поранили лицо одному из поджигателей.
Когда все улеглось, Ленкин муж радостно завопил:
– Хана заводу! Не нужно никого жечь!
Остальные начали поддакивать, но Шалый внезапно рассвирепел. Природная ярость, копившаяся в нем годами, воспылала пожаром похлеще, чем внутри развалившегося завода, и он зашипел – по-змеиному, потому что ярость давила на горло и мешала говорить:
– Мы их сожжем! Всех сожжем!
Ленкин муж побледнел, спрятал продырявленную канистру за спиной.
– Отдай! – заорал Шалый и бросился на него с кулаками.
Впрочем, двое других тут же вступились за бедолагу да закрыли его собой, встав друг к другу вплотную.
Бориска сверкал глазами, но, опасаясь за свой нос, подойти не решался. Краем глаза он приметил, что рабочие пробудились от взрыва и уже выскакивают из бараков.
Через мгновение никаких рабочих он уже не видел, потому что перед глазами была лишь темно-красная пелена – от жажды крови. Сквозь эту пелену Шалый прорвался к своим спутникам, одним махом сбил всех троих с ног, несколько раз ударил Ленкиного мужа по голове, отобрал у него полупустую канистру, бросил ее в сторону ближайшего дома, а вдогонку бросил спичку. Ссохшееся дерево полыхнуло моментально.
Тогда Бориска бросился наутек, опасаясь расправы.
Палыч побежал по проулку, стуча во все окна и крича:
– Горим! Горим!
Рабочие и их семьи из-за постоянной жизни у месторождений или шахт слишком сильно привыкли к грохоту взрывов. И когда завод разнесло – проснулись далеко не все.
Сотоварищи Бориски смешались с толпой местных, пришедших поглазеть на развалины завода. Сам Борис притаился за ближайшим холмом и жадно наблюдал, как ползет пламя по стене дома, как рвется оно вверх, пожирая все на своем пути, как плюется едким угаром и заставляет людей истошно кричать. Шалому нравилось, что люди кричат. Шалый хохотал от веселья.
Из барака вынесли обгоревшее тело, хрупкое и тщедушное, и осторожно положили на землю, предварительно бросив под низ толстое одеяло. Какая-то женщина ревела над этим телом, раскачиваясь взад-вперед.
Рабочие носились как сумасшедшие, пытались собрать шланг да протянуть его до озера, но от нервов все валилось из рук. Несколько местных пришли, чтобы помочь, однако были изгнаны криками:
– Позлорадствовать приперлись?! Это вы нас подожгли! Мы с вами еще разберемся!
Барак со скрипом завалился набок. Посыпались искры, от них вспыхнула следующая за ним постройка. Бориска за холмом бесновался и гоготал, наблюдая за тем, как суетятся люди.
Вскоре наладили шланг для тушения и через полчаса побороли пламя. Шалый собирался уже идти на свою сторону поселка, но тут в отдалении завыла сирена – с местной подстанции мчалась скорая. Чем-то его привлекла эта сирена, чем-то зацепила слух, и он остался, толком не понимая причины.
Подпрыгивая на колдобинах, подъехала белая машина, украшенная крестом, из нее выскочили врачи и побежали к тщедушному тельцу, лежавшему на толстом одеяле. Долго колдовали нам ним, потом перекинули на носилки и понесли к карете.
А Борис вдруг заинтересовался, чего это тельце такое хрупенькое, живое ли оно, и вышел из-за своего укрытия, как зачарованный. Во хмелю он слабо понимал, что его непременно узнают – хотя бы бесталанный певец, который обещал кому-то скорую смерть.
Пробираясь сквозь алкогольный туман и густую гарь, витавшую в воздухе, Шалый двигался вперед, пока наконец не поравнялся с носилками. На них лежал тот самый мальчик, который некогда попросил у него и рябого закурить, и которого Бориска самолично спас от избиения. Щека у мальчика была буро-красного цвета. Глаза закрыты.
– Пацан, ты чего? – как-то плаксиво произнес Шалый и встал в оцепенении. В его голове совершенно не складывалось, что ребенок пострадал именно вследствие поджога – нет. В его голове это было как-то само по себе, и он действительно не мог взять в толк, отчего так получилось.
– Ты ч-чего, пацан? – повторил он, заикаясь.
– Да живой, живой! – не выдержал один из врачей. – Ожоги третьей степени. Не мешайте!
Носилки втащили в машину и закрепили. Отец мальчика влез следом, окинув Шалого испепеляющим взглядом.
Шалый этого не заметил.
Поплелся к своему теперешнему жилищу, ничего не понимая, но хозяева тщательно заперлись и не пустили его.
– Водки дайте, твари! – заорал Бориска, затарабанив по двери.
Лена через окно выставила ему полную бутылку – от греха подальше.
И Шалый сидел на крыльце и методично напивался до самого вечера.
А вечером, когда отец ребенка вернулся из больницы, рабочие пошли на поселок боем. Они несли палки и камни и били любого, кто попадался им на пути – матвеевскому соседу немного досталось, но он сумел вовремя сбежать. Жители попрятались по домам, закрыли занавесками опустевшие после подрыва гряды окна. Камни летели в проемы, разбивали посуду, но до людей не долетали – люди предусмотрительно рассаживались по углам.
Когда дошли до дома Луки, ворвались в распахнутую дверь, схватили его, выволокли на улицу и уж хотели накинуться, но отец ребенка вдруг сжалился и сказал:
– Погодите. Он же больной – вон, улыбается как. С чего бы такой блаженный на поджог решился.
Луку отпустили и направились дальше – палками стучали по пустым рамам, выкрикивали ругательства, обещали всех спалить. А Лука откуда-то заранее знал, что делать да где быть, и неспешно зашагал в сторону красного озера, не обращая внимания на нападавших, утративших всякий к нему интерес – ну, ходит какой-то сумасшедший, улыбается, так что с него взять.
Тут нетрезвый Палыч, который шел где-то позади без камня и без палки, громко закричал:
– Вот этот! Вот этот канистру бросил!
Шалый, от опьянения скрючившийся в три погибели на крыльце, поднял глаза и увидел, что утренний певец-неумеха показывает на него пальцем да что-то орет. Шалый от хмеля был тугодум, но на сей раз сообразил быстро. Вскочил на ноги, пошатался на одном месте, стараясь ухватить чувство равновесия, и со всех ног помчался на окраину поселка, к холмам.
Рабочие нестройной шеренгой бросились за ним, по пути продолжая кидаться камнями во все подряд – от озлобленного куража.
Из оконца высунулась Инна Колотова, которая недавно успокоила дочь и размышляла, как бы покрасивше обустроить похороны зятя. Тамара думать об этом не могла – провыла весь день над письмецом, так что в голове у нее только горькая муть была.
Шум и крики отвлекли старуху от размышлений, она предусмотрительно подождала, пока не предвещающие ничего хорошего звуки отдалятся, да решила узнать, что происходит. Увидела разъяренную толпу и убегающего к холмам Бориску, зажала рот руками от избытка эмоций, а потом пробурчала себе под нос:
– Ох, Господи, чего ж это происходит-то!
Тут же подумала: «Ну, может, хоть ирода этого прибьют», – и скрылась в доме.
Шалый между тем пополз по горным уступам вверх. Его схватили за ноги да потащили вниз.
– Не надо! Не хочу! – орал он, как резаный, и бешено вращал глазками от страха.
Наконец его стянули, повалили наземь, два или три раза ударили по макушке. Бориска сумел встать, отбросил двоих рабочих в сторону, юркнул в образовавшуюся брешь и, тяжело дыша, ринулся к озеру. Сердце колотилось, разгоняя кровь, полную алкоголя, хмель бил в голову с новой силой, и Шалый вдруг придумал, что если зайти в отравленную воду по шею – его никто не тронет. Мысль, конечно, была дурная, да разве у пьяных другие случаются.
На подходе к берегу ноги у Бориски стали вязнуть в желтых разводах меди, но он упрямо несся вперед, боясь оглянуться. Он слышал топот позади и догадывался, что его понемногу настигают. Схватил булыжник, бросил через голову назад, по-прежнему не глядя и не зная, попал ли в кого-нибудь.
Совсем близко к озеру, так, что розовая вода омывала ему ботинки, стоял Лука. Стоял и улыбался намного шире, чем от болезни.
– Отойди, е…ько! – завопил Шалый, вступая в воду рядом с ним.
А Лука вдруг схватил его за шею и толкнул назад. Бориска от гнева и хмеля ослеп, принялся размахивать своими мощными кулаками во все стороны.
Бориска большой, Бориска сильный, непомерно сильный, даже отправил когда-то человека в больницу с одного удара. Да только Лука бьет его по носу, и у того все лицо заливает кровью.
Шалый матерится, воет от боли, а Лука достает из кармана припасенный заранее сапожный ножик, протыкает Шалому бок, целясь в изувеченную пьянством печень, и тихо приговаривает:
– У меня Илюша хороший был.
Бориска трогает рану, совершенно не понимая, что это, с удивлением глядит на вытекающую из нее кровь, а потом теряет равновесие, падает в озеро лицом вниз, глотает горькую от меди воду, захлебывается и умирает.
Подоспели рабочие. Отец мальчика увидел, что Луку всего трясет, приобнял его легонько за плечи, разжал пальцы и отобрал нож, говоря при этом:
– Тише, тише, все хорошо.
Лука смотрит на него и по-прежнему жутко улыбается.
– Ты молодец, мужик, – продолжает отец ребенка. – Молодец. Не боись, если что, тебя тут никто не выдаст.
Он бросает окровавленный нож подальше в озеро и дает своим команду расходиться.
Закат наплывает на селение красным маревом. Закатом укутаны гористые склоны, рваные провалы, оставшиеся после добычи, и дома с окнами, лишенными зрения. Лука вытаскивает из своего жилища последний гроб, с самой дешевой и невзрачной обивкой. Другой-то гроб, получше да покрасивее, он днем еще Инне отдал – для того, чтобы его закопали пустым под именем Петра Радлова.