Читать книгу Путешествие к Источнику Эха. Почему писатели пьют (Оливия Лэнг) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
bannerbanner
Путешествие к Источнику Эха. Почему писатели пьют
Путешествие к Источнику Эха. Почему писатели пьют
Оценить:
Путешествие к Источнику Эха. Почему писатели пьют

3

Полная версия:

Путешествие к Источнику Эха. Почему писатели пьют

Понятие переключения мозга мне прежде не встречалось. Впервые оно было предложено лет пятнадцать назад Аланом Лешнером, тогдашним директором Национального института изучения злоупотреблений наркотиками[38]. Он предположил, что в области прилежащего ядра – части мезолимбической системы, которая отвечает за вознаграждение и удовольствие и в которую наркозависимость вцепляется мертвой хваткой, – происходят нейрофизиологические изменения. Эти проводящие пути, пояснил доктор Левоунис, «указывают не только на боль и удовольствие; они говорят и о значимости. По сути, они говорят нам о том, что важно, а что нет. То есть множество аспектов вашей жизни, которые вам приятны, желанны и важны, становятся всё менее и менее значимыми, и в конце концов их полностью вытесняет вещество, вызывающее привыкание. Алкоголь».

Стабильность подобного грабежа обусловлена в первую очередь географией путей удовольствия-вознаграждения, их анатомическим положением внутри черепной коробки. Доктор Левоунис, жестикулируя, объяснил мне, как мезолимбическая система втиснута прослойкой между гиппокампом, который является центром памяти головного мозга, и другими отделами лимбической системы, которые отвечают за эмоции. Эта картина мне кое-что прояснила. Память и эмоции. Как же мы принимаем решения, если не познанием, прямым применением разума? Но эта область головного мозга, лобные доли, в структурном плане расположена далеко, и связь ее с мезолимбической системой отнюдь не совершенна, особенно в юности. Неудивительно, что отсутствие воли – характерная черта алкоголиков. Лобные доли взвешивают добро и зло, соизмеряют риски; лимбическая система алчна, ненасытна и импульсивна, и входящий в нее гиппокамп призывно нашептывает: вспомни, как это было приятно!

Я огляделась и увидела на одной из книжных полок «Линию красоты»[39]. За окном мелькали голуби. Город стучался в стекло назойливо, как дрель. Доктор Левоунис обрисовал долгосрочную перспективу: система удовольствия-вознаграждения остается ограбленной и в период трезвости, так что, даже прекратив пить, алкоголик всё еще уязвим для рецидива зависимости. «Как долго?» – спросила я, и он ответил: «Хотя многим и удается справиться с этим недугом, риск рецидива остается с вами на долгое, долгое время, если не на всю жизнь».

Мы заговорили о лечении. Доктор Левоунис обозначил основные два пути восстановления: одна модель основана на абстиненции, другая – на уменьшении ущерба. Согласно первой (ее предпочитают АА), человек полностью отказывается от употребления алкоголя и концентрируется на соблюдении трезвости. Во второй модели упор делается на повышение качества жизни, при этом полный отказ от выпивки не обязателен. Мой собеседник полагает, что на практике работают обе модели, а какая именно в конкретном случае – зависит от индивидуальных обстоятельств и потребностей.

После этой беседы в голове у меня роилось множество мыслей, а когда я вышла на улицу, за мной плелся большой зверь. Что Теннесси Уильямс мог с ним поделать, если зависимость имеет свою инерцию и присутствует в черепной коробке? Я не уверена, что он был бы удивлен. У него было нутряное чутье того, как люди подвергаются иррациональному влечению. Вот бедная Бланш Дюбуа украдкой прикладывается к бутылке в доме своей сестры в Новом Орлеане; а это Брик Поллит, он то и дело ковыляет к домашнему бару, он говорит умирающему отцу: «Мне трудно понять, как это кто-то еще интересуется, жив он, мертв или собирается умереть. И как это люди могут еще чем-то интересоваться, кроме того, осталось ли еще что в бутылке»[40]. Уильямс мог не знать, где именно находятся лобные доли (хотя, возможно, и знал, будучи убежденным ипохондриком, который после лоботомирования любимой сестры навсегда затаил страх перед психиатрическим лечением), но безусловно понимал, как человеческое существо может жить, не пользуясь разумом. Я думаю, что «Кошка на раскаленной крыше» всерьез касается только иррациональных побуждений – алкоголя, денег, секса – и того, как они могут изувечить жизнь.

* * *

Собрание Анонимных алкоголиков в Верхнем Вест-Сайде проходило в шесть часов вечера. Я вздремнула в номере отеля, а потом отправилась через Центральный парк, жуя на ходу хот-дог. Деревья оделись листвой недели две назад, и тут в глубине куста я увидела красного кардинала. Наряду с иным климатом и новой языковой средой, именно разнообразие царства пернатых приносит нам подлинное ощущение путешествия. Неделю спустя на пути в Ки-Уэст я увижу грифов, кружащих над Майами, морских ястребов в парке Эверглейдс, ибиса в тропических кладбищенских зарослях. Еще через неделю и на тысячу миль севернее, на окраинах Порт-Анджелеса я буду наблюдать, как белоголовые орланы ловят в реке рыбу и как над ущельем роятся облака фиолетовых ласточек. Но красный кардинал был первой чисто американской птицей, и это меня воодушевило. В конце концов всё, что происходит, происходит здесь, на этой населенной живыми существами земле. Я благодарна науке, но не хочу отрывать драму алкогольной зависимости от подмостков, на которых она разыгрывается, от беспокойного и неприбранного мира.

Но на собраниях АА так не выходит. Я устроилась в задних рядах с одним из давних членов сообщества, Энди, который помог мне освоиться. Люди то и дело заходили, хватали стаканчик кофе, многие были в бейсболках. На первый взгляд это был прямо-таки гротескный Нью-Йорк, двое в первом ряду были похожи на рок-звезд – один в огромных солнцезащитных очках и кожаных шортах, другой в меховом пальто до пола.

На стене возле плаката с «Двенадцатью шагами» висело предупреждение: «Не плевать. Не есть за компьютерами общего пользования». И оно наверняка позабавило бы Джона Чивера, который долгое время страдал от убожества этих комнат, хотя в последние годы он смягчил свою позицию по отношению к АА и во всеуслышание признавал их роль в обретении им трезвости. А я в сотый раз повторила шаг за шагом[41]:


1. Мы признали свое бессилие перед алкоголем, признали, что мы потеряли контроль над собой.

2. Пришли к убеждению, что только Сила, более могущественная, чем мы, может вернуть нам здравомыслие.

3. Приняли решение препоручить нашу волю и нашу жизнь Богу, как мы его понимали.

4. Глубоко и бесстрашно оценили себя и свою жизнь с нравственной точки зрения.

5. Признали перед Богом, собой и каким-либо другим человеком истинную природу наших заблуждений.

6. Полностью подготовили себя к тому, чтобы Бог избавил нас от всех наших недостатков.

7. Смиренно просили Его исправить наши изъяны.

8. Составили список всех тех людей, кому мы причинили зло, и преисполнились желанием загладить свою вину перед ними.

9. Лично возмещали причиненный этим людям ущерб, где только возможно, кроме тех случаев, когда это могло повредить им или кому-либо другому.

10. Продолжали самоанализ и, когда допускали ошибки, сразу признавали это.

11. Стремились путем молитвы и размышления углубить соприкосновение с Богом, как мы понимали Его, молясь лишь о знании Его воли, которую нам надлежит исполнить, и о даровании силы для этого.

12. Достигнув духовного пробуждения, к которому привели эти шаги, мы старались донести смысл наших идей до других алкоголиков и применять эти принципы во всех наших делах.


Никто не знает наверняка, как именно работает система АА. С самого начала всё это было чистой авантюрой, блужданием в потемках. Сообщество основали в 1930-х годах доктор Боб Смит и разорившийся биржевой маклер Билл Уилсон, страдавшие алкоголизмом. Среди их основных установок лежит вера в то, что излечение зависит от духовного пробуждения, и в то, что алкоголики могут помогать друг другу, делясь собственным опытом как своего рода свидетельскими показаниями: на удивление действенный способ, как выяснилось с самого начала. Всемирная служба АА утверждает: «Вместе мы можем сделать то, чего ни один из нас не может в одиночку. Мы можем служить источником индивидуального опыта и быть системой постоянной поддержки для излечения алкоголиков».

Я пришла на открытое собрание АА. В небольшой комнате мы соединили руки, чтобы вместе произнести молитву: «Господи, дай мне спокойствие принять то, чего я не могу изменить, дай мне мужество изменить то, что я могу изменить. И дай мне мудрость отличить одно от другого».

Во мне вспыхнула на миг эта извечная английская неготовность к слиянию с другими, недоверие к групповой самоидентификации.

Первым говорил красивый темноволосый мужчина с изможденным лицом. Говорил он витиевато и изысканно. Алкоголь был у них семейной болезнью, и пить он начал с подначки отца. Он был геем, в юности пытался наложить на себя руки, а на поздней стадии алкоголизма вовсе перестал выходить на улицу, забаррикадировавшись у себя в квартире ящиками красного вина. У него начались провалы в памяти, и, объясняя этот период выпадения из социума, он использовал один из тех образов, что болезненно отозвались в моем сознании. Он сказал: «Мне казалось, что моя жизнь – это кусок ткани, которую я растащил по нитке, я разорвал все связи, и не осталось ничего». В конце концов он присоединился к программе лечения алкоголизма и сохранял трезвость, даже когда – тут его лицо на миг исказилось страданием – его партнер покончил с собой. Ни один алкоголик не умирает напрасно, заключил он, потому что его история может привести кого-то на путь исцеления.

Когда он завершил свою речь, длившуюся около получаса, члены группы стали поочередно высказываться. Каждый вначале называл имя, природу своей зависимости и продолжительность воздержания, и вся группа тянула нараспев: «Браво, Анжела, браво, Джозеф …» На первый взгляд это отдавало театральщиной. Впереди расположилась группка «болельщиков», возгласы которых явно раздражали мужчину рядом со мной. «Ну и пошлятина, – всё время бурчал он, – долбаная любовь-морковь».

Сперва я была с ним солидарна, но затем изменила свое мнение. Предлагалось поднять руку тем участникам, которые празднуют в этом месяце трезвый день рождения. Срок трезвости измерялся у кого-то годами, а у кого-то и десятками лет. Встал индеец и сказал: «Я не могу поверить, что моему сыну на этой неделе восемнадцать, и он ни разу не видел ни меня, ни мою жену пьяными». До меня раньше не доходило, как много здесь товарищеского чувства, как сильно успешность АА зависит от людей, стремящихся передать дальше братскую помощь, которую когда-то получили сами. Во время завершающей молитвы я едва сдерживала слезы. «Всё в порядке?» – спросил Энди, подтолкнув меня локтем, и я кивнула ему. Да.

На улице мы распрощались, и к метро я пошла одна. Я забыла пальто, но это не имело значения. Было почти тепло, яркая, как пятицентовик, похожая на спелый персик луна стояла высоко. Огибая угол, я прошла мимо девчушки лет восьми на роликах. Она цеплялась за руку пуэрториканки (видимо, няни) и без устали кружила, повелительно выкрикивая: «Еще! Еще! Хочу еще раз!» Еще раз. Наверно, таков был в свое время боевой клич каждого из тех, кто пришел на сегодняшнюю встречу. И уже свернув к «Элизé», я всё слышала ее возгласы: «Семь! Девять! Десять!», когда она с ненасытным восторгом нарезала круги.

* * *

Я совершила оба эти паломничества, чтобы сразу окунуться в тему алкоголизма (это, как я теперь понимаю, было сродни излюбленному способу Джона Чивера плавать в холодной воде: быстро нырнуть, желательно голышом, а не топтаться робко на берегу). Целый день я слушала разговоры о пьянстве, и неудивительно, что под вечер меня одолели собственные воспоминания.

Мой номер в отеле был до ужаса шикарным. В отличие от вестибюля с его итальянскими мотивами, здесь царил стиль французского шато. (А наутро, спустившись к завтраку, я обнаружила библиотеку в духе английского загородного дома, с роялем и гравюрами охотничьих сцен.) Рухнув на кровать, над которой висела картина с изображением контрабандистов, сгрудившихся вокруг костра, я попыталась упорядочить свои мысли. В голове у меня мельтешили утки. И я знала почему. Когда партнерша моей матери проходила лечение, она прислала мне открытку. Она была тогда, должно быть, где-то между Восьмым шагом, который требует составить «список всех тех людей, кому мы причинили зло, и преисполниться желанием загладить свою вину перед ними», и Девятым, призывающим «лично возмещать причиненный этим людям ущерб, где только возможно, кроме тех случаев, когда это могло повредить им или кому-либо другому».

Лежа на мягчайшей кровати, я вспоминала, как сидела когда-то в мамином кабинете и читала открытку с нарисованной на ней уткой. Это была не мультяшная уточка, а реалистичное изображение кряквы или шилохвости с безукоризненно переданными цветовыми переливами на перьях. Помню, что обе стороны открытки покрывал текст, написанный мелким плотным почерком черной шариковой ручкой, но начисто забыла, что там было написано, кроме общего смысла – просьбы о прощении.

Лишь совсем недавно я стала сознавать, что в моей памяти имеются провалы. Долгие годы я очень ловко управляла воспоминаниями, избегая периода, когда спиртное, просачиваясь мутными каплями во все возможные щели, отравляло мое детство. В запасниках своей черепушки – наверное, в гиппокампе – я обнаружила множество вещдоков. Открытку с уточкой, пневматическую винтовку, ночь с полицией. Я подозревала, что при желании могла бы извлечь их на свет божий и внимательно разглядеть. Однако теперь я начинала понимать, что они были сродни тому распаду жизненной ткани, о котором говорил мужчина на сегодняшней встрече АА. Среди психологов бытует точка зрения, что добровольная амнезия – это эффективный путь взаимодействия с травмой, ведь чем меньше бередить рану, тем быстрее она зарубцуется. Нет, я не куплюсь на это. Вы не полноценный человек, если не можете вспомнить собственного прошлого. Я отмахнулась от утки, чтобы вернуться на нехоженую дорогу, залитую дневным светом.

* * *

Проснувшись от автомобильных гудков, я нежилась в огромной кровати. Завтра я уезжала поездом в Новый Орлеан на празднование столетия Теннесси Уильямса, и на Нью-Йорк мне оставалось около тридцати часов. Определенных планов у меня не было. Мне предстояли очень насыщенные недели, и хотелось урвать денек, чтобы перед броском на юг собраться с мыслями. И я поступила привычным образом: отправилась куда глаза глядят. Села в метро в сторону Восточного Бродвея и добралась до края острова, через неразбериху Чайна-тауна и Нижний Ист-Сайд.

Нью-Йорк удивил меня повторяемостью, расхожими образами: желтые такси, пожарные лестницы и старые особняки, увешанные венками из хвои и декоративной капусты, перевитыми клетчатыми лентами. Магазины, набитые копчеными свиными ножками и гигантскими кругами сыра. Штабеля решетчатых ящиков со сливами и манго. Тщательно разложенная на льду рыба, коралловые, серебряные, дымчатые и серые скользкие груды. В Чайна-тауне я прошла мимо лавочки, торговавшей омарами в заполненных до краев зеленоватой водой контейнерах, стеклянными банками с загадочным мутным содержимым и бог знает чем еще, поймала тошнотворный промельк бронированных существ, ползающих друг по дружке и сучащих полосатыми клешнями в тесном пространстве.

«У Каца» я купила сэндвич с пастромой и направилась ко Второй авеню. Город был грязным и прекрасным, и он совершенно меня пленил. Я дошла почти до моста Куинсборо, где Джон Чивер однажды увидел двух проституток, играющих в классики, битой им служил гостиничный ключ. Ист-Ривер зыбилась в мелкой золотисто-голубой плиссировке, я склонилась над водой и засмотрелась на пыхтевшие туда-сюда суденышки.

Вернувшись после тура по Европе в Сент-Луис, в ненавистный отчий дом, Том Уильямс окажется в Нью-Йорке лишь в 1939 году, когда пьеса, представленная им на конкурс, привлечет внимание литературного агента. К тому времени он уже простится и с именем Том, и с родителями, жить с которыми было невмоготу. Через несколько лет он выведет их в прославившем его «Стеклянном зверинце». А пока что он путешествует: ездит по стране на велосипеде или автостопом, по утрам пишет, вечером плавает и бездельничает – такого порядка он придерживался на протяжении всей своей кочевой жизни.

В эту первую осень он останавливался в основном на 63-й Восточной улице, в хостеле YMCA. «Нью-Йорк ужасает, – писал он одному издателю в Принстоне. – Кажется, что его жители, даже оставаясь неподвижными, мчатся как пули»[42]. А на самом деле на бешеной скорости несся он. За одиннадцать дней на Манхэттене он успел сменить три адреса. В течение следующего года его письма уже приходили как из Нью-Йорка, так и из Миссури, Нового Орлеана, Провинстауна, Ки-Уэста и Акапулько, где он повстречался с группой неприятных немецких туристов – отголоски этой встречи спустя годы мы услышим в пьесе «Ночь игуаны».

Живя дома, он приобрел привычку справляться с «синими дьяволами», как он называл свои частые приступы тревожности, бессонницы и ажитированной депрессии, с помощью щедрых доз мембрала, бромистого натрия и снотворных таблеток. В Нью-Йорке опасный список пополнился: «Постоянное напряжение и нервное возбуждение я гасил выпивкой и сексом»[43]. До конца жизни к этим двум средствам он охотнее всего будет прибегать для выхода из трудных и стрессовых ситуаций, от любовных неприятностей до проблем с постановкой пьес.

Выпивка была для него и противоядием от почти патологической робости, причинявшей ему немало страданий. «Я был очень застенчив, пока не выпью», – вспоминал он в «Мемуарах». «О, я становился совсем другим человеком, стоило мне выпить пару глотков». Его дневник той поры пестрит записями о вечеринках с яблочным бренди, изрядными порциями виски и пивом с «прицепом», одна из которых закончилась, к его конфузу, опрокинутым столиком с напитками. Как бы то ни было, жизнь в большом городе была лучше, чем бесконечные, удушающие ночи в Сент-Луисе, которые он проводил, сочиняя рассказы и испытывая порой такие наплывы ужаса, что ему казалось, будто он на грани сердечного приступа. Подчас сама тишина становилась невыносимой, тогда он вскакивал и выбегал из дома, подолгу меряя шагами улицы или до изнеможения плавая в ближайшем бассейне.

Спиртное облегчало мучительные состояния, но мешало работать. К лету 1940 года он уже признавал необходимость регулировать свое поведение, отмечая в письме другу, танцовщику Джо Хазану: «Я начал придерживаться довольно строгого режима. Только пара стаканчиков в день, если совсем худо, и я спокойно терплю перебои настроения, а не срываюсь в шальные гулянки»[44]. Несколькими абзацами дальше, предостерегая Джо от «банального разгула», он добавляет: «Наверное, я больше тебя мог погрязнуть в подобных вещах. Со мной нередко бывало такое в прошлом, но я всегда с омерзением отшатывался, когда достигал опасной точки».

Но несмотря на все свои загулы, он продолжал писать, из-под его пера выходили удивительные стихи, рассказы и пьесы, и этот материал он постоянно комбинировал по-новому. В один из таких срывов, удрав в 1941 году в курортный город Ки-Уэст, он начал писать «красивый» рассказ, который постепенно превратился в «Стеклянный зверинец», самую сдержанную из его пьес, построенную не на действии, а на разговорах персонажей. Впервые я прочла эту пьесу в ранней юности, в книжечке под бледно-зеленой обложкой был еще и «Трамвай „Желание“». Собственно, я привезла ее с собой в Америку. Она была со мной и здесь, в номере «Элизé», потрепанная и испещренная убийственными заметками на полях, сделанными еще не устоявшимся почерком.

Эффект клаустрофобной тревожности, свойственной пьесам Уильямса, в «Зверинце» достигается без мелодраматических эффектов вроде изнасилований, разъяренных толп, кастрации и каннибализма. Это история молодого человека в невыносимой ситуации, и потому больше других пьес отражает обстановку его родного дома; в пьесе действуют кукольные ипостаси его собственных матери и сестры, не говоря уже о Томе, чем-то похожем на нервного, воспитанного мальчика, от которого он пытался отделаться в Сент-Луисе. Этот Том – обманчивое подобие, зеркальное отражение себя – попал в западню маленькой квартирки вместе с двумя другими участниками семейного квартета, Лаурой и Амандой Уингфилд; отец некоторое время назад оставил семью. Этот Том работает в обувном производстве – как в свое время и Том Уильямс, и его отец Корнелиус (последний много дольше и усерднее, чем первый) – и тратит свой скудный досуг на походы в кино, несмотря на бурное сопротивление матери.

Одно из моих любимых мест – в начале четвертой картины. Том (двойник самого Уильямса) вваливается домой поздно и очень пьяным и роняет ключ на пожарной лестнице. Надо заметить, что метафора огня владела Уильямсом всю его жизнь. Во многих его пьесах вспыхивает пожар, иногда пожаром пьеса заканчивается; в этом ряду и очень ранняя «Битва ангелов», и поздняя «Костюм для летнего отеля», в обеих есть боящийся огня персонаж, сгорающий заживо. В поздней пьесе это Зельда Фицджеральд, во многих смыслах архетипическая героиня Уильямса и в самом деле погибшая в 1948 году, когда огонь вспыхнул в психиатрической клинике, где она находилась, и унес жизни тринадцати женщин в запертых палатах верхнего этажа. Что касается пожарной лестницы «Стеклянного зверинца», то, согласно авторским ремаркам, в названии этой конструкции есть «некая символическая правда, потому что эти громады-здания постоянно охвачены медленным пламенем негасимого человеческого отчаяния»[45].

Сестра Тома, добросердечная девушка-калека, открывает ему дверь, пока не проснулась мать. Покачиваясь в прохладном ночном воздухе, Том взахлеб и бессвязно делится с сестрой своими восторгами от посещения кинотеатра: Грета Гарбо, Микки Маус, а под занавес – номер замечательного фокусника, наделенного счастливым даром превращать воду в вино, а затем и в виски. «Самое настоящее виски, сам пробовал! Ему понадобились помощники из зрителей, и я два раза вызвался. Чистый кентуккийский бурбон!» – на этой реплике зал всегда хохочет. «Но самая потрясающая штука была с гробом, – продолжает он, мечась по сцене, как рыба на крючке. – Он лег в гроб, мы заколотили крышку, а он – раз! – и выбрался, ни единого гвоздочка не выдернул. Вот бы и мне – выскочить из моего гроба!»[46]

Между прочим, изначально этих дурачеств в пьесе не было. Во время первых репетиций в Чикаго зимой 1944 года режиссер и исполнитель роли Тома Эдди Даулинг сымпровизировал гораздо более жесткую сцену возвращения пьяного Тома домой. Уильямс был поначалу в ужасе, но в конце концов сделал собственный вариант, несколько сглаженный. Намеренно или нет, но «штука с гробом» эффектно расширяет смысл пьесы – кошмара благородной нищеты и созависимости. Тут уместно вспомнить, что Коффин[47] – это еще и второе имя Корнелиуса, отца Уильямса, от гнетущей тирании которого он недавно освободился.

Эта история никогда не разыгрывалась на сцене. Том-двойник рассказывает ее зрителям в одной из тех лирических реплик «в сторону», которые вкупе с потрясающим мастерством игравшей Аманду Лоретты Тейлор должны были покорить зрителей сначала в Чикаго, затем в Нью-Йорке. «Я не отправился на луну», – произносит Том с пожарной лестницы, в то время как в освещенном окне позади него мать пытается успокоить его расстроенную сестру:

Я уехал гораздо дальше, – продолжает он, – ибо время – наибольшее расстояние между двумя точками. Вскоре после всего, что случилось, меня уволили – за то, что я записал стихи на крышке коробки с ботинками. Я уехал из Сент-Луиса. В последний раз спустился по ступенькам лестницы запасного выхода и пошел по стопам отца, пытаясь в движении обрести то, что утратил в пространстве … Я много странствовал. Города проносились мимо, как опавшие листья – яркие, но уже сорванные с ветвей. Я хотел где-нибудь прижиться, но что-то гнало меня всё дальше и дальше. Это всегда приходило неожиданно, заставало меня врасплох[48].

После того как этот монолог впервые прозвучал на Бродвее в апреле 1945 года, Теннесси перенесся в другой мир. Он сделался публичной персоной, со всеми вытекающими отсюда возможностями, пристальным вниманием публики и бременем, какие приносит слава. Жизнь Теннесси изменилась, оставаясь по-прежнему беспокойной, но славы он страстно желал еще с тех пор, когда был болезненным мальчуганом, который лежал в постели в доме своего деда в Колумбусе в Миссисипи и разыгрывал падение Трои без зрителей и актеров, с одной лишь колодой игральных карт, черные против красных.

Оглядываясь назад много лет спустя, в интервью журналу Paris Review 1981 года он сделал два отчасти противоречащих друг другу замечания насчет внезапного поворота своей судьбы. Вначале он назвал успех пьесы «безумным». Хотя в день премьеры актеров вызывали двадцать четыре раза и ему приходилось без конца вскакивать с кресла, отвечая на овации, он посетовал, что на снимках, сделанных на следующее утро, он почему-то выглядел измученным. А через несколько строк он, казалось бы, противоречит себе, признавая: «Перед успехом „Зверинца“ я достиг самого, самого дна. Я едва не умер от голода … Так что если бы Провидение не послало мне помощь со „Зверинцем“, я думаю, что уже не выкарабкался бы никогда»[49].

bannerbanner