
Полная версия:
Там, где гнутся дубы - 3
«Куда-то их перебазируют в очередной раз» — сказал он вместо этого.
Ева усмехнулась и ответила: «Нет, просто война у нас, шведов, она идёт не на фронтах, а в тылу, но от этого не легче».
Карл посмотрел на неё, на её красивый, но жёсткий профиль, на руки, которые держали сумочку так, будто в ней был пистолет и подумал, что она права.
Поезд пошёл дальше, и через час за окном показались леса и холмы провинции Смоланд — суровой, каменистой земли, где шведы веками добывали железную руду и растили упрямых, молчаливых людей. В Йёнчёпинге, городе на южном берегу озера Веттерн, где когда-то родилась знаменитая спичечная промышленность, Карл увидел на дорогах колонны 4-й дивизии. Солдаты шли пешком, автомашины были заняты под тяжёлое вооружение, и их лица были красными от мороза и усталости.
«Четвёртая, — сказал Карл, вспомнив карту, которую видел в штабе. — Их отправляют на юг, к границе с Германией. Говорят, они самые боеспособные».
Ева кивнула, не отрывая глаз от окна: «Мой брат служит в четвёртой. Лейтенант. Мы с ним не виделись два года».
Карл хотел спросить, почему, но не стал. Такие вопросы задавать не принято, особенно диверсанткам, у которых каждый разговор мог стоить жизни.
К вечеру поезд подошёл к Мальмё — последнему крупному городу перед паромом. Здесь было шумно и людно: солдаты, беженцы, торговцы, женщины с детьми, все куда-то спешили, что-то кричали, размахивали бумагами. Карл и Ева вышли на перрон, купили кофе и бутерброды, сыр, хлеб, масло и сели на скамейку, наблюдая за суетой.
«Вы когда-нибудь были в Берлине?» — спросила Ева, откусывая бутерброд.
«Нет, — ответил Карл. — А вы?»
«Да, — сказала она. — До войны. Там было красиво. Не то что сейчас».
Паром до Копенгагена — железнодорожный, огромный, с рельсами на палубе и запахом соли и угля отходил в восемь вечера. Карл и Ева поднялись на борт, нашли свои места в пассажирском салоне и устроились у иллюминатора. Паром назывался «Королевская линия» — Königslinie, и ходил здесь с 1909 года, соединяя Швецию с Германией даже во время войн. Сейчас, в феврале 1945-го, он был последней ниточкой, связывающей нейтральный Скандинавский полуостров с гибнущей империей.
Паром отчалил, и Мальмё медленно поплыл назад, тая в сумерках. Карл и Ева сидели в салоне, пили кофе, жидкий, горький, но горячий, и разговаривали о пустяках: о погоде, о книгах, о том, что после войны они хотели бы поехать в Париж.
«Я была там в сороковом, — сказала Ева. — За месяц до того, как немцы вошли. Город был красивым и спокойным, а через месяц пустым и страшным». Карл слушал её голос, низкий, чуть хрипловатый, и думал о том, что эта женщина видела больше, чем он за всю свою жизнь.
Около десяти вечера они вышли на палубу. Ночь была холодной, звёздной, и море вокруг чернело, как масло. Вдали, на юго-востоке, горели огни, может быть, немецкий берег, может быть, рыбацкие лодки. Ева стояла у поручней, и ветер трепал её волосы, выбившиеся из-под шляпки.
«Карл, — сказала она вдруг, — вы когда-нибудь рисковали жизнью? Не на службе, а по-настоящему?»
Карл задумался. «Нет, — ответил он честно. — А вы?» Она повернулась к нему, и в её глазах блеснули огни далёкого берега.
«Каждый день, — сказала она. — Каждый день, с сорок первого».
Она рассказала ему о себе, не всё, конечно, но достаточно, чтобы Карл понял, кто сидит перед ним. Ева Линд была не просто диверсанткой. Она была шведкой, которая воевала в Норвегии, потом в Дании, потом в Германии, под чужими именами, с чужими документами, с чужими лицами.
«Я научилась быть разной, — говорила она, глядя на воду. — Иногда я сама не помню, кто я на самом деле, но это не важно. Важно, чтобы враги не помнили тоже».
Карл спросил, страшно ли ей. «Страшно, — ответила она. — Но страх — это топливо, без него не сгоришь».
В Копенгаген они прибыли около полуночи. Датская столица спала, затемнённая, тихая, с редкими патрулями на улицах и немецкими солдатами у вокзала. Карл и Ева перешли на другой перрон, где уже стоял поезд до Киля — старый, обшарпанный, с вагонами, которые помнили ещё Первую мировую. Внутри пахло углём, капустой и страхом. Другие пассажиры, человек десять, все в штатском, все молчаливые сидели, уткнувшись в газеты или закрыв глаза. Карл заметил среди них троих шведов, которых видел раньше в Генеральном штабе. Вся группа была здесь.
Ева, уставшая после долгого дня, прислонилась головой к стеклу и закрыла глаза. Карл смотрел на неё, на её красивое лицо, на красную помаду, которая даже ночью не стёрлась, на руки, сложенные на коленях, и думал о том, что эта женщина, такая хрупкая и одновременно такая сильная, могла бы быть его спутницей не только в этой поездке. Но он не сказал ей об этом. Потому что такие вещи не говорят диверсанткам и потому что у него уже была Астрид другая, не менее сильная, но совсем иная.
Ночью, когда поезд тащился через заснеженные поля Гольштейна, Карл проснулся от толчка. За окном, в свете луны, он увидел колонну солдат 1-й пехотной дивизии шведов, которая маршировала на запад к границе с Германией. Солдаты шли молча, сгорбившись, с винтовками на плечах, и их лица были серыми, как февральское небо. Карл смотрел на них и думал о том, что эти люди, такие же, как другие шведские солдаты в Линчёпинге и Йёнчёпинге, идут выполнить свой долг перед королем.
Ева тоже проснулась. Она посмотрела в окно, потом на Карла и сказала: «Первый раз видите?»
Карл кивнул. «Я видела это сотни раз, — сказала она. — В Норвегии, в Дании, в Германии. Всегда одно и то же: солдаты, дорога, темнота и никого, кто бы спросил, хотят ли они этого».
Карл спросил, хочет ли она этого. «Нет, — ответила она. — Но я хочу, чтобы это кончилось. Любой ценой».
Она снова закрыла глаза, и Карл остался один у окна, глядя на мелькающие за стеклом колонны, на чёрные силуэты деревьев, на далёкие огни деревень, которые ещё не знали, что завтра их займут русские.
Перед рассветом Ева вдруг взяла Карла за руку. Её пальцы были холодными, но сильными.
«Карл, — сказала она тихо, так, чтобы никто не слышал. — Вы мне нравитесь. Вы не такой, как другие. В вас есть... что-то. Что-то, что я потеряла давно. Может быть, верю или надеюсь, не знаю».
Она помолчала, потом убрала руку. «Но не думайте об этом. У нас разные дороги и разная смерть».
Карл хотел что-то сказать, но не нашёл слов. Только смотрел на неё — на её профиль, освещённый луной, на её губы, которые ещё хранили следы красной помады, и думал о том, что война заканчивается, но для таких, как Ева, она никогда не кончится.
Фленсбург
На рассвете, 23 февраля, в пятницу, поезд подходил к Фленсбургу. Город, когда-то гордость германского флота, лежал в руинах — серых, дымящихся, унылых, и только портовые краны торчали из-под обломков, как скелеты вымерших животных. Карл вышел из вагона, попрощался с Евой, которая осталась в поезде, ей нужно было дальше на юг, в Баварию, к каким-то своим контактам, и зашагал по перрону, вдыхая холодный, пахнущий гарью и морем воздух.
Фленсбург был последним немецким городом перед датской границей, и здесь, в этом портовом узле, его отец, генерал-майор Карл Энерот-старший, командовал всей Южной армейской группировкой. Старый вояка, когда-то водивший эсминцы, а теперь руководивший сухопутными силами, был отправлен сюда ещё осенью с приказом любой ценой прикрыть датско-немецкий стык и он делал своё дело хладнокровно и умело: день за днём принимал маршевые роты из Швеции, распределял пополнение по дивизиям, следил за разгрузкой тяжёлых орудий и танков «Черчилль», прибывавших из Англии, и лично объезжал позиции, превращая разрозненные части в единый, хорошо смазанный механизм сдерживания.
Карл поднялся по лестнице в скромную квартиру на окраине, неофициальную ставку отца, где тот отдыхал от штабной суеты. Дверь открыл высокий, седой мужчина с живыми голубыми глазами и лицом, изрезанным морщинами, как старая морская карта. На отце была простая домашняя куртка без генеральских регалий, но усталость в глазах выдавала человека, который последние месяцы спал по четыре часа в сутки, вживаясь в роль командующего самой мощной шведской группировкой, развёрнутой за пределами родины за последние сто лет.
«Карл, — сказал он, не скрывая удивления, но и без лишних эмоций. — Заходи. Только тихо, у меня там немцы в гостиной, делаем вид, что ничего не происходит».
«Карл, — сказал отец, не скрывая удивления. — Ты что, с неба свалился? Заходи, заходи, у меня как раз гости».
Карл вошёл и увидел за столом двух немецких офицеров, пожилого полковника с моноклем и молодого лейтенанта с нашивками, которые он не смог опознать. Они играли в скат — немецкую карточную игру, которую отец любил за её сложность.
Отец представил его: «Мой сын. Карл, это герр полковник фон Рихтхофен, дальний родственник того самого лётчика, а это герр лейтенант Мюллер, инженер из Киля».
Карл вежливо кивнул, сел в кресло у окна и принялся наблюдать за игрой. Немцы, видно, жили здесь давно, они чувствовали себя почти как дома, пили шведский кофе, который отец получал через знакомых в Копенгагене, и курили сигары, пахнущие дорогим табаком. Отец выигрывал, он всегда выигрывал, и немцы, проигрывая, только посмеивались и разводили руками.
Карл, которому нечем было заняться, пока отец заканчивал партию, достал портсигар, тот самый, серебряный, с гравировкой «To Major J. Smith, from his comrades in the BEF. France, 1940», и закурил. Лейтенант Мюллер, инженер из Киля, вдруг побледнел, уставившись на портсигар.
«Господин Энерот, — сказал он дрогнувшим голосом. — Откуда у вас эта вещь?»
Карл рассказал про лондонский рынок, про продавца без ноги, который отдал портсигар бесплатно, потому что «некуда класть сигары». Мюллер взял портсигар в руки, перевернул, прочитал гравировку и тихо сказал: «Это портсигар моего брата. Майора Юргена Мюллера. Он пропал под Дюнкерком в сороковом. Мы считали его погибшим».
Карл и отец переглянулись. Мюллер, не отрывая глаз от портсигара, начал рассказывать: его брат служил в Британском экспедиционном корпусе, да, немец в британской армии, такое бывало, старые эмигрантские семьи, и пропал без вести при эвакуации.
«Мы ничего не знали о нём пять лет, — говорил Мюллер, сжимая портсигар так, что побелели костяшки пальцев. — А теперь вы привозите мне его портсигар, это знак. Это... я не знаю что».
Карл почувствовал, как что-то сжимается у него в груди. Война это всегда трагедия. Но когда трагедия касается тебя лично, она становится невыносимой.
Мюллер поднял глаза на Карла: «Господин Энерот, я отдам вам всё, что угодно, за этот портсигар. Деньги, золото, драгоценности у меня есть кое-что припрятано на чёрный день, только верните мне память о брате».
Карл посмотрел на отца. Старый Энерот, который всю жизнь учил сына, что память дороже денег, едва заметно кивнул. Карл сказал: «Мне не нужны деньги, герр лейтенант. Мне нужны шифры. Немецкие военные шифры, которые вы, как инженер из Киля, можете достать, и ещё кое-какие тайны, о подводных лодках, о радарах, о новом оружии, которое ваши учёные прячут в горах».
Мюллер замер. Он посмотрел на полковника фон Рихтгофена, который делал вид, что не слушает, но его уши, казалось, вытянулись в трубочку. Потом снова на Карла.
«Вы понимаете, что вы просите? Это измена. Расстрел. Смерть не только мне, но и моей семье».
Карл кивнул: «Я понимаю, но вы видели, что творится вокруг. Ваша Германия проигрывает войну. Русские уже в четырехстах километрах от Берлина. Американцы на Рейне. Через месяц-два всё кончится и тогда ваши шифры и тайны никому не будут нужны, кроме победителей, а я предлагаю вам сделку сейчас. Пока они ещё чего-то стоят».
Мюллер долго молчал. Он вертел портсигар в руках, гладил гравировку, подносил к свету. Потом вздохнул и сказал: «Хорошо. Я согласен, но мне нужно время. Неделя, может быть, две, шифры я достану, у меня есть знакомые в штабе флота. Тайны... о каких тайнах вы говорите?»
Карл назвал несколько вещей, которые узнал от Биргитты и из лондонских архивов: секретные разработки подводных лодок типа XXI, радары сантиметрового диапазона, реактивные двигатели, которые немцы прятали в лесах Баварии, и, конечно, соляные шахты Альт-Аусзее, где хранились сокровища. Мюллер побледнел ещё сильнее, но кивнул.
Отец, который всё это время молчал, наконец встал и хлопнул сына по плечу.
«Ну, Карл, — сказал он. — Ты всегда умел договариваться. Даже с немцами. Даже почти на их территории».
Он взял портсигар из рук Мюллера: «Пока сделка не выполнена, портсигар останется у нас. Когда принесешь шифры и тайны получишь награду».
Мюллер хотел возразить, но отец поднял руку, и он замолчал. В комнате повисла тяжёлая тишина, нарушаемая только тиканьем старых часов на стене.
После игры, когда немцы ушли, Карл и отец вышли на балкон. С балкона открывался вид на Фленсбургский фьорд — узкий, глубокий, с тёмной водой, отражающей низкое февральское солнце и там, внизу, Карл увидел то, чего не ожидал. С моря, из тумана, выплывали транспорты: большие, низкобортные, гружёные по самую ватерлинию. Они причаливали к временным пирсам, и с них, в строгом, почти парадном порядке, высаживались солдаты. Это была 7-я пехотная дивизия, та самая, которую он видел в Линчёпинге.
Карл насчитал около пяти тысяч солдат. Они сходили на берег, строились в колонны и маршем уходили в город, на заранее подготовленные позиции. За ними выгружали орудия, сто двадцать стволов разного калибра, от полевых пушек до миномётов. Потом пошли лошади в тысячу девятьсот голов, одна к одной, серые и гнедые, с сеном на спинах и усталыми глазами. И наконец автомобили: четыреста пятьдесят грузовиков, легковушек, мотоциклов, которые с рёвом выезжали на берег и уходили в глубь города. Всё это происходило молча, без криков и суеты, как хорошо отрепетированный спектакль.
Отец, глядя на это, сказал: «Седьмая, хорошие ребята. Я знаю их командира — полковник Лундин, старый вояка, ещё с финской кампании. Они пойдут на юг, к границе с Германией. Если фрицы полезут, они их встретят».
Карл кивнул, но в душе надеялся, что до этого не дойдёт. Швеция воевала последний раз в 1814 году.
Пока они смотрели на высадку 7-й дивизии, с другой стороны фьорда, со стороны Немецкого моря, показались боевые корабли: эсминцы, тральщики, несколько старых крейсеров, которые Швеция держала в резерве. Они подошли к пирсам, и с них начали высаживать 5-ю дивизию. Карл насчитал семь тысяч восемьсот солдат, на две тысячи больше, чем в 7-й, и они были лучше вооружены: автоматы, ручные пулемёты, даже несколько зенитных установок на грузовиках.
Артиллерии у 5-й дивизии было сто восемьдесят стволов: полевые орудия, гаубицы, противотанковые пушки. Лошадей две тысячи девятьсот, почти три тысячи, и они были крупнее, тяжелее, чем у 7-й, видно, из немецких трофеев. Автомобилей шестьсот восемьдесят, и среди них Карл заметил несколько бронетранспортёров, которые Швеция купила у Германии ещё в начале войны. Всё это двигалось на юг, к границе, и Карл вдруг понял, что его страна готовится к чему-то серьёзному, к чему-то, о чём не пишут в газетах.
Отец, закурив сигару, сказал: «Пятая это элита. Они прошли учения в Арктике, воевать не воевали, но готовы. Их командир — генерал Греп, молодой, амбициозный. Он хочет отличиться и быть первым шведским генералом, который выиграл сражение за двести лет».
Карл спросил, будет ли сражение.
Отец пожал плечами: «Кто знает? Немцы капитулируют через месяц, через два, а мы... мы будем стоять на границе и смотреть, как мир меняется. Может быть, это и есть наша судьба — быть зрителями на собственной истории».
Карл попрощался с отцом. Старый Энерот обнял сына, поцеловал в лоб и сказал: «Береги себя, Карл. И не лезь в авантюры. Твой портсигар это хорошо, но шифры и тайны... это опасно. Даже для тебя».
Карл кивнул, взял саквояж и вышел на улицу. У вокзала он сел в поезд до Берлина, старый, обшарпанный, с деревянными скамьями и запахом угля, и когда поезд тронулся, долго смотрел в окно на Фленсбург, который таял в утренней дымке, на солдат 5-й и 7-й дивизий, которые маршировали на юг, на отца, который стоял на балконе и курил сигару, глядя ему вслед. Война заканчивалась. Но для Карла она только начиналась, другая, тайная, где на кону стояли не жизни, а память и «Дама под вуалью», которая ждала его в соляных шахтах Австрии, была только началом.
Граница
Поезд подходил к границе Швеции с Германией 23 февраля, медленно, как будто нехотя, и я, сидя у окна в купе второго класса, смотрел, как за окном проплывают заснеженные поля, редкие деревни и леса, которые становились всё более унылыми по мере приближения к Германии. В купе, кроме меня, ехали ещё трое: пожилой мужчина в сером костюме, который всю дорогу читал газету, молодая женщина с ребёнком на руках и торговец, который, судя по его чемоданам, вёз образцы тканей. Я чувствовал, как внутри нарастает напряжение, но старался не подавать виду, листая каталог SKF, который держал в руках как оправдание своей поездки.
Поезд остановился, и за окном я увидел немецких пограничников в серых шинелях, с автоматами на плечах. Они ходили вдоль вагонов, заглядывая в окна, и один из них, высокий, с бледным лицом и холодными глазами, открыл дверь нашего купе и сказал: «Aussteigen, bitte. Passkontrolle».
Мы вышли в коридор, и я, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле, встал в очередь. Передо мной проверяли документы у торговца, который, заикаясь, объяснял, что он едет в Берлин на ярмарку. Пограничник, не слушая, поставил печать и жестом отослал его обратно.
Когда подошла моя очередь, я протянул свои документы: паспорт на имя Карла Бергмана, командировочное удостоверение SKF и приглашение от немецкой фирмы-партнёра.
Пограничник долго рассматривал их, перелистывая страницы, потом поднял на меня глаза, серые, усталые, такие, наверное, бывают у людей, которые за годы войны проверили миллион документов и всё равно не научились отличать правду от лжи и спросил: «Wohin fahren Sie?» («Куда едете?»).
Голос у него был скрипучий, как несмазанная дверь, и я, стараясь, чтобы мой звучал спокойно, ответил: «Nach Berlin» («В Берлин»).
Он не моргнул, только спросил снова: «Warum?» («Зачем?»).
И тут я пустил в ход свою легенду: «Ich bin Handelsvertreter von SKF. Wir liefern Kugellager für die deutsche Industrie. Ich habe einen Termin mit unseren Partnern» («Я торговый представитель SKF. Мы поставляем шарикоподшипники для немецкой промышленности. У меня встреча с партнёрами»).
Сказал это чётко, по-немецки, как учили, хотя внутри всё тряслось. Он кивнул, но документы не отдал, только жестом пригласил следовать за ним, и я, чувствуя, как подошвы ботинок прилипают к грязному полу, пошёл, думая: «Всё, провал».
Мы прошли в маленькую комнату на перроне, где за столом сидел ещё один офицер, с нашивками таможенной службы. Меня попросили открыть чемодан, и я, стараясь не дрожать, откинул замки. Внутри лежали образцы подшипников, каталоги SKF, несколько рубашек, носки, бритва и блокнот, в котором я записывал свои мысли о предстоящей встрече. Офицер вынул всё содержимое, тщательно перетряхнул каждую вещь, даже пощупал подкладку пиджака. Я стоял, боясь пошевелиться, и чувствовал, как капелька пота скатывается по спине.
«Haben Sie etwas zu verzollen?» («Есть что-нибудь к таможенному досмотру?») — спросил офицер, и я, стараясь не заикаться, ответил, что нет, только личные вещи и образцы для презентации.
Он кивнул, но руки его продолжали шарить по карманам моего пиджака, выворачивая их наизнанку, и я слышал, как внутри чемодана звякнула бритва, ударившись о флакон с одеколоном. Потом он проверил подкладку, даже ботинки поднял, заглянул внутрь, и я стоял ни жив ни мёртв, молясь, чтобы он не нащупал потайной карман в плаще, где лежал пистолет и вдруг, о чудо! Он отодвинулся, закрыл чемодан и сказал: «Ihre Papiere sind in Ordnung. Sie können gehen» («Ваши документы в порядке. Можете идти»).
Я так быстро выскочил на перрон, что чуть не забыл чемодан. Схватил его, выбежал и только тогда почувствовал, как коленки трясутся, а спина взмокла от страха.
В поезде, когда состав тронулся, я сел на своё место, вытер лицо носовым платком и вдруг заметил, что руки до сих пор дрожат. Рядом со мной сидел толстый торговец в клетчатом пиджаке, который, видимо, заметил моё состояние, потому что спросил участливо: «Nervös?» («Нервничаете?»).
Я усмехнулся, развёл руками, ну да, нервничаю, кто ж не нервничает, а он, подмигнув, ответил: «Das ist normal. Die Grenzer sind immer streng. Aber wenn man saubere Papiere hat, passiert nichts» («Это нормально. Пограничники всегда строги. Но если у вас чистые документы, ничего не случится»).
Я кивнул, хотя про себя подумал: «Чистые-то они чистые, а вот плащ...».
Я кивнул, чувствуя, как от этого разговора напряжение понемногу отпускает, потом, когда мы проехали границу, я заказал у проводника обед: тарелку горохового супа (1 марка) и кусок хлеба (20 пфеннигов).
Суп был горячим, наваристым, и я, чувствуя, как голод напоминает о себе, съел его с аппетитом. Торговец, сидевший рядом, заказал жаркое из свинины с картофелем (2 марки) и кружку пива (50 пфеннигов). Мы разговорились, и он рассказал, что ездит в Берлин каждые две недели, что дела идут плохо, но он надеется, что после войны всё наладится.
Я спросил, сколько стоит его товар, и он, усмехнувшись, сказал, что цены выросли в три раза, но покупателей стало меньше.
«Die Leute haben kein Geld, — сказал он, — und die Fabriken stehen still. Aber wir müssen weitermachen. Was bleibt uns anderes übrig?»
Я кивнул, и мы замолчали, глядя в окно, где уже начинало темнеть. Вечером, когда поезд остановился в Гамбурге, я вышел на перрон, купил у разносчика бутерброд с колбасой (50 пфеннигов) и кружку кофе (30 пфеннигов), и, вернувшись в купе, съел их, чувствуя, как от этой простой еды становится теплее на душе. Потом я достал блокнот и начал записывать свои впечатления, но через полчаса, утомлённый дорогой, откинулся на спинку сиденья и закрыл глаза. Поезд шёл на юг, в Берлин, и я, чувствуя, как колёса отбивают ритм, подумал о том, что завтра начнётся самое трудное.
Берлин
24 февраля, суббота. Поезд замедлял ход, въезжая на перрон Берлинского вокзала. За окном, в сером свете раннего утра, открывалась картина, которую невозможно забыть. Город был изранен и изуродован: вместо привычных кварталов зияли пустоты, заваленные грудами битого кирпича, торчали лишь стены сгоревших домов с пустыми глазницами окон, а кое-где, как насмешка, стояли нетронутые здания, делая разрушения вокруг еще более жуткими. Вдоль перрона сновали люди, и их лица были мрачны, осунувшись, отражая усталость и страх. Многие были в пальто, перетянутых веревками, с узлами и чемоданами, это были беженцы, спасавшиеся от наступающей с востока Красной Армии.
Я поправил пальто, взял чемодан и вышел из вагона. Поезд дальше не шел: сообщение с западными районами было нарушено. На перроне, среди мечущейся толпы, я заметил полицейских. Они были в длинных шинелях, но выглядели не как символ власти, а как загнанные звери. Они не патрулировали, а просто стояли, устало оглядывая поток людей. Где-то вдалеке слышались разрывы, русские самолеты работали по восточным окраинам. Берлин февраля 1945-го уже стал прифронтовым городом .
Я вышел на площадь перед вокзалом. Такси здесь были, но не те, что в Стокгольме. Старые «Опели» и «Мерседесы» с деревянными газогенераторными установками на прицепе. Они были покрыты копотью и грязью, а их двигатели работали с надрывом. Я подозвал одно. Шофер, пожилой мужчина в кепке, с безразличным лицом, назвал цену. Торговаться не было смысла, мы поехали по городу.
Мы ехали по улицам, и я узнавал Берлин по старым фотографиям, но не мог поверить, что это он. На месте Тиргартена, где когда-то гуляли влюбленные, торчали лишь обгоревшие стволы деревьев. На перекрестках были вырыты траншеи и установлены баррикады. На крышах домов стояли зенитки, а у их подъездов располагались мешки с песком. Город готовился к уличным боям, превращаясь в крепость, это был не Берлин, а «крепость Берлин», как называли его в сводках.

