
Полная версия:
АГАТА КРЕСТОВА

Леонид ШУР
АГАТА КРЕСТОВА
Глава 1
ОГЛАВЛЕНИЕ
романа
«АГАТА КРЕСТОВА».
ПРЕДИСЛОВИЕ
ПРОЛОГ
ЧАСТЬ 1. Ресторан
ЧАСТЬ 2. Чистоплюйск
РАЗДЕЛ 1.
ЧАСТЬ 1. Топор и ружьё
ЧАСТЬ 2. Муза
РАЗДЕЛ 2.
ЧАСТЬ 1. Козырь и костёр
ЧАСТЬ 2. Слово
РАЗДЕЛ 3.
ЧАСТЬ 1. Трость и шарф
ЧАСТЬ 2. Время
РАЗДЕЛ 4.
ЧАСТЬ 1. Агаты Крестовой
ЧАСТЬ 2. Судьба
ЭПИЛОГ
ЧАСТЬ 1. Вопросы и ответы
ЧАСТЬ 2. Лавочка
ПОСЛЕСЛОВИЕ
СЛОВАРЬ
ПРЕДИСЛОВИЕ
Рукопись я обнаружил среди прочей макулатуры 08 августа 2026 года в подвале Музея истории Штатского Уголовного Розыска, который сокращается как ШУР, за батареей, которую не красили с 1985 года. Папка пахла ромашкой и дегтярным мылом, которым моют трупы.
На последней странице — засохшее пятно крови.
Архивариус, нашедший её, умер через три дня естественной смертью, что в Чистоплюйске бывало реже, чем убийство по заказу.
На обложке — следы пальцев. Синие. Чернила не отмываются до сих пор. Кто-то держал эту папку очень долго. Кто-то не хотел её отпускать. Кто-то знал: правда, написанная от руки, имеет вес, которого нет у печатного текста.
Но если быть честным до конца — я не обнаружил рукопись. Она создалась за два месяца лета.
Мой как бы соавтор — следовательница и писательница Агата Крестова.
Ну, как Агата Кристи, только в России.
Сюжеты не зарубежные. Только считалки адаптированы. А так всё по-русски.
Эта книга — детектив. И больше, чем детектив. Да, здесь есть чернота, поскольку нуар. Есть трупы, следователи и улики. Но главное преступление здесь — не убийство. Главное преступление — забвение. Когда человека стирают из документов, из памяти, из истории. И единственное оружие против этого — слово, написанное от руки, на бумаге, которую никто не найдёт, если не знать, где искать.
Книга эта, в том числе, о том, как писать книги, но ни на секунду не учебник. Игры тут не детские.
В самом знаменитом романе Достоевского топор — неотъемлемый атрибут преступления. А Чехов заявлял, что ружьё из первого акта обязательно должно выстрелить во втором. Здесь Достоевский и Чехов — персонажи, а не авторы. Как и Пушкин, Гоголь, Лермонтов, Маяковский, Есенин, Булгаков, Толстой, Ахматова, Цветаева. Все они — живые. И все они — обречённые. Классики в этом романе не стоят на пьедесталах. Они пьют, ссорятся, проигрывают в карты и сжигают рукописи. Они — такие же заложники сюжета, как следовательница Агата Крестова, которая пытается поймать убийцу, не понимая, что убийца — это она сама. Или время. Или слово, которое она не решилась написать.
Все события и персонажи — сказка. Любое сходство с прошлым случайно. Или нет? Например, господин-товарищ Бе представляет собой собирательный образ всесильного чиновника-бизнесмена. Кто это, поймёшь дальше.
Я писал тут не о прошлом — прошлое уже мертво и не нуждается в защите. Я писал о настоящем, которое притворяется, что прошлого не было. О будущем, которое наступает каждый раз, когда мы решаем молчать. О том, что прячется за углами реальности в самом обычном смысле: в подвалах мэрии, в сейфах районных отделов, в блокнотах, которые сжигают вместе с телами. Это не придуманный мир. Это мир, в котором мы живём. Просто мы привыкли не замечать.
Я всегда пишу про любовь и счастье. Но не про те, что продаются в глянцевых обложках и пахнут дешёвыми духами. А про те, что выстраданы. Что выжили. Что смотрят на тебя из зеркала, когда ты красишь седину дешёвым тоником «Ромашка» и понимаешь: ты всё ещё здесь. Ты всё ещё пишешь. Ты всё ещё жива. Потому что любовь — это когда ты пишешь о тех, кого потерял. Даже если они не вернутся.
В первой части каждой главы — реальная столица: сперва Санкт-Петербург, потом Москва. С вымышленными событиями в XIX веке и начале XX века.
Во второй — вымышленная провинция с настоящими событиями 1991–1999 годов. Это городок Чистоплюйск из моей повести «ПОПОЧАСЫ».
Роман состоит из десяти отдельных произведений, не включая предисловие и послесловие. Каждое можете прочитать отдельно, но лучше вместе.
Пролог, эпилог и разделы состоят из двух частей — сна в российской столице и пробуждения в пристоличной провинции.
В каждом разделе своя фигура по Матрице ШУРА: треугольник, прямоугольник, круг, зигзаг. А что такое Матрица ШУРА, узнаешь дальше.
Пролог — это бесплатное приглашение на место преступления. Но настоящая интрига, истинные мотивы и финальный приговор спрятаны в следующих опечатанных делах.
Если ты готов стать не просто читателем, а соучастником — переверни страницу.
Первый выстрел вот-вот прозвучит.
Оставайся со мной. Продолжай читать.
Твой Леонид ШУР
ПРОЛОГ
Какой же ты писатель,
Ведь у тебя нет книг!
И душ ты не спасатель,
Не мэтр, а ученик!
И книга без писателя
Себя не сочинит,
И Ева без Создателя
Адама не пленит!
Неразлучима пара
(Не пара пустяков!) —
Из губ трубит фанфара,
В груди горит любовь!
ЧАСТЬ 1. Ресторан
В шикарном ресторане Дома Литераторов благоухало мясом и ананасом, коньяком и табаком — но под всем этим, тонкой нитью, тянулся запах жжёной бумаги. Никто не обращал внимания. Все знали: в русской литературе всегда что-то горит. Или будет гореть.
За круглым столом пировали девять писателей.
Пушкин, Достоевский, Чехов, Гоголь, Лермонтов, Маяковский, Есенин, Булгаков, Лев Толстой.
Скатерть давно превратилась в карту битв: янтарные или алые пятна, крошки, пустая перечница, рассыпанная соль.
Это было не заседание художественного совета, а шумный шабаш обречённых. Все знали, как умрут, но ещё никто не знал, когда. И поэтому гуляли так, будто завтра не будет. Хотя завтра и не было.
Гоголь смеялся и обнимал Пушкина, пытаясь накормить его креветкой. Пушкин отбивался и пролил шампанское на жилет.
Лермонтов только хмыкнул и щедро долил ему.
Мрачный Достоевский тянулся к графину водки, но Толстой перехватил его руку, по-отечески похлопал по плечу и подвинул тарелку с жареными рябчиками: «Ешь, Федя, плоть укрепляет дух».
Чехов, жуя дольку апельсина, подмигивал Булгакову, а Маяковский громогласно требовал добавить оливье.
Есенин разливал напитки.
Гоголь заворачивал в блины чёрную икру.
— Не переживайте, господа, — у меня чистые руки.
— Спасибо, господин Блинов! — улыбнулся Чехов.
— А всё-таки, друзья мои, — вдруг серьёзно сказал Пушкин, отодвигая рюмку. — Что нам заменяет солнце?
— Луна, — усмехнулся Булгаков и вытер слезу со щеки.
— Парус, — буркнул Лермонтов, допивая рюмку Пушкина.
— Революция, — рявкнул Маяковский, кроша хлебную корку в пепельницу.
— Берёза, — встрял Есенин и стукнул кулаком по дубовому столу.
— Дуб, — прогудел Толстой.
— Бутылка, — вздохнул Чехов. — В ней солнце тонет быстрее всего.
— Шинель, — пропыхтел Гоголь и высморкался в платочек.
Пушкин поднял указательный палец:
— Язык. Русский язык. Тот, на котором даже ссора звучит как песня.
Он стукнул кулаком по столу, чашки подпрыгнули.
— Слышите? Даже гром — и тот на нашем языке звучит как стих. Потому что мы не говорим — мы поём. Даже когда ругаемся.
Лермонтов поднял бокал. Хрусталь звонко стукнул о тарелку. Все замолчали. И почти одновременно выпили — молча, без тоста.
Есенин вдруг вскочил и швырнул в Маяковского коркой хлеба. Маяковский взревел, схватил Есенина, поднял над столом, крепко расцеловал в макушку и прогремел:
— Душа нараспашку, хоть и дырявая!
Гоголь засунул устрицу Пушкину за воротник. Пушкин взвыл: «Ты что, Коля, это же не душа — это моллюск!»
Гоголь обиделся: «А душа, по-твоему, не такая же скользкая?»
Все захохотали. Звон бокалов заглушил даже тиканье часов.
У стены стояли две официантки в белых форменных нарядах. Обе — такие красивые, что посетители оборачивались, забывая про еду.
Блондинка Дуня Дунькина — с лицом ангела, который сбежал с иконы и решил попробовать земной жизни. Светлые волосы, розовый бантик, губы, которые не нужно было красить. Она поправляла укладку и жевала горячий расстегай — соблазнительно, как на картинке.
Брюнетка Агата Крестова — холодная, хищная, с фарфоровой кожей и высоким лбом. Смоляные волосы собраны в тугой пучок. Губы — бледные, без помады, но с той формой, которую художники рисуют всю жизнь и не могут повторить. Глаза — тёмные, как чернила, которыми она писала протоколы. Она прятала руки в карманы передника. Ногти в чернилах, которые не отмывались. И это только делало её не женщиной, а живой гравюрой.
— Сыграй, — шепнула Агата. — Что-нибудь, чтобы они притихли.
Дуня села за рояль. Потёрла ладони о передник — будто собиралась не играть, а лепить пельмени. И ударила по клавишам. Она откуда-то знала каждую ноту. На подставке для нот не было ни одного листа.
В басовых регистрах хрустнул лёд — Зима пнула деку.
Верхние октавы взвизгнули трелями: Весна, пьяная от подснежников, билась лбом о пульт. Дуня вдавила педаль, и Лето рвануло грозой, захлебнувшись в грязных аккордах.
А в районе ля-минор Осень икнула хриплым басом.
Рояль стонал, молоточки били по струнам так, будто это сам композитор, не просыхая, колотил кулаками по крышке.
Писатели замерли.
Рядом застыли бокалы.
Внутри каждого ожидало удивительное трёхслойное вино — белое, синее и красное.
Дуня убрала руки от клавиш.
Стулья перестали скрипеть. Даже муха замерла на скатерти.
Часы на стене остановились на половине шестого.
Чехов медленно встал и захлопал.
Поднялись все писатели, и зазвучали громкие аплодисменты.
Дуня встала, поклонилась и отбежала к Агате. Та приобняла её за плечи.
Есенин вытер лицо рукавом.
— Зал одеялом накрыла мелодия, в которой времена года смешались, но не взбалтывались, — прокомментировал Чехов.
— Все сезоны подрались и подружились, — добавил Гоголь, — Чайковский — это голова!
— Если отделить голову от тела, получится убийство, — прошептала на ушко Дунька Агате.
— Если добавить голову к телу, получится детектив, который раскроет убийство, —прошептала на ушко Агата Дуньке.
— Чайковский не любил дирижировать, — пробасил Маяковский. — Боялся, что во время концерта отвалится голова.
— Оценивать надо не человека, — скривился Достоевский, — а то, что он сотворил.
— Это наше! — рявкнул Толстой. — Всё наше! Я это ненавижу. И обожаю.
Писатели выдохнули. Встали и не чокаясь выпили.
Лермонтов поставил рюмку и сказал тихо:
— За это можно и умереть. И нужно жить.
Писатели сели и продолжили закусывать осетриной первой свежести.
— Вообще-то прозвучало четыре отрывка из Вивальди, у Чайковского — двенадцать месяцев, — признался Булгаков варёной свиной голове на блюде. Голова подмигнула в ответ и зажевала лимон в пасти.
Пушкин отставил рюмку, обвёл взглядом зал и, не поворачивая головы, тихо спросил сидевшего рядом Гоголя:
— А в Казани есть кафе, где заказ поллитра пива приносит официантка без верхней части униформы. Голый бюст, как чистый лист!
— Знаю, — хмыкнул Гоголь, не отрываясь от кулебяки на четыре угла.
— И какую из этих двух, вон тех, у стены, ты бы хотел увидеть в таком виде? — Пушкин кивнул в сторону Дуни и Агаты.
Гоголь медленно поднял голову, посмотрел на официанток, потом на Пушкина, затем снова на тарелку.
— Саша, я пишу про мёртвые души, а не про живые тела. Мёртвые души, сударь, не требуют одежды. Они и так нагие, как правда. А живые – прикрыты грехами, как шинелью. Мне достаточно, что девушки приносят еду и не мешают думать. А если ты так озабочен, спроси у самого себя, что бы сделал твой приятель Кюхельбекер. Наверное, заказал бы сразу две порции, только чтобы на всех посмотреть.
Пушкин расхохотался, хлопнул Гоголя по плечу.
— А ты, Коля, всё-таки монах!
— Я — реалист, — поправил Гоголь и отправил в рот следующий кусок пирога с мозгами.
В дверях показался пожилой метрдотель Кошко. Сухой, как щепка, в безупречном белом фраке. Он поклонился, не сгибая спины.
— Господа, через полчаса закрываемся. Желаете сыграть перед уходом?
— Желаем! — крикнул Пушкин.
— Почему нет? Жизнь — игра! — криво усмехнулся Лермонтов.
— Естественно! В рулетку! — потёр ладони Достоевский.
— Конечно, Федя, ты ж игрок! — буркнул Толстой.
— Тогда разрешите Вам представить хозяина заведения, господина Бе! — взмахнул рукой метрдотель Кошко.
Откуда-то сверху зазвучал гимн «Боже, царя храни!» и из темноты появился лысый господин Бе. Точно глыба льда. Белый сюртук, белый жилет, белые перчатки. Лицо гладкое, без единой морщины. Глаза — узкие щели, в которых тонул свет люстр.
Cел на десятый, пустующий с начала вечера стул. Положил на пустую тарелку револьвер. Холодный металл глухо стукнул о ещё теплый фарфор.
— В обойме десять патронов, — сказал он спокойно, вскинул пистолет к потолку и выстрелил.
Грохот, будто мощными ладонями, ударил каждому по ушам. Сизый дымок поплыл над столом. Гипсовая пыль посыпалась на скатерть. Один крошечный осколок упал в рюмку Толстому. Лев Николаевич спокойно выловил его пальцами и бросил под стол,не проронив ни слова.
— Девять. По одному на каждого.
Гоголь дёрнул плечом:
— Вы блефуете.
— Проверьте. Ну, кто самый смелый, рыцари круглого стола? Или вы в руках ничего тяжелее пера не держали, что ли? Ну, что — вам слабо? Или мне считалочкой назначать счастливчика?
Булгаков побледнел.
Достоевский, наоборот, выдохнул.
Писатели переглянулись.
Чехов медленно протёр пенсне.
— А Вы сами-то стрелять будете?
— Я оплачиваю этот банкет и наблюдаю за вашим поведением. Кому повезёт — умрёт здесь. Кто выживет — будет писать то, что я скажу. Всегда.
Тогда вскочил Пушкин, оббежал стол и встал перед господином Бе.
— Поэт служит лишь искусству!
— Переходите на службу народу. То есть его законному представителю. Не придумывайте то, что не надо. Не возбуждайте людей критиковать, уезжать и бунтовать, славьте отечество наше свободное — и будет вам награда! Это тебе, Пушкин!
Господин Бе достал из-за пазухи увесистый конверт и протянул поэту.
Пушкин взял конверт.
— Что внутри? Деньги?
— И Ваша биография, — ответил господин Бе. — Правильная. С нужными акцентами. Публикуйте, и живите. Откажетесь — опубликую без вас. Посмертно.
Гоголь отвернулся.
— Я пою моё отечество! — развёл руками Маяковский.
— Вова, ты тоже кончишь плохо! — спрятал лицо в ладонях Есенин.
— Саша, не бойся, я за тобой! — кивнул Лермонтов.
— У вас нет выбора! — прошептал господин Бе так, что услышали все.
Пушкин взял конверт. Поднёс к носу. Понюхал. Сунул во внутренний карман. Схватил револьвер. Взвесил на ладони. Пистолет был тяжёлым, как том романа «Война и мир» в кожаном переплёте.
Дуня замерла с открытым ртом. Агата сжала край подноса так, что побелели костяшки. Разжала. На металле остались четыре вмятины. Она провела по ним подушечкой и ничего не почувствовала.
— Умирать в ресторане без публики — дурной тон, — вздохнул Чехов.
Пушкин посмотрел на Бе. Потом перевёл взгляд на Агату. Одну секунду. И кивнул коротко, как секунданту перед дуэлью.
Ствол холодно коснулся кожи. Палец побелел на курке.
И вдруг навёл пистолет на господина Бе.
— Пушкин, щукин сын, у тебя есть честь?
— А у Вас совесть имеется? — встал Булгаков.
— Саша, не играй со злом! — поднялся Толстой.
Внезапно оказавшийся сзади Кошко подпрыгнул и так надавил на плечи Булгакова и Толстого, что оба сели.
— Пушкин, крути уже барабан! — махнул рукой господин Бе.
Агата напряглась, Дуня прикрыла рукой открытый рот.
Пушкин поднял револьвер. Рука задрожала. Губы зашевелились. Он медленно поднёс ствол к виску и нажал на курок.
Щелчок.
Люстра погасла, как солнце русской литературы.
В абсолютной темноте кто-то всхлипнул. Звякнула упавшая вилка. Запахло порохом. И наверху послышался шелест тысяч переворачиваемых страниц.
Свет зажёгся резко, как в операционной. Зал был пуст.
На девяти стульях никто не сидел, словно их никогда не занимали. Десятый отодвинут. Револьвер — на скатерти. Рядом — чернильное пятно, напоминающее очертания виселицы.
Агата вырвала у Дуни салфетку и написала на ней: «2 писателя — 2 символа. 2 следователя — 2 вопроса». Пальцы дрожали не от холода — от ярости. В ресторане было жарко, но руки леденели. А строка легла ровно — будто кто-то водил её рукой. В конце фразы карандаш хрустнул и сломался пополам. Агата швырнула его в пепельницу.
— Кто автор, а кто — лишь чернила на пальцах, — вздохнула Дуня.
— Для меня всё только начинается, — Агата подняла глаза и посмотрела в большое зеркало на стене.
В зеркале отражалась другая женщина. Тот же профиль. Но взгляд хищней, а волосы седые у корней. Улыбка холодная, как лезвие гильотины. А на заднем плане едва колыхалось белое полотнище с красным крестом.
— Это леди Агата Кристи, а за ней — английский флаг, — шепнула сбоку Дуня.
Женщина в зеркале усмехнулась:
— Пиши. Или я напишу за тебя и вычеркну тебя из истории.
Агата моргнула. В зеркале снова была она. Уставшая после сегодняшних трудов, но не убитая. И вдруг поняла: правда — это не то, что случилось. Правда — это то, что ты пишешь. Даже если за это платишь собой. И поэтому все протоколы лгут, а романы говорят правду.
Метрдотель Кошко из полумрака сделал шаг вперёд.
— Кто отражался в зеркале?
— Эталон, соавтор или конкурент — не знаю, — вздохнула Агата.
— А эти гости-господа чем отличились?
— Веселились, хотя походили на мудрецов или художников, — пожала плечами Дуня.
Кошко посмотрел на пустые стулья. Достал блокнот, что-то записал и улыбнулся.
— Крестова, а что ты делаешь сегодня вечером?
— Роман про не последнего императора пишу… и больше ничего мне не надо.
— Что ж… Славно поработали, девочки. Идите домой. Это розыгрыш. Ни один классик не пострадал.
Официантки кивнули и побежали переодеваться.
Кошко сунул блокнот во внутренний карман. Постоял. Посмотрел на пустые стулья. Потом подошёл к телефону, снял трубку и доложил:
— Господин Бе, Крестова и Дунькина в игре.
Свет в зале погас. Теперь — надолго.
***
АНОНС
7 ноября 1990 года. В подмосковном городке Чистоплюйске частные сыщицы Агата и Дуня расследуют убийство Чернова. Сначала по заданию Кошко. Потом для господина Бе, но уже в других обстоятельствах. Появляется Белкин. И заказ готов.
ЧАСТЬ 2. Чистоплюйск
Агата наморщила нос, открыла глаза. На подушке — мокрое пятно. Тронула пальцем — пахло не солью, а чернилами. Будто она плакала не глазами, а текстом.
Виски сдавило тупой болью, которая приходила, если она не писала больше двенадцати часов. Агата нащупала под подушкой огрызок карандаша, вдавила грифель в простыню и провела полосу. Боль отступила. Пальцы перестали дрожать.
Свалка горела третий день. Пожарные не ехали — в Чистоплюйске тушили только то, за что платили. Встала с кровати, шагнула к окну, ударилась коленом о тумбочку, рванула штору — кольцо отскочило — вдалеке плясало оранжевое пламя.
На тумбочке фотография: трое мужчин в милицейской форме у кремлёвской стены. Белкин, Чернов, Кошко. И рядом она — в форме, с глазами, которые ещё умели верить. То дело закрыли. Её уволили в день рожденья Ленина.
Агата перевернула фото. На обороте другая фотография. Две женщины. Одна в форме, другая в платке.
Рядом — зажигалка. Агата чиркнула, но прикурила не сигарету — уголок вчерашнего черновика. Бумага вспыхнула, пахнуло горелым воском и детством. Она затушила пальцами, не обжигаясь: привыкла. Спичка хрустнула пополам. Обугленная головка упала на линолеум.
В треснувшем зеркале — давно не комсомолка, но всё ещё спортсменка. Поэтому красавица.
На мгновение показалось, что оттуда смотрит седая старушка. Агата протянула руку к стеклу. Пальцы коснулись холодной гладкой поверхности. На стекле, словно изнутри, проявилась надпись: «Ищи убийцу. Найди себя».
Агата отдёрнула руку. Там остался синий отпечаток пальцев. Старушка в зеркале подняла голову, посмотрела на Агату и улыбнулась. Агата моргнула. В зеркале снова была она — молодая, злая, живая. Но на стекле всё ещё виднелся синий след. Агата сжала кулаки, вышла из зала, но странный холодок пробежал по спине: интересно, сколько времени я уже пишу эту историю? Или это она пишет меня?
Агата налила себе стакан холодной воды из-под крана и выпила залпом.
Дуня, соседка сверху, влетела без стука. Светлые волосы собраны в хвостик, утянуты розовым бантиком.
— Опять дверь нараспашку? Собирайся, поехали.
Дуня стянула бантик и перезавязала его туже. На мгновение её волосы стали седыми у корней, потом снова светлыми.
— Ты заметила? — улыбнулась Дуня и протянула конверт.
Агата пожала плечами и вскрыла конверт ногтем. Тысяча рублей, скомканных. Записка: «Социалистический, 9. Труп. Жду. Кошко». Буквы «К» продавили бумагу насквозь.
— Ты же это прочла под лампочкой?
Дуня посмотрела на обои, отошедшие у косяка, и надула щёки.
Агата надела синий спортивный костюм, потёртый плащ, резиновые сапоги. Пальцы нащупали на шее материнский серебряный крест.
—Талисман? — спросила Дуня.
Агата спрятала под майку: «Напоминание. Крест — это плюс, когда складываешь». В правом кармане плаща лежала сломанная авторучка Чернова. Золотое перо погнуто. Она носила её не как память. А как гирьку, чтобы не всплыть, когда совесть тянет на дно.
Подруги вышли на лестницу, где пахло капустой и сыростью. На стене кто-то написал карандашом: «Продам совесть, дорого». Ниже — другим почерком: «Даром не надо».
***
«Москвич» завёлся с первого раза. Дуня хмыкнула, протянула сушку подружке в рот. Агата зажала в зубах, выжала газ до отказа.
Чистоплюйск плыл за окнами, как призрак победившего коммунизма.
Бюст Ленина раз в квартал от ветра падал с пьедестала. Старики-коммунальщики ругали капиталистов и устанавливали монумент заново.
Снег лежал на обочинах не белый, а бурый — с вкраплениями мазута и окалины. Деревья стояли голые, как старые зубочистки, воткнутые в мёрзлую землю.
Недалеко от центра ждал открытия недостроенный девяностого года кинотеатр «Октябрь». На афише кто-то изобразил маркером: «Здесь показывают правду. Вход — рубль, выход — бесплатно».
На столбе висел плакат с портретом Ленина. Слово «ОКТЯБРЮ» было оторвано, осталось только «СЛАВА ВЕЛИКОМУ». Рядом, на заборе, кто-то вывел мелом: «Россия без царя — что изба без угла».
На стене морга появился плакат «Храните деньги в Сберкассе».
По радио передавали, что ночью в местном ресторане поубивались девять криминальных авторитетов. Агата убавила громкость, остановилась и огляделась.
В Чистоплюйске было так много вино-водочных магазинов и аптек, что казалось, жители рождаются лишь затем, чтобы вечером напиться и утром прийти за лекарствами.
Но Агата знала: русский человек не пьёт от слабости, а от силы, которую некуда деть.
В этом городе даже ложь пахла по-своему.
У Кошко — табаком и мятой.
У Белкина — перегаром и страхом.
У Чернова — остывшим чаем.
Агата привыкла улавливать запахи, связанные с людьми, — табак, духи, страх, — и по ним понимала, кто врёт.
Эта привычка досталась ей не от природы, а от службы в штатском уголовном розыске, где слова «не знаю» и «не помню» всегда пахли одеколоном «Шипр». Агата не просто читала протоколы. Она вдыхала город, и он всегда врал ей в лицо. Но сегодня город пах иначе. Сегодня он пах кровью.
— Хватит мечтать, подруга, — потрясла за плечо Дуня. — Опять дремлешь и чего-то сочиняешь. Трогай.
Проливной дождь хлестал по стёклам «Москвича».
Агата встряхнулась, похлопала по щекам ладонями, проморгалась.
— Издатель, которого называют господин Бе, разузнал, что цеховик Чернов сбежал из Москвы и унёс печатные матрицы — коротко бросила Дуня по лестничной клетке. — Нам передали плату за розыск. Сказал, пускать в ход стволы. Вся касса на кону.
***
Тугой руль увёл машину в Социалистический тупик.
Дом номер 9. Двери в подъезд нет. Внутри пахло сыростью и мокрой штукатуркой.
Агата поднялась на второй этаж. Дуня следом. У квартиры номер шесть дверь приоткрыта. Из щели тянуло запахом остывшего чая и типографской краски. Чернов работал в городской газете и всегда пах типографской краской. Пил только остывший чай, потому что говорил, что горячий чай обжигает душу, а остывший даёт ей согреться вместе с тобой.

