Читать книгу Свет мой. Том 1 (Аркадий Алексеевич Кузьмин) онлайн бесплатно на Bookz (36-ая страница книги)
bannerbanner
Свет мой. Том 1
Свет мой. Том 1Полная версия
Оценить:
Свет мой. Том 1

4

Полная версия:

Свет мой. Том 1

– Ты все-таки балбес у меня ты – серый…

Да, ей не было неприятно, совсем наоборот: так, и местные бабы проходили мимо, ее смех слышали и все воочую видели это и, разумеется, завидовали ей, хотя и сплевывали тут же с неприязнью к увиденному. И немецкие солдаты, товарищи ухажера, прошагивали мимо, кричали ее любовнику что-то нечистое, вроде того, что дай, друг, и нам подержаться, совесть имей, а он словестно отбивался от их наскоков.

Вот так же облапав Лиду, этот гитлеровец провожал ее с устроенных танцулек еще почти засветло, когда она заметила, будто у дома Кашиных открытой немецкой повозки кто-то в белой рубашке, ей показалось, метнулся в проулке. Провожатый сказал: это наверняка кто-нибудь хлеб воровал из повозки. На что она с готовностью плюхнула ему, что это, видать, соседский Валерка-проныра. О, этот добра не упустит. Она со злостью вспомнила, как он глобус школьный подобрал на дороге, почти что вырвав его у нее, – она-то сама хотела его поднять. И решительно показала гитлеровцу на дом Кашиных.

Тогда-то, весной, вся семья Кашиных, кроме переболевшей Наташи, валялась в брюшном тифу, и в их избе лежали еще несколько тифозных односельчан – по существу лазарет, устроенный немцами, которые боялись тифозных больных не меньше, чем партизан и старались от них изолироваться.

Наташа явно заразилась в марте тифом сначала от заболевших им трех пленных раненных красноармейцев, ездовых, работавших у немцев с упряжками на советских низкобортовых повозках и квартировавших в тетиполиной избе. Те были беспомощны и оставлены без пригляда, лекарств не было. Никаких. Так что Наташа по зову сердца своего выхаживала их, помогая Поле, а затем еще и следом заболевшим ей бабке Степаниде и Толе. Толик очень бредил в тифу. Вот расхаживал у себя в избе, взъерошенный и бросал ей слова:

–Знаешь, Наташ, мы теперь живем – ого-го! (В нем дух частника всегда витал.) В подполе у нас соли полным-полно, сколько хочешь. Я чугунную мельницу поставил на чердак, представляешь! Молоть соль буду! Во-о, как хорошо живем!

В горячке перед ней он, тифозник, разбил оконное стекло и выпрыгнул из окна на улицу, полуголый, бюст окровавленный, и стал бегать. И на бегу ей наговаривал:

– Всех наших нафиг убили, подлюги; матку в окно вытащили, бабку в трубу…

Еле-еле его снова водворили в избу, уложили в лежбище. Заделали окно фанерой.

Наташа уже поправилась почти, когда тифозная зараза перекинулась на всю семью Кашиных. И она уже без продыху обхаживала всех Кашиных и тетю Дуню со Славой. Прислуживала всем немощным, мятущимся близким. Все больные лежали внизу на двухъярусных нарах, сколоченных немцами для наибольшего размещения солдат в доме. Не было ни лекарств, ни продуктов; врач, практикуясь сам по себе, заглядывал сюда редко, не задерживался нисколько.

Как же ей было тяжело, ей-то, такой молоденькой, ослабленной болезнью, питавшейся впроголодь.

Но самое страшное и ужасное для Наташи (она да Валерий тогда не бредили, будучи здоровы, в более или менее нормальном психологическом состоянии, когда они трезво все могли понять и взвесить) в тот период повального перебаливания тифом, разумеется, было то, что мать находилась уже при смерти, самочувствие ее все ухудшалось и она уже не готовилась выздоравливать. Тогда один пришедший с уколами чачкинский доктор, подольше сидя у ее изголовья (а в ногах у нее толоклась-бредила Вера – кроватей и места для всех болящих не хватало), вслух еще раздумывал, обеспокоенный (он уже не делал из этого никакой врачебной тайны) о том, как ее спасти, если нечем, нет у него таких медицинских средств.

– «Тут или – или», – вслух рассуждал он далее – как бы и для все понимающей Наташи, и всех: или будет спасение, если он сделает укол с двойной дозой лекарства, или сердце, ослабевшее совсем, не выдержит – сдаст. И мать слабым, словно идущим из могилы, голосом заявляла просто: мол, делайте со мной, что хотите, а она и так не выдержит больше, умрет. Нет больше у нее моченьки.

И в этот-то кризисный момент Наташа, боявшаяся того, что мать действительно не вытянет, болезнь не переборет, скончается у нее на руках, встала перед нею на колени и молила со слезами навзрыд (ой как молила!):

– Матушка моя, ты только не умирай, нет, нет; ты только командуй мне, как и что делать, я все-все переделаю и сделаю так, и справлюсь; ты только не умирай, не бросай нас, прошу тебя, держись изо всей мочи…

Очень испугалась Наташа самого неблагоприятного исхода, взаправду поверила в подступившую к ней реальность – что ребятишки останутся одни, без матери – останутся на нее, сестру, одну.

Семилетняя Вера тогда вся-то, как юла, извертелась, испыхалась на кровати, в ногах у матери (мест для всех лежачих не хватало), – все чего-то рыла, рыла неустанно; она сильно дрыгала своими конечностями, толкала Анну, не разбирая, по ногам, бокам и ребрам. Надавала очень больно: в голове у Анны сотрясалось все. Анна просила ее, моля и досадуя:

– «Не елозь, закрой глаза! Без тебя мне тошно так!»

А она в ответ лепетала, дите неразумное:

– «Мам, я их тискаю, чтобы они закрылись, спали – все равно не помогает…»

Как чего отклеит – ой! Болтанулась-кувырнулась на пол, чуть не своротила Анну заодно с собой; кинулась к двери-крючок на нее бросила и, возрадовавшись, шмякнулась опять в кровать:

– «Все, теперь уже не войдет она сегодня к нам!»

На чей-то вопрос ответила:

– «Кто? Да эта докторша, кто уколы делает.»

И ведь она уже совсем лежала при смерти. Глаза закатила. Не ворочалась почти. Дышала трудно, жарко.

«Господи, хоть бы умерла – отмучилась бы враз!» – вслух и всерьез молилась Анна над ней. Стала-то глумной, и намного стало бы легче…

А Верочка, сокалик ясный, вдруг села на кровати да как запоет во весь голосок:

– «Расцветали яблони и груши…»

Всплеснула Анна чугунными руками:

– «Иисус Христос! Никак ты, девонька моя, воскресла с того света?!»

Больше она об этом не молила бога ни в полслуха, ни тайком…

И вот тут-то еще загрохали истуканы в закрытую избную дверь. Повелительно. Наташа, подойдя к ней, спросила:

– Кто?

Требовательно прозвучало:

– Открой!

И она откинула крючок. Дверь распахнулась.

– Wo Dieb? Бандит! – Бесцеремонно вломился в избу в сопровождении Лидки, заразы – распаленный долговязый гитлеровец, остранил Наташу с пути, шагнул вперед.

– Где он?

– Кто он? – опешила Наташа.

– Сама знаешь – вор, – застрекотала Лидка, – воровал сейчас немецкий хлеб… Сюда обежал…

– Что вы! Не может быть! У нас все больные лежат… Ошиблись вы… Уходите!…

– Но я ведь своими же глазами видела, вот крест тебе, Наташа, – забожилась стерва.

– В коридор ваш кто-то шмыгнул. Больше некуда…

– Что ты несешь напраслину, Лида, господь с тобой! Одумайся!

– Какая же напраслина, коли видела отчетливо…

– Ты видела – тогда показывай! – приказал той гитлеровец.

– Ну, кто?

Кошкой пошла Лидка в перед кухни – нацелилась к кровати, на которой только что заснул уже тоже заболевавший тифом Валерий, и указала на него:

– Да вот он.

Спящему Валерию грезились уже сладкие яблоки и конфеты, когда подскочивший длинный фашист одной рукой дернул его за грудь (рубашка затрещала) и стащил его, ничего не понимавшего еще, на пол, в одном белье, а другой уже хватился за пистолет – отстегивал кобуру. Наташа, плача, закричала на всю улицу, чтобы помогли, и, растолкнув створки окна, стала биться с немцем – не давала тому в лапы брата, невинного ни в чем, оговоренного вертихвосткой. И тут все взбудораженные тифозники, лежащие в двух комнатах и не могшие самостоятельно передвигаться, тотчас услыхав и увидав, что делалось на кухне, все разом поползли туда на четвереньках и тоже закричали:

– Тиф! Мальчик больной! Не трожь его! Да что же ты, фашист, далаешь?

И старались тоже сцепиться с немцем и сдержать его.

Скорый экзекутор наконец все уразумел – он вторгся куда-то не туда: мог, действительно, и заразиться так. Не за здорово живешь. Тифа они, фашисты, боялись хуже, чем огня. Уже в сомнении, отшатнувшись, бросил он Валерия на полу. И сейчас же здесь, на счастье появился офицер, приведенный Полей, которая услыхала отчаянный крик, – офицер был трезвомыслящий, понятливый.

– У нас лазарет, тифозные все, а он вломился с пистолетом, – пожаловалась со слезами ему Наташа по-немецки, рыдая, – гулящая девка наговорила бог знает что на брата больного, лежачего.

И офицер сердито спровадил отсюда налетчика.

Анна выбилась из сил и ползла к Валерию, спасенному случайностью; тянулась к нему, плача, приговаривая:

– Ну, сыночек, мой сыночек! Ну, родной! Все будет хорошо.

Ни минуты более не медля, пока еще не стемнело совсем, тетя Поля отвела Валерия, чтобы укрыть на всякий случай, на другой конец деревни, к тете Даше. И ладно, что так решили и сделали. Потому как налетчик не успокоился – наутро же вновь нагло приперся: потребовал Валерия.

– Анна всплакнула притворно:

– Вчера, как вы взяли сына, я его больше и не видела… Куда вы его увезли? О, горе мне!

Обескураженный фашист удалился восвояси.

И потом, когда Валерий, уже поправляясь (он дознался, как было дело, и думал о каком-нибудь отмщении оговорившей его Лидке), собирал где-нибудь кислицу и, слабый еще, нагибаясь, падал в траву и вставал опять с трудом, и карабкался на четвереньках на малейшие пригорки, на которые не мог еще взойти на ногах, – тогда ладил себе:

– Отомстить! Отомстить! – и руки у него сами собой сжимались в кулаки.

Анна провалялась в болезни дольше всех: не две, не три недели – целых полтора месяца. Последствием было то, что ноги у нее буквально отнялись; она, выздоравливая, сначала училась ходить. Насилу-насилу выкарабкалась, встала на ноги.

Был май. Весна теплая, согревавшая всех своим возрождением. За окнами березы уж светлозелено обвесились, заиграли вырезными нежными зелеными листочками. И Танечка совсем поправилась: защебетала, побойчела. Как глазастенько она (глаза-то одни и остались на лице) выкараулит в полдень верный час, так тоненькой ручонкою схватнет сплощенный алюминиевый немецкий котелок и с ним подкатится к колесной, с дымящимся котлом, немецкой кухне, осевшей уже в тенечке тетиполиной избы, на кудрявившейся зеленью лужайке; на жалость, снисхождение к себе она рассчитывала… Не ошиблась на сей раз… И упитанный деловито-хозяйственный немец-повар, приметивший уже ее, не гонявший и как будто даже ждущий ее именно сейчас, первой нальет в котелок ей вкусно пахнущего горохового супа, отдаст и покажет ей на завалинку – дескать, посиди, поешь, здесь сама. Щечки надуй. А она, дите, заглянет в котелок, покажет ему на котелок и поварешку – дескать, подлей еще, она и маме своей отнесет, они дома поедят. Так помаленьку все вычухались сообща. Опять, глядишь, заползали себе.

При выздоровлении у всех тифозников ноги обездвижелись – занемели. Нужно было их расхаживать постепенно, помогать выздоравливающим.

Всем лежавшим в доме Кашиных тифозным больным очень повезло в поправке с весной – поэтому-то они и вычухались мало-помалу; ведь не все, заболевшие тифом позже, осенью, поправлялись – иные отправлялись на деревенское кладбище. Вернее, хоронили-то умерших уже где попало. Зарывали их сельчане по-двое, по-трое; никто и не знал, кто в какую могилу попадет. Было не до этого.

Да, был теплый май. Природа нежно оживала, преображалась. И в воображении Антону рисовались размытые, как акварельные, нежные пространства, так просящиеся перенестись на чистую бумагу; знать, со значением и снились ему в тифозном бреду запрятанные под подушкой набор акварелек вместе с кулечком конфеток – будто особый подарок от тети Поли, с которой он давным-давно, сдружившись особенно, путешествовал по заветным окрестностям. Вышло: ему вновь после большого перерыва захотелось порисовать, и его магически тянуло после болезни к краскам и бумаге, кроме того, что возобновил и вел дневниковые записи. Это же еще мать так присказывала:

– «Вот чтобы записать все, как и что с нами происходит, – в это-то и мало кто, наверное, поверит…»

Да, сейчас его детская душа будто нуждалась в особом лечебном лекарстве. И он в одиночку неразумно (кругом были немцы) пошлепал в город, надеясь найти так нужные краски и полагаясь на установившееся спокойствие на фронте.

Анна, конечно, беспокоясь за сына, пыталась его отговорить от такой опасной затеи, но не смогла-таки отговорить от похода.

Известно же, что идея неотвязчива в человеческом сознании; она преследует, ведет в действительность своей видимой осуществимостью. Не сегодня, так завтра.

Антон безрезультатно дошел по городу до самой Волги – вдоль неузнаваемой главной Ржевской улицы, разбомбленной, выгоревшей, вымершей (чаще попадалась чужая солдатня). И тут с ходу влип в витрину, очумелый: не поверил глазам своим; на ней, закрепленной у входа в канцелярский магазинчик, будто то, что ему не напрасно грезилось: нарисована и акварель советская… На прилавке лежали также блокноты, ручки, карандаши… Ну, мираж в пустыне!..

Антон по ступенькам дощатым вступил в магазин. В нем посетитель дородный и продавец вполголоса разговаривали. Но Антон их разговор слышал.

– Вон говорят, что у русских «Катюши» появились.

– Да, слыхал. Такая штучка, что сметает все. Спасу нет.

– Их уже применяли, говорят, под Старицей и где-то еще…

– То-то и оно, что надежи-то уж мало будет.

– Что ж, надо на ус наматывать… Чуешь, чем пахнет?

Продавец или владелец – тот, стоявший за прилавком, – спроси:

– Ну что тебе, малец?

– Вы продаете? – Антон еще не верил в блеснувшую для него удачу, видя перед собой бесценное богатство.

– Изволь… Что хочешь купить? Говори.

– Мне нужно это… акварель, альбом, тетрадки, карандаши… Только ведь у меня есть рубли… Как?..

– Что ж, годятся и рубли…

– А сколько стоит?

И стоимость товара оказалась конечно низкой – прежней. Чудеса! Что-то странно-непонятное было в этом. Ясно, что распродавалось так оставшееся советское магазинное имущество, которое теперь присвоили иные граждане-ловкачи, воспользовавшиеся подходящей для себя ситуацией. А более всего Антон по-мальчишески не смиренно недоумевал: почему же вот эти двое вполне упитанных мужчин призывного возраста спокойно стояли здесь, у прилавка, в тылу у немцев и запросто толковали между собой, без зазрения совести, как совершенно сторонние к судьбе своей страны наблюдатели? Они тоже увильнули из рядов защитников отечества? Покривили душой?

Этот эпизод в числе других подобных долго не давал ему покоя, корежил его память невозможностью то объяснить.

Вообще необъяснимость вещей есть следствие недоразвитости человечества. Гена преемственности нет или он потерян в ходе эволюции. И драки большой. За место под солнцем.


XXIII


В этот августовский день 1942 года, как посланный советскими артиллеристами из-за Волги снаряд, истошно просвистав, шлепнулся и брызнул осколками где-то за остатками крайних изб деревенских, там, где немцы ставили орудия, строили блиндажи и рассредоточивали автомашины, – тотчас Поля возликовала:

– Ого! Наши уже пушками сюда достают, молотят горяченько; значит еще ближе вышли к нам. То-то радость! – Она точно помешалась. Сорвавшись с места, возбужденно стала бегать по закоулкам, чтобы лучше рассмотреть, на глазок определить, откуда бьют, по мере того, как все еще прилетали с востока снаряды, взрывавшие землю. Нет, это наверняка в ней, на белой колоколенке, сидит кто-нибудь и наводит на цель, если лупят по немецким машинам и даже повозкам, – решила она, счастливая оттого, что, наконец, пришли эти долгожданные дни, предвещавшие всем, кто попал в оккупацию, скорое освобождение.

Закружилось во встречном бою в знойном небе самолеты.

Снова звучней загрохотало также и северо-западней Ржева, и также советская авиация начала бомбить ежедневно, еженочно, повсеместно, почти без передышки; хотя с вечера, засветло еще, немцы рассеивались, расползались (на автомашинах, на мотоциклах и на повозках) в поля, в овраги и в лесок, чтобы понадежнее укрыться от бомбежки там, но доставало их уже везде.

Кашины и Дуня уже приобревшие богатый бегательный опыт от прошлых немецких бомбежек, всю первую бомбежную ночь пересидели вдесятером в избе, поджавшись к печке, точно загораживаясь ею. Назавтра же вырыли для себя второй окоп в саду, поближе к дому, – узкую и крытую траншею в форме буквы «I» с одним лазом. Первый окоп, прошлогодний, выходом к пруду примыкал; он оплыл весной – уже не годился. Да и бегать многажды туда с узелочками было несколько далековато. И в зарядившие отныне ночные бомбления они отсиживались напролет в новеньком окопе, сотрясавшимся в рвущихся раскатах.

Уши раздирал шелест наших бомб (в отличие от воющих и свистящих при падении немецких бомб), и невероятно близкие их разрывы каждой следующей – превосходили мощностью все; уже столько раз казалось, что вот еще, еще одна, тринадцатая, может, звездонет, и она-то уже накроет всех в окопчике. Не сдобровать. Опорожнялись же бомбардировщики поочередно: один метал бомбы, второй только, слышно, еще к цели подлетал, третий за ним следовал – такая карусель беспрерывно крутилась в небе.

В окопной, специально вытянутой для этого нише чадил, тускловато светя, мотавшийся всякий раз огонек стеариновой плошки; Анна с пожелтело-измученным лицом склонилась над зачитанным романом Гюго, воспевшим людские страсти и страдания во времена Великой французской революции; роняя оттого слезы, она читала урывками – в выдававшиеся более спокойные промежутки между близкими взрывами (прежде-то ей читать совсем было некогда).

Порой, отрываясь от романа, она и рассказывала (тоже испытывая внутренний подъем от наступления наших) какие-нибудь еще вспоминающиеся ей и неизвестные ребятам случаи из своей ли жизни, из жизни ли их отца или еще кого-нибудь – все особенное, удивительное.

– Goddam! Nimmst das qar Kein Ende? – Проклятие! Будет ли этому когда-нибудь конец? – Воскликнул, протопав мимо Кашинских ребят, затаившихся в коридоре, немец с пулеметом на плече, тяжело дышавший. Антон тоже подоспел сюда, выскочив из окопа.

– Saqte, bitte! – Скажи, пожалуйста! – сыронизировал ему вдогонку нерослый ефрейтор Фриц, санитар, только что поднявший по ногами какие-то свои стекляшки. – Du kennst ihm noch nicht. – Ты еще его не знаешь.

И ребята тихо засмеялись: Фриц предостерегающе поднял палец.

– Hast du den Frits gesehen? – Ты видел Фрица? – Вблизи выросла фигура еще немца.

– Ja. – Да, – отвечал Фриц насмешливо и больше высунулся на свет из коридора. – Es freut, sie zu sehen. – Я рад вас видеть.

Фигура мгновение медлила, точно онемела, либо была озадачена этим, а больше, возможно, тем, что и как лучше сказать. Со свирепостью глянула на посторонних русских и приказала:

– Gehen wir! – Пойдем!

– Wohin? – Куда?

Фигура, наклоняясь к Фрицу, отрывисто зашептала ему что-то на ухо. И тот только что-то отвечал.

– Nicht doch! – Да нет же! – рявкнула фигура и – тише, только слышались обрывки фраз: – Es hatte einqeschlaqen… Unsere Reqierung… Der Patriotismus… – Бомба попала… Наше правительство… Патриотизм… – Солдат еще продолжал.

–When nich zu rabenist, de mist nicht zu helfen. – Кто не слушает советов, тому не поможешь, – громче проговорил Фриц и двинулся вперед. Кем-то очевидно, присланный солдат было отшатнулся удивленно:

– Sehr wohl! – Очень хорошо! – И потопал за ним.

– Вишь, как привязался, – заметил Валерий. – Приставучий! Разгоняет нас. He первый это раз. Надо быть настороже, ушки на макушке, чтоб не подвести его. Ну, беги к нашим, расскажи…

Уже настолько рассвело – зарозовело небо, что проявились в его вышине серебристо-розовые самолеты. Они реяли в лучах восходящего солнца.

Сноп дыма и пламени вдруг взметнулся над Ржевом; очередной сильнейший взрыв, как будто нехотя, с опозданием потряс воздух так, что здесь в деревне, посыпались, скатываясь с крыш, кирпичи печных труб.

И вскоре как-то разом розоватые бомбардировщики ушли спокойно – навстречу заре. Словно они в ней растаяли. Новые еще не прилетели.

А тем временем из полей, нескошенных, неубранных, запущенных, изрытых, въехала в деревню шагом узкая немецкая повозка. С трупами солдат, накрытых брезентом, – очертания их проступали видно и высовывались даже ноги в кованных сапогах… А потом еще одна… Ездовые вели бесхвостых и упитанных битюков грустно-машинально. Кто из них знал, кого кто похоронит раньше? Что вело их, захватчиков, сюда? Чтобы здесь, под чужими звездами, обрести покой вот таким путем – почти самоубийством?

Кто же в этом виноват? Нужно было им господство мировое? О потомках ли они пеклись, надеясь захватить земли побольше, расстрелять всех, уничтожить все? Как видно, очень же хрупка и недолговечна собственная человеческая жизнь. Она очень уязвима.

– Hende hoch! – Руки вверх! – осадил мальчишек, когда они вчетвером подошли к развороченной кузнице и дивились при свете дня на исковерканные, уже отъездившие свое, грузовики немецкие и на разбросанный растерзанный хлеб, и на солдатские веши, – осадил совершенно обезумленный вояка с комической, хоть и страдальческой физиономией немытой. Вскричал будто матрос с колумбова корабля. Будто его грабят.

Ишь чего он захотел: подыми ему руки вверх! Так и стой смирненько. Сейчас… Как же!

Был он безоружен сам, этот точно помешавшийся солдат. И лаялся – пропали у него часы золотые. Из его-то шоферской кабины. Подступив к мальчишкам с блажью, он пытался зашарить по карманам; но они не поднимали руки вверх, отбивали его руки от себя – шарить по своим карманам не давали. И ему втолковывали вразумительно, доходчиво, без злорадства, что все теперь накрылось у него, не одни часы.

Но не понимал сумасшедший этого ни за что – блажил: золотые часики ему подай. Смех и только. И ребята то смеялись, то серьезно глядели на него.

Оккупанты пол-России разграбили с блаженством. А тут несчастные часы, тоже снятые, наверное, с чьей-нибудь руки, искал солдат. Очень убивался по ним. Кому – что…

Всякий раз, как кончалось что-либо – бомбежки либо артналет, Антон думал: «Нет, впредь-то буду умней и вести себя соответственно: не пугаться и не суетиться; ведь это очень просто – выдержать и виду никому не подать, что ты чего-то испугался. И побольше надо всего увидать и запомнить. Ведь вот еще одну ночь пересидел, – и хоть бы что». Но едва налеты производились снова и снова, он начисто забывал о своих лучших намерениях, и все с ним почти точь-в-точь повторялось вновь, быть может, только с небольшими отклонениями.

Антон и Саша только что присели у колдобины на полувысохшей речке, чтобы вымыть ведро свеженарытой картошки, когда внезапно просвистал и первый, и второй, и третий снаряды – и все, как нарочно, шлепнулись сюда, в овраг, метрах в ста пятидесяти-двухстах от них, мальчишек, ближе к стоянке нескольких немецких автомашин (одна с рацией), где и был отрыт окоп. Начался, стало быть, артиллерийский налет – это ясно; снаряды, взметывая черные султаны земли, уже ложились повсюду – дальше, ближе, чаще. Но укрыться от них было негде. На поднимавшейся к деревенским задворкам лощине были открыты у немцев лишь индивидуальные окопчики, и немецкая пехота, одетая по-походному, сидела в них по плечи. Только что прошел дождик, и окопчики были накрыты индивидуальными пятнистыми зелено-коричневыми плащ-палатками. Снаряды зацепили и этот край деревни. Taк что Антон и Саша, подхватив ведро с картошкой, пустились поскорей – короткими перебежками – к себе домой. В момент, когда они слышали вдали «пук» – орудийный выстрел, тогда и бежали вперед несколько шагов, и падали на землю – припадали к ней, тогда, когда, по их расчетам, уже должен был где-нибудь упасть снаряд.

Ребят, уже научившихся все распознавать при обстрелах, почти не пугали снаряды с пролетом, те, которые летели сюда со свистом – они уходили несколько в сторону (и, значит, можно было не ложиться наземь при их падении); а пугали именно те, которые падали почти бесшумно спустя какие-то секунды после явственно слышимых выстрелов, только шелестели упруго, – такие снаряды летели прямо на тебя. И, как правило, чем меньше слышалось это неприятное шелестенье, тем ближе потом взметывался самый взрыв.

Один немецкий пехотинец, и сидя по плечи в окопчике, был убит снарядным осколком, когда он, положив на бруствер окопчика саперную лопатку лопастью, писал на ней письмо; так он, убитый в двух шагах от ребят, пробегавших мимо, и уронил голову на свое последнее недописанное домой письмо.

Снова с особой отчетливостью пукнуло где-то северней – от той колоколенки белой, маявившей в синеве на горизонте; а затем, после паузы, коротко прошелестело – будто бы снаряд сорвался с лёта откуда-то из-за облаков и охрип – и ударил оглушительный взрыв. Будто бы на месте их родной избы. Рваный смерч дыма взметнулся перед ними, все застлал на мгновение; от близости разрыва в ушах y них зазвенело. И они, уже не падая больше наземь, со всех ног пустились туда.

bannerbanner