
Полная версия:
Город на холме. Книга 1
Я работал шесть дней. Я поднял им лодку, повесил им сети и научил их одному узлу.
И задолжал за это время втрое больше, чем в тот день, когда меня притащили голым на верёвке.
Не знаю, как у вас, а мне это было мучительно знакомо. Я так однажды взял двести тысяч на ремонт под нормальный процент, платил год честно, ни разу не просрочил — и через год посмотрел на остаток и увидел двести шестьдесят.
Разница только в том, что там я мог перестать платить и мне звонили бы из банка.
А потом Тисса показала мне остальные бирки.
Она сделала это сама, без просьбы, — я думаю, потому что после варды что-то у неё внутри повернулось.
Достала из ниши мешочек, высыпала на скамью и разложила.
Их было четырнадцать.
Четырнадцать глиняных брусочков со спиралью в кресте, на семью из четырёх человек, трое из которых сейчас не работают.
На выпуске Гуляев обходил строй и каждому говорил по одной фразе. Не общее — каждому своё. Мы потом в поезде до Мурманска пересказывали друг другу, кому что досталось, и половине досталось обидное, а половине непонятное.
Мне он сказал так:
— Корсаков. Вы очень хорошо считаете.
Я приосанился, дурак.
— Следите, чтобы люди у вас не превратились в числа.
И пошёл дальше по строю.
Я двадцать лет считал это похвалой с оговоркой.
Сидя на каменной скамье в чужом доме над четырнадцатью брусочками, разложенными по статьям, я в первый раз подумал, что это, вообще-то, был диагноз.
Я взял один. Повертел.
Оттиск был на торце. А на боку, процарапанные по сырому и обожжённые вместе с глиной, шли значки: две-три чёрточки, крестик, кружок.
Я показал: это что?
Она объяснила долго и на пальцах, и суть свелась к следующему. Печать на торце — чей счёт. Значки на боку — за что. Крестик — вода. Косые чёрточки — зерно. Кружок — лечение.
Понятно. Разнесено по статьям.
Я перебирал их, и почти все были с крестиком, и почти на всех крестик стоял по два-три раза.
Вода. Вода. Вода. Вода.
А потом я взял последнюю, и на ней не было ни крестика, ни чёрточек, ни кружка.
На ней была одна маленькая царапина. Короткая вертикальная чёрточка с двумя косыми внизу.
Похоже на человечка.
Я держал её на ладони и не спрашивал ничего, потому что уже знал.
Я вспомнил, как три дня назад Тисса разровняла пыль, поставила отдельно от кучки самый маленький камешек и накрыла его ладонью. Я поднял глаза.
Тисса смотрела не на меня. Она смотрела в угол, где на соломе спал Ниссо со своей шиной.
Я положил бирку обратно.
— Ниссо? — спросил я.
Первое слово, которое я произнёс на их языке осмысленно и по делу.
Она не ответила.
Она собрала бирки в мешочек, спрятала в нишу и вышла во двор, и я слышал, как она там довольно долго ничего не делает.
Спросил я на следующий день. У Ниссо.
Это было подло, и я это знал, когда делал.
Взрослые тебе не скажут — взрослые уже понимают, чего говорить нельзя. А тринадцатилетний пацан, которому скучно, у которого болит нога и который наконец-то нашёл кого-то глупее себя, расскажет всё.
Я дождался, пока Тисса уйдёт за водой, сел рядом и нарисовал пальцем в пыли на полу человечка. Ту самую чёрточку с двумя косыми внизу.
Ниссо посмотрел.
И ответил — легко, спокойно, как отвечают на вопрос про погоду. Слов двадцать.
Я разобрал три.
«Должен».
«Море».
И третье, которое я к тому дню знал очень хорошо, потому что слышал его на берегу над лодкой: «варди». Лодочные.
Разница в одну букву, и я её сначала не слышал. Варда — это длинная лодка, вещь. Варди — это те, кто на ней приходит. Тут вообще многое так устроено: вещь и человек при вещи отличаются одним звуком на конце, и если ты его не слышишь, то не понимаешь половину из того, что при тебе говорят.
Я показал ему рисунок ещё раз и постучал пальцем по человечку, и поднял брови.
Он объяснил снова, терпеливо, как объясняют иностранцу. Показал на дом. Показал на нишу с мешочком. Развёл ладони — много. Потом показал на себя.
Потом показал на море.
И пожал плечами.
Тринадцать лет. Пожал плечами.
Он не боялся. Он даже не считал, что говорит о чём-то особенном. Так пожимают плечами, когда рассказывают, что в их школе всегда так и что все про это знают.
Дверь скрипнула.
Тисса вошла с кувшином, увидела рисунок на полу, увидела мою руку над ним и увидела лицо брата.
И Ниссо замолчал так резко, будто ему заткнули рот.
Вот это было хуже всего.
Он не боялся говорить. Он боялся, что сестра увидит, как он говорит.
Тисса поставила кувшин, подошла и стёрла рисунок ногой.
Не сказала ни слова ни ему, ни мне.
А я сидел на полу и складывал то, что успел получить, и складывалось оно во что-то очень простое и очень мерзкое.
Есть должники. Есть люди с моря. И между ними есть связь, которая настолько обыденна, что подросток говорит о ней, пожимая плечами.
Про воду я спросил в тот же вечер, потому что мне надо было о чём-то думать, кроме этой бирки.
Меня с первого дня грызла та история с жёлобами.
Я взял палку и нарисовал на земле: посёлок, канавки, стрелки вниз, вода уходит наружу, в лощину. И показал: почему?
Потом нарисовал рядом яму. Ткнул в неё, потом в стрелки: почему не сюда?
Тисса посмотрела на рисунок. Потом на меня. И у неё сделалось то самое закрытое лицо, которое я уже видел, когда спрашивал про метку.
Она отвечала долго, и я разобрал слов пять, и попросил показать.
Она показала.
Взяла палку, ткнула в верх рисунка, где щель.
— Амасса.
Потом провела линию вниз, к морю, и снизу, из земли, повела линию обратно вверх, к щели. И замкнула круг.
Потом ткнула в мою яму. Потом резко чиркнула палкой поперёк линии, идущей снизу вверх.
И развела руками.
Я смотрел на этот рисунок и понимал, что мне только что объяснили.
Вода в источнике приходит снизу. Из-под земли. Из моря, из глубины, из чрева — неважно; главное, что она идёт по пути.
Если этот путь перерезать внизу — копать, тревожить, брать оттуда, — вода наверху уйдёт.
Логично? Абсолютно. Красиво? Очень.
Проверяемо? Ни в одном месте.
Я сидел на корточках над рисунком и уже знал две вещи, которые не мог ни доказать, ни высказать.
Первая: они правы про то, что вода идёт снизу, и не правы почти во всём остальном. Она приходит не из моря. Она приходит из этого же склона, потому что дождь падает на камень, уходит в трещины и выходит там, где встречает плотный слой, и я видел эту щель, и она была ровно там, где такому слою и положено быть.
Вторая, и она была важнее: я не знаю, кто придумал этот запрет, — но знаю, кому он выгоден.
Я показал: кто сказал? Кто это сказал первым?
Тисса подняла глаза и медленно, очень отчётливо, глядя мне прямо в лицо, провела в воздухе спираль.
За мной пришли утром седьмого дня.
Черпак и с ним двое. Не грубо — но и не спрашивая.
Меня привели во двор, где уже стояли человек шестьдесят, и это была не толпа зевак: люди стояли полукругом, по краю, оставив середину пустой.
Такой пустоты я в жизни насмотрелся достаточно, чтобы понимать, что в неё сейчас кого-то поставят.
В середину поставили меня.
Спираль вышел из своего дома неторопливо, как всегда, и заговорил, и говорил он на этот раз не мне, а двору, и говорил долго.
Я разобрал шесть слов и три из них были «нож».
Он показал на мой пояс. Потом обвёл рукой людей. Потом произнёс что-то короткое, и по двору прошло движение — не злое, оживлённое. Как перед представлением.
А потом он посмотрел вбок и назвал имя.
Из-за спин вышел Обрыв.
Он был без рубахи, босой, и на ходу разматывал с левой руки полосу ткани. Не смотрел на меня. Смотрел куда-то в землю перед собой.
Я стоял в пустом кругу, и до меня очень быстро дошло, что происходит.
Мне вчера принесли благодарность за лодку. Одиннадцать человек. Один из них хлопнул меня по плечу.
Спираль это тоже видел.
И назначил проверку.
Не отобрать нож — отобрать нельзя, он же его сам мне при всех отдал. А вот выяснить при всех, имеет ли право чужак носить лучшее железо на острове, — можно.
И проверять будет не он.
Проверять будет тот единственный человек, который за шесть дней ни разу не назвал меня дураком.
Обрыв домотал ткань, бросил её на землю и наконец поднял на меня глаза.
Взгляд у него был извиняющийся.
Что мне сильно не понравилось. Извиняются заранее, когда собираются сделать хорошо.
Глава 6 "Нож, которого не бывает"
Глава 6. Нож, которого не бывает
Ставку я понял. Ставку Спираль объявил двору вслух, и три раза в его речи было слово «нож».
А вот правил мне никто не объяснил.
Это, если хотите знать, и было самое неприятное во всём деле. Я стоял в пустом кругу перед шестьюдесятью людьми, напротив меня разминал плечи молодой мужик, я точно знал, за что мы бьёмся, — и не знал ответа ни на один из вопросов, с которых начинается любая драка.
До чего идём? До первой крови? До того, как один не встанет? До смерти?
Можно ли бить в горло? Можно ли ломать? Что здесь считается победой, а что — позором? Кто останавливает?
Я перебрал в голове всё, что видел за восемь дней, и не нашёл ни одной подсказки. Драк при мне не было. Ни одной, даже пьяной, — потому что тут, кажется, и пили-то нечего.
Я поймал Тиссу глазами. Она стояла с краю, у стены, и лицо у неё было такое, что мне стало ещё хуже.
Я показал: до чего? Провёл ребром ладони по горлу и поднял брови.
Она замотала головой — резко, испуганно.
Ну хоть что-то.
Тогда я показал: связать? Изобразил руки за спиной.
Она чуть кивнула. Неуверенно.
Потом показала: лежит. Положила ладонь плашмя. И сверху накрыла второй. Понял.
До того, как один окажется на земле и второй его удержит. То есть до контроля, а не до крови.
Это меня несколько успокоило — ровно до той секунды, пока я не сообразил, что это она думает, что так, потому что так делали при ней.
Спрашивать было больше не у кого.
Я потратил следующие полторы минуты на то, чтобы посмотреть на Обрыва.
Смотреть я умею. Это, наверное, вообще единственное, что я умел лучше всех на этом острове.
Двадцать два года. Метр семьдесят, может, чуть меньше. Килограммов семьдесят пять — и это не жир, жира на нём вообще не было.
Гребец. Плечи посажены назад и вниз, трапеции развиты неравномерно, правая крупнее. Кисти как у слесаря, костяшки сбиты, ногти сорваны. Предплечья толще моих, при том что вся рука тоньше.
Стоял он хорошо: чуть шире плеч, вес по центру, колени мягкие. Никакой стойки, никаких кулаков у подбородка — просто человек, который умеет стоять на качающейся палубе и которого трудно свалить.
Он не боксёр. Тут вообще, судя по всему, нет ударной культуры: не видел ни у кого сбитых суставов на первых фалангах, а их у бойца не спрячешь.
Он борец. Он полезет в захват.
Он полезет в захват, потому что молодой сильный мужик всегда лезет в захват, а этот к тому же всю жизнь тянет весло и знает, что в захвате он никого не отпустит.
И ещё одно.
Он спускался ко мне с обрыва в первый день. С двадцатиметрового обрыва, ночью, бесшумно, в темноте, и вышел ровно у меня за спиной, оттуда, откуда я никого не ждал.
Я про него всё понимал.
А теперь про себя.
Восемь суток.
За восемь суток я потерял, по ощущениям, килограммов шесть. Ел я примерно втрое меньше, чем мне нужно, и ел ячменную кашу и сушёную рыбу, то есть углеводы и соль. Спал по четыре часа урывками. Обгорел так, что спина до сих пор мокла в двух местах. Пил ровно столько, сколько наливали, и не больше.
Я проверил себя утром, встав с соломы: присел двадцать раз. На восемнадцатом поплыло. Двадцать приседаний.
Я прекрасно знал, во что это выливается в схватке. Первые секунды у меня будут — за счёт нервной системы, она держится дольше мышц. А потом очень быстро наступит момент, когда я перестану успевать.
Я прикинул честно, без скидок.
Двадцать секунд полноценной работы. Может, двадцать пять.
Дальше я не проигрываю — дальше меня рвут.
Значит, у меня в голове с первой секунды пойдёт обратный отсчёт, и если на цифре «двадцать» всё ещё будет продолжаться, надо будет делать что-то отчаянное и, скорее всего, ломать человека всерьёз.
Чего я делать не хотел совершенно.
Само правило я собрал из речи Спирали уже стоя в кругу — по трём словам, которые понял, и по тому, куда он показывал рукой. Остальное вечером подтвердила Тисса.
Если переводить на человеческий, звучало оно так: лучшее оружие рода при том, кто род защищает.
Не «сильнейшему». Не «победителю». Именно — тому, на ком лежит защита. Это должность, а не приз.
Мой нож с первого дня был лучшим оружием на острове с огромным отрывом. Три медных кинжала у трёх глав домов не считались — они были для того, чтобы их носить, а не резать.
А защита рода лежала на Обрыве, и лежала законно: он был лучшим лодочником, он был племянником Спирали, и он был единственный, кто в свои двадцать два выходил в море за старшего.
То есть правило было настоящее. Не выдуманное вчера под меня.
Спираль его не сочинил. Он просто вспомнил его в нужный момент.
Это, между прочим, вторая по мерзости вещь, которую умеют делать люди у власти, и я в жизни насмотрелся на неё столько, что уже не удивляюсь. Не надо издавать несправедливый закон. Надо взять справедливый и применить сегодня.
Накануне ночью Тисса пыталась меня о чём-то предупредить.
Она пришла и села рядом на солому — впервые за всё время подошла сама, — и начала говорить, и говорила долго, и я не понял почти ничего. Я и сейчас думаю, что она сама знала немного: по двору с вечера ходил слух, а такие круги при ней собирали два раза за всю жизнь.
Что будет круг, она понимала. Что в нём делают и чего в нём нельзя — вряд ли.
Потом она взяла палку.
Нарисовала двух человечков. Стоят друг против друга.
Потом одного положила. Провела над ним черту — земля.
И постучала палкой по этой черте: тук, тук, тук. Много раз. Я показал: что?
Она отложила палку и сделала жест, которого я до этого не видел ни разу: провела ладонью от плеча вниз, будто что-то сняла и уронила.
Потом показала на нишу с мешочком бирок.
И развела руками. Дошло.
Тот, кто ложится, теряет положение. Не жизнь и не здоровье — положение. Он падает вниз, к тем, у кого нечем, и вместе с ним падает его дом.
Я лежал в темноте и очень отчётливо считал.
Я и так был на самом дне. Ниже меня в этом посёлке не было никого: у меня не было ни дома, ни рода, ни имени, ни одежды, только три бирки на плоском камне. Мне падать было некуда.
А ей — было.
Она приняла меня в дом. Три дня назад ей это стоило трёх брусочков. Если я лягу на камни во дворе, ей это будет стоить остального.
Я повернулся и посмотрел на неё в темноте.
— Ниссо? — спросил я, потому что других слов у меня не было.
И показал: он, я, вода, рука на груди.
Я вытащил твоего брата. Ты меня взяла. Теперь я тебя топлю.
Она поняла.
И ответила очень коротко, одним движением: махнула рукой — то ли «не о том», то ли «поздно», то ли просто «спи».
Утром она мне ничего не сказала. Стояла у стены и смотрела.
Шестьдесят человек собрались посмотреть, как делят кусок металла размером с ладонь, и ни один из них не пришёл смотреть на металл.
Спираль сказал несколько слов и отступил к стене.
Обрыв шагнул в круг.
И тогда я сделал то, чего от меня не ждали.
Я вытащил нож из-под тряпки, снял ножны и бросил их вместе с ножом в середину круга, между нами.
Он лязгнул о камень.
По двору прошёл звук.
Дело было вот в чём. Спираль всё устроил так, что нож был моим — а значит, я его защищаю, а Обрыв на него посягает. В такой рамке я уже проиграл, потому что защищающийся всегда выглядит хуже.
Я эту рамку сломал в одну секунду. Нож лежал на земле, ничей.
Теперь вопрос был не «отберут ли у чужака». Вопрос был «кто его поднимет».
Обрыв посмотрел на нож. Потом на меня.
И — я это увидел — усмехнулся.
Понял. Всё понял. И, по-моему, ему это понравилось.
Он тоже отцепил от пояса свой обсидиановый и отбросил в сторону, за круг.
«Ваша задача — не победить противника. Ваша задача — не дать ему применить.
Он может быть в сознании, злой и здоровый. Это неважно, если он не может привести оружие к вам.
Линия оружия. Первым делом и единственным делом. Уберите линию — и человек станет просто человеком».
Гуляев. Спортзал, маты, третий курс, и я тогда, помнится, был очень недоволен, потому что нас в очередной раз не научили ничему красивому.
Здесь ни у кого не было оружия. Но линия была.
У борца линия — это его захват. Захват — это его инструмент, и всё остальное в нём не работает, пока он не взялся. Гребец с такими кистями, взявшись за меня, кончит дело за десять секунд, а я к тому моменту, напомню, буду иметь ещё десять.
Значит, работаем не с человеком. Работаем с его руками.
Не дать взяться.
Он пошёл.
Не бросился — пошёл, ровно, боком, приставным шагом, держа руки низко и открыто, ладонями вниз.
Грамотно, кстати. Так идёт человек, который собирается схватить, а не ударить.
Я не стал отступать.
Вот это, наверное, было единственное красивое, что я сделал за то утро, и сделал я это не из красоты, а из арифметики: у меня двадцать секунд, и я не могу позволить себе кружить.
Раз.
Он вышел на дистанцию и потянулся правой к моему левому запястью.
Я не убрал руку и не отбил. Я шагнул вперёд и наискось — влево и внутрь, ему под правое плечо, туда, где его правая рука уже вытянута и больше не может ни толкнуть, ни притянуть.
Он этого не ждал. Никто не ждёт, что от захвата шагнут в захват.
Два.
Его ладонь легла мне на предплечье и начала сжиматься.
Я не стал вырываться — вырываться из такой кисти бессмысленно, я бы просто потерял секунды.
Я накрыл его кисть своей левой сверху, прижав к своему же предплечью. Теперь он держал меня, а я держал его руку у себя. Он не мог отпустить.
Три.
Он рванул меня на себя, всей спиной.
И вот тут я едва не кончился.
Я не устоял на рывке — сил не хватило, — и он дёрнул меня на себя, и моя сожжённая спина проехала по его плечу.
Описывать тут нечего. Скажу только, что у меня на две десятых секунды выключилось зрение.
Четыре.
На автомате. Полностью на автомате, головы там не было вообще.
Правой рукой я нашёл его локоть снизу и толкнул вверх и через — не на себя, а поперёк его же груди.
Локоть пошёл. За локтем пошло плечо. За плечом развернулись оба его плеча, и человек, который тянул меня на себя всей массой, вдруг обнаружил, что тянет мимо.
Это самая простая вещь на свете, и она работает на любом весе. Не спорь с силой. Проведи её на два пальца мимо цели.
Пять.
Он потерял линию плеч и на четверть секунды остался на одной ноге — на левой, потому что правой уже шагал, чтобы догнать собственный корпус.
Я подбил левую изнутри.
Не подсечка. Просто поставил свою стопу к его стопе и убрал ей опору вбок.
Шесть.
Он пошёл вниз.
И вот тут я сделал то, о чём потом полгода говорил весь остров, и сделал я это не ради театра.
Я не отпустил его руку и не дал ему упасть свободно.
Я довёл его до земли — придержав за ту самую кисть, которую он в меня вцепил, — и второй ладонью поймал его затылок.
Двор был утоптан до состояния камня, и там, где он падал, из земли выходила плита. Под затылком у него был камень. Молодой мужик, падающий с высоты своего роста без страховки, разбивает об этот камень голову, и это не фигура речи, это просто физика.
Моя ладонь легла между ним и камнем.
Семь.
Он лёг.
Я лёг на него — не всем весом, боком, поперёк груди, — вытянул его правую руку вдоль своей и завёл её локтем себе через бедро.
Восемь.
Я довёл рычаг до того места, где сустав перестаёт гнуться и начинает ломаться. И остановился. Он замер.
Тишина стояла такая, что я слышал коз.
Я держал его секунды три. Не потому, что нужно было. Мне нужно было три секунды, чтобы отдышаться настолько, чтобы встать и не упасть.
Двор молчал. Потом я отпустил.
Убрал руку с локтя, скатился в сторону, встал на колено, встал на ноги. Всё.
Он лежал ещё секунду, потом сел. Потрогал затылок — там, где была моя ладонь, — и посмотрел на свою руку.
На руке ничего не было. Ни крови, ничего.
Он посмотрел на камень. Потом на меня.
Он всё понял. Он лучше всех во дворе понял, что именно с ним сейчас произошло и чего с ним не произошло.
Меня трясло.
Стоял я прямо, спокойно, руки опустил, дыхание держал через нос — а трясло меня так, что я боялся, как бы не застучали зубы.
Сердце шло за сто восемьдесят. В глазах плыли чёрные мухи по краям. Спина горела так, что хотелось выть.
Восемь секунд.
Восемь секунд, и я был пустой.
Я стоял посреди двора перед шестьюдесятью людьми, которые в эту минуту решали, кто я такой, и главной моей задачей было не сесть на землю.
Я простоял, наверное, минуты полторы.
Потом кто-то — я разглядел только, что это был Мастер, — коротко хлопнул в ладоши. Один раз. И двор загудел.
Через полчаса, когда всё кончилось и люди начали расходиться, я ушёл за крайний дом, к обводу, где никого не было.
И там меня вывернуло.
Стоял, упершись ладонью в стену, и меня выворачивало ячменной кашей, съеденной утром, и потом ещё минут пять сухо и впустую.
Потом я сполз по стене и сидел на земле, пока не перестали дрожать колени.
Восемь секунд работы. Двадцать минут расплаты.
Один раз в жизни я уже делал это же самое и почти так же.
Аденский залив, досмотр, трюм, проход между ящиками шириной в плечи. Человек вышел сбоку с полутора метров, и у него в правой руке был кухонный нож, которым режут верёвку и рыбу. Он был напуган до потери разума и не бил — тряс им перед собой и орал.
Я шагнул к нему, а не от него, положил ладонь на его запястье сверху и прижал руку с ножом к его же бедру.
И держал. Больше ничего.
Через двадцать секунд он выпустил нож, потому что рука затекла. Через минуту сидел на ящике и пил воду из фляжки Гагарина. Ему было восемнадцать, он был кок, и он прятался в этом трюме с самого начала, решив, что за ним пришли убивать.
Гагарин потом сказал: «Командир, я думал, ты его положишь». Я ответил, что положить всегда успею.
Я сидел за домом, вытирал рот и очень спокойно думал о том, что если бы Обрыв продержался хотя бы полминуты — не победил, просто продержался, — я бы сейчас лежал во дворе.
Никто этого не знал. Двор в это время рассказывал друг другу, как чужак уложил лучшего лодочника, не сходя с места.
И вот это и есть репутация. Люди видят восемь секунд. Двадцать минут за домом они не видят никогда.
Я потом всю дорогу на этом и держался. Разница только в том, что дальше цена росла.
Дальше был ход, который я придумал ровно в ту минуту, когда встал на ноги, и в котором до последнего не был уверен.
Я подошёл к середине круга и поднял с камней нож.
Народ притих. Все ждали, что я его надену.
Я развернулся к Обрыву, подошёл, присел рядом с ним на корточки и протянул ему нож.
Рукоятью вперёд.
Точно так, как в первый мой день Спираль протянул его мне.
Во дворе никто не издал ни звука.
Схема была не моя. Я её у него и взял.
Спираль тогда, при всех, вернул мне мою же отобранную вещь — и превратил её в подарок. Не отобрал, а дал. И тем самым записал на меня долг, который я до сих пор ношу тремя брусочками на плоском камне.
Я эту схему разобрал и повторил.
Только теперь ситуация выворачивалась наизнанку. Потому что взять нож у меня из рук Обрыв мог только одним способом: приняв его в подарок от чужака, которого он у всех на глазах только что не смог свалить.
Он бы получил нож.
И перестал бы быть тем, кто его выиграл.
Я сидел перед ним на корточках, держал клинок за лезвие и очень хорошо понимал, что это не благородство. Это была подножка, поставленная так, чтобы упал не он, а тот, кто всё это затеял.
Обрыв смотрел на нож долго. Потом на меня.
Он не был дурак. Ни капли. Он всё просчитал, я видел, как он это делает, — точно так же, как вчера на берегу пересчитывал, во что ему обойдётся сказанная правда.
Он поднял руку и отвёл клинок от себя.
Ладонью. Мягко. Как отводят угощение, которое не по чину.
И сказал три слова, громко, на весь двор.
Я потом узнал, что он сказал: «Он при тебе».
Не «оставь себе». Не «мне не надо». Их оборот, тот самый, где нет глагола «иметь». Вещь не принадлежит — вещь при человеке.

