
Полная версия:
Странник в мире Техденсера
— Что это? — спросил я, показывая на столбы.
— Эфирная сеть, — ответил Штакельберг, не открывая глаз. — Поля собирают. Столбы распределяют. Зимой сложнее, ведь эфир густеет, как мед, но пока звезды горят, можно ехать.
Я хотел спросить, кто построил эту сеть, но впереди показался лес, и локомобиль сбавил ход. Дорога пошла между соснами, высокими, прямыми, с обрубленными нижними ветками и на каждой сосне, на высоте человеческого роста, висела медная пластина с выбитой звездой.
— Это чтобы дорогу не потерять, — сказал Штакельберг, заметив мой взгляд. — Лес здесь густой, а эфирные тропы не видны глазом, только железо чувствует.
Я промолчал, мой любимый автор писал о чем-то подобном, о «лучевых системах» и «медных указателях», но он думал, что это осталось в прошлом, а здесь прямо передо мной.
— Вы не похожи на столичного жителя, — вдруг сказал Штакельберг, открывая глаза. — Я наблюдал за вами. Вы смотрели на локомобиль, как дикарь на огонь. На звезды — как на чудо. Откуда вы?
Я замер, не зная, как бы правдоподобнее ответить.
— Из провинции, — ответил я. — Глухой, там таких машин нет.
— Из какой? — настаивал он.
— Рязанской, — сказал я первое, что пришло в голову.
Штакельберг усмехнулся.
— В Рязанской губернии, — сказал он, — при Екатерине построили три сотни верст эфирных трактов. Лучше, чем под Москвой. Ваш локомобиль там был бы как родной. Так что не врите, молодой человек, Вы не оттуда.
Он отвернулся к окну и замолчал на остаток пути. Я сидел, кусая губу. Полный провал. Глупый, детский провал, но он не выгнал меня, не приказал остановиться. Только усмехнулся и замолчал.
"Он знает, — понял я. — Знает, что я чужой, но ему нужно, чтобы я починил «железу» в Мытищах, а потом посмотрим".
Локомобиль свернул с главного тракта на проселочную дорогу. Впереди, на пригорке, показались очертания водоподъемного здания, то самое, с фотографий 1888 года, только живое. Из-под карниза струился слабый голубоватый свет, а звезда на трубе горела ровно и спокойно. Мы прибыли.
— Выходите, — сказал Штакельберг, первым ступая на заснеженную землю. — И постарайтесь больше не врать, это отнимает силы, которые вам еще пригодятся.
Я вылез следом, чувствуя, как мороз хватает за щеки, и смотрел на здание, которое через несколько минут должно было стать целью нападения. Я этого еще не знал. Но что-то подсказывало, не зря Штакельберг вез меня сюда так рано утром, в пустом локомобиле, без охраны, без свидетелей.
"Западня? — подумал я. — Или доверие? Скоро выяснится".
Передо мной стояло здание, которое я узнал по старым фотографиям из архивов - Мытищинская водоподъемная станция. На снимках 1880-х она выглядела чопорно и строго, вживую откровенно пугала. Кирпичные стены, высокие окна с чугунными решетками, и над всем этим возвышалась труба. Не дымовая, а другая. Металлическая, покрытая позеленевшей медью, с навершием в виде звезды, которая не горела сейчас, но, судя по тусклому свечению внутри, могла зажечься в любой момент.
— Идемте, — сказал Штакельберг и первым направился к массивной дубовой двери.
Внутри было тепло, слишком тепло. Гул стоял такой, что закладывало уши. Медные жилы здесь были толще, чем в особняке, не пальца толщиной, а в руку. Они выходили из пола, уходили в потолок, переплетались между собой, образуя сложный узор, похожий на кружево. В центре зала стояло то, ради чего мы сюда приехали, - Купольное устройство. Небольшое, всего метра три в диаметре, но такое же, как на старых гравюрах. Каркас из железных прутьев, между ними располагались медные сферы, каждая размером с тыкву, покрытые слоем золотистого налета. Амальгама. В центре купола пустота, и в этой пустоте висел шар. Меньше футбольного, стеклянный, и внутри него что-то пульсировало, жидкое, серебристое, живое.
— Это сердце станции, — сказал Штакельберг, подходя ближе. — Оно качает воду из подземных источников, без него Мытищи останутся без воды, а Москва, без половины своего водоснабжения.
Я хотел спросить, как оно работает, но не успел. Сзади, со стороны входа, раздался треск. Мы оба обернулись. Дверь сорвалась с петель и влетела внутрь, разлетевшись на щепки. В проеме стояли трое. В черном. С лицами, закрытыми кожаными масками, и с оружием, которого я не узнал, железные трубки на деревянных ложах, без стволов, но с медными набалдашниками на конце.
— Не двигаться, — сказал тот, что спереди. Голос был хриплым, искаженным, как будто говорил через ткань.
Штакельберг шагнул вперед, заслоняя купол.
— Кто вы? — спросил он спокойно. — Что вам нужно?
— Нам нужно, чтобы вы забыли дорогу сюда, — ответил тот же голос. — А устройство, чтобы замолчало навсегда.
Он поднял железную трубку и нажал на медный набалдашник. Из трубки ничего не вылетело. Но купол зашипел. Одна из медных сфер лопнула, разбрызгивая амальгаму. Стеклянный шар внутри дернулся и погас, а гул в зале стих.
— Нет! — крикнул Штакельберг и бросился к куполу.
Второй нападающий ударил его прикладом. Штакельберг упал. Я стоял, не в силах двинуться. Технология, которую я мечтал понять, умирала у меня на глазах и я ничего не мог сделать.
— Один живой свидетель — хорошо, — сказал первый, глядя на меня сквозь прорези маски. — Второй явно лишний.
Он перевел трубку на меня, но выстрела не последовало. Вместо этого пол под ногами вздрогнул. Из разбитой сферы вытекала амальгама и там, где она касалась медных жил, начиналось свечение. Слабое, прерывистое, но оно жгло. Первый нападающий отшатнулся. Второй попятился.
— Уходим, — сказал третий, который не произнес ни слова до этого. — Сердце убито. Дело сделано.
Они исчезли в проеме выбитой двери так же быстро, как появились. Я подбежал к Штакельбергу. Он был жив, но без сознания, на затылке кровь. Купол больше не гудел. Стеклянный шар потух окончательно. Но я заметил кое-что, пока поднимал Штакельберга, на одной из уцелевших сфер, рядом с креплением, был ровный надрез. Такой же, как на скобах в особняке.
"Те же люди, — понял я. — Или те же методы".
Возница вбежал через разбитую дверь, увидел барина в крови и замер.
— Помоги, — сказал я. — Надо его в Москву, быстро.
Вдвоем мы вытащили Штакельберга на воздух. Мороз ударил в лицо, и я понял, что весь взмок от страха и бессилия.
"Мытищи не ответ, — подумал я. — Мытищи, это только начало".
Особняк
Локомобиль въехал во двор особняка далеко за полночь. Штакельберга внесли на руках, возница и я, вдвоем, тащили его по лестнице в спальню на втором этаже. Он был тяжелым, но не стонал. Лекаря не позвали, так как, Агата сказала, что «у барина свои способы». Она промыла рану на затылке жидкостью, пахнущей оловом и мятой, замотала чистой тряпицей и ушла за водой. Я остался стоять в коридоре, глядя на дверь спальни.
"Он без сознания. Может, до утра. Может, дольше".
Пальцы сами сжались в кулаки. В кармане все еще лежали перепиленные скобы. В голове гудел звон из-за металлической двери в подвале. В груди моей был холод. Я оглядел коридор. Агата возилась на кухне. Возница уехал, я слышал, как зашипел локомобиль, выезжая со двора. В доме, кроме меня, раненого и служанки, никого не было, или кто-то был, за той дверью без ручки.
Я подошел к кабинету. Дверь оказалась не заперта. Кабинет встретил меня тишиной и запахом старого дерева. Карта на столе погасла, медные жилы не светились. Маятник в подвале не гудел. Штакельберг сказал, что запустил резерв, когда сломалась «железа» на крыше. Теперь, когда я починил её, маятник замолк — энергия снова шла от сфер.
"Но карта, почему она не зажглась?" - подумал я.
Я подошел к столу. Верхняя крышка — чертежная доска, наклонная, была поднята. Я нашел рычажок сбоку, нажал. Столешница со щелчком опустилась, открывая то, что было под ней. Не выдвижные ящики, а настоящий тайник.
В углублении лежали стопка писем, перевязанных бечевкой, и толстая тетрадь в кожаном переплете. Я вытащил их, сел в кресло Штакельберга и начал листать.
Письма были на немецком. Я знал язык, в школе учили, в институте читал технические статьи. Но здесь были слова, которых я не понимал: «Blagina». «Ethertrommel». «Zeppelins Geheimnis». (Благиня. Эфирный барабан. Секрет Цеппелина).
Я перешел к тетради. Здесь было понятнее, так как лежали чертежи. Те самые, что я видел на Мытищинской станции. Купол, сферы, центральный стеклянный шар. Рядом — записи на русском, каллиграфическим почерком:
«Станция 3 — Мытищи. Сердце работает в штатном режиме. КПД — 92 %. Вода поднимается с глубины 40 саженей без насосов. Эфирный поток — устойчивый. Проблема: нагрев обмоток выше допустимого. Нужна замена амальгамы. Содержание ртути — не менее 30 %. Олово — 70 %. Примеси — 5 %.»Я перевернул страницу.
«Хозяин требует отчет. Передал через доверенное лицо. Звезда на Сретенке погасла, не иначе как диверсия. Подозреваю своих. Слишком много "случайностей" в последнее время.Я замер. «Хозяин», а не «государь», не «император» и не «министр». Хозяин. Штакельберг работал не на Российскую империю, а на кого-то другого. Я начал листать дальше, ища имена. Последняя страница тетради была вырвана. Остался только корешок, и на нем лишь несколько строк, написанных торопливо, почти неразборчиво:
"Цукерман должен приехать до Пасхи. Он единственный, кто знает формулу чистой амальгамы. Без него замена не поможет. Схема на чердаке проверка. Если справится возьму с собой. Если нет..."Дальше пусто. Лист вырван. Я сидел, сжимая тетрадь в руках.
"Схема на чердаке, это была не сфера, которую я чинил, это была проверка? Штакельберг специально отправил меня туда, чтобы посмотреть, справлюсь ли я?"
За моей спиной скрипнула половица и я обернулся.
В дверях кабинета стояла Агата. В одной руке держала поднос с чаем. В другой держала медный подсвечник, который она держала как дубинку.
— Барин говорил, что вы полезете, — сказала она тихо. — Сказал, что если полезете — не мешать, напоить чаем и спросить, что вы нашли.
Я посмотрел на тетрадь, на письма, на ее испуганное, но решительное лицо.
— Агата, — сказал я, — кто такой Цукерман?
Она опустила глаза.
— Не знаю, но барин ждал его. Говорил, что без него, ничего не получится, что Москва замерзнет зимой. Что звезды погаснут одна за другой и что виноваты в этом...
Она замолчала.
— Кто? — спросил я.
— Свои, — прошептала она. — Те, кто носит те же ошейники, что и мы, но бляхи у них другие. Золотые.
Она поставила поднос на край стола и вышла, не дожидаясь ответа. Я остался сидеть в кресле Штакельберга, глядя на погасшую карту, и вдруг понял: ошейники. Почти у всех, кожаные, с медными заклепками. У Штакельберга — с бляхой в виде звезды, а у Агаты почему-то без бляхи.
А у тех, кто напал на станцию в Мытищах, я не разглядел. Но золотая бляха это могло быть тем самым отличием. Я спрятал тетрадь обратно в тайник, накрыл столешницей и вышел из кабинета. В коридоре было тихо. Светящиеся жилы в стенах пульсировали ровно, успокаивающе. Но я знал, что этот покой обман.
"Завтра, — подумал я, — когда Штакельберг очнется, я спрошу его напрямую. О Цукермане. О «хозяине». О золотых бляхах".
А если не ответит, то найду сам.
Восемь колодцев эфира
Я спустился в подвал через час после того, как покинул кабинет. Ноги несли сами. Руки дрожали, не от холода, от напряжения. Тетрадь Штакельберга все еще стояла перед глазами:
«Схема на чердаке, это проверка».Меня проверяли, с самого начала, с той самой минуты, как я открыл глаза в комнате с пульсирующими стенами, где медные жилы пели мне колыбельную, а теперь наступило время моей проверки. Лестница в подвал была крутой, ступени каменными, стертыми за десятилетия. Медные жилы здесь были толще, чем наверху, в два пальца толщиной, и светились ярче, багровым, густым светом, похожим на тлеющие угли в закрытой печи. Воздух пах сыростью, железом и тем сладковатым оловянным духом, который я уже научился узнавать. Дух амальгамы. Дух старой крови эфира. Он обволакивал, проникал в легкие, оседал на языке привкусом ртути и меди.
В первой комнате, куда я попал, в центре висел маятник, не тот, что наверху, а другой, тяжелый шар из темной бронзы, отлитый так, что его поверхность покрывали меридианы. Тонкие медные полосы расходились от полюса к экватору, как дольки апельсина, и на каждой полосе я разглядел крошечные звезды в пять лучей, выбитых в металле. Шар висел на железном стержне, уходящем в потолок, и был неподвижен. Но я слышал его, он гудел. Не звуком, а вибрацией, которую улавливали кости черепа. Гул поднимался от пола, проходил сквозь подошвы сапог, грел колени, заставлял зубы ныть. От основания стержня по полу расходились медные лучи, их было ровно восемь. Восемь рукавов гигантской звезды, впаянных в каменный пол. Я насчитал именно восемь. Автор писал о восьмиугольниках и звездах-крепостях, о том, что природа не терпит прямых углов, а пространство делится не на три, а на четыре плоскости.
Здесь, в подвале московского особняка, его слова обрели форму. Я стоял в центре октаэдра, и эфир тек сквозь меня. Я прошел мимо маятника к дальней стене. Та самая дверь. Она была ниже моего роста, мне пришлось склонить голову. Она была из металла, которого я не узнал: темно-серого, почти черного, с зеленоватым отливом, как старая бронза, но без единого следа окиси. Ни ручки, ни замочной скважины, ни даже петель. Дверь словно врастала в стену, литая, монолитная, как крышка саркофага. Я провел пальцем по поверхности, металл был гладким, теплым, живым. Только в центре располагалось углубление. Маленькое, размером с мой кулак, и на дне его, едва заметная выпуклость в форме пятиконечной звезды. Не медная, не серебряная, а какая-то другая. Она не блестела, но и не тускнела. Она просто была и ждала.
Я приложил ладонь. Металл, на ощупь, был теплым, не от нагрева, от чего-то другого и даже пульсировал. Так же, как стены наверху, только чаще, быстрее. Я насчитал семьдесят два удара в минуту. Мой пульс. Дверь подстраивалась под мое сердце, и от этого осознания по спине побежали мурашки.
— Что ты такое? — прошептал я.
И вдруг вспомнил, автор писал о «благинях» — сосудах с амальгамой, которые накапливают эфир. О вольтовом столбе, собранном в керамическом горшке: слои металла, между ними — ртуть, сверху расположен железный стержень, и в конце статьи была фраза, которую я тогда пропустил:
«Чтобы запустить, достаточно прикоснуться. Не руками. Чем-то, что уже живет эфиром».Я снял перчатку. Приложил голую ладонь к звезде. Мир вокруг моргнул. Не светом, а нечто другим, звуком. Высокая нота, которую я слышал однажды в детстве, когда поднес ракушку к уху. Но не море, а небо, эфирный резонанс. Дверь слушала меня. Искала ту же частоту, что и маятник, что и сферы на чердаке, что и медные жилы в стенах. Частоту, на которой поет само железо. Я закрыл глаза. Вспомнил гул работающего купола в Мытищах, до того, как его убили. Поймал ритм. Семьдесят градусов тридцать две минуты. Угол тетраэдра. Частота, на которой медные жилы поют в унисон.
Дверь щелкнула. Тихо, как вздох. Я толкнул ее, и она открылась внутрь. Комната за дверью оказалась круглой, как и та, где висел маятник, но меньше. Диаметром не больше пяти саженей и совершенно пустой. Не в смысле "без мебели", пустой в смысле «без жизни». Ни стульев, ни столов, ни кроватей. Только голые кирпичные стены, покрытые медными письменами. Не буквами, а значками, похожими на те, что я видел на грани монеты Штакельберга. Восемь каменных тумб стояли вдоль стен, и на каждой тумбе назодилась медная труба. Не простая водопроводная труба, а литая, с узором из пересекающихся линий, которые при ближайшем рассмотрении оказались не орнаментом, а схемой. Схемой того, как эфир входит в трубу, циркулирует внутри и выходит наружу. На каждой трубе - маленькая медная звезда, впаянная в металл. Они тускло светились, отражая багровое свечение жил в стенах. Приборы стояли на тумбах, напоминая орган. Трубы разной высоты, от моей ладони до двух с половиной метров, соединенные медными перемычками, покрытыми тончайшей вязью, похожей на паутину. Из каждой трубы торчал железный стержень, и на конце каждого стержня находился стеклянный шар. Темный, потухший, с застывшей внутри серебристой каплей. Но под шарами, внутри трубок, что-то теплилось. Слабое, зеленоватое свечение, похожее на гнилушки в лесу. Не свет, а фосфоресценция. Остаточная жизнь. Память о том, что здесь когда-то горело ярко.
Я подошел ближе. В одной из трубок, на уровне моих глаз, стоял маленький стеклянный цилиндр, запечатанный с обеих сторон сургучом. Внутри находилась жидкость. Серебристая, густая, как та, что вытекла из разбитой сферы на чердаке. Но чище. Прозрачнее. Без черных вкраплений, без мутной взвеси. Она двигалась сама по себе, медленно, лениво, как будто дышала. Я насчитал восемь трубок. Восемь цилиндров с чистой амальгамой. Восемь потухших шаров и в центре стояла пустая тумба, ниже остальных, шире, с медными зажимами по краям. На ней, судя по следам на камне, когда-то стояло что-то тяжелое. Может быть, девятый шар, - сердце всей системы.
Я прошел вдоль стен, заглядывая в каждую трубку. Везде одно и то же: цилиндры с амальгамой, потухшие стеклянные шары, холодные железные стержни. Воздух здесь был плотнее, чем в первой комнате. Он давил на барабанные перепонки, как перед грозой. Эфир. Он копился здесь годами, не находя выхода. У дальней стены я заметил не трубу, а столик. На нем лежала раскрытая книга, и рядом стояла кружка. На дне кружки засохла серебристая капля. Тот, кто ей пользовался, не долил амальгаму. Или не смог. Книга была на немецком, но не печатная, а рукописная, с чертежами на полях, с пометками, сделанными разными почерками. Я перевернул титульный лист. Крупные буквы, каллиграфический почерк, который я уже узнал — таким же почерком Штакельберг писал свои записи в тетради:
«Handbuch für den Ethermechaniker. Band II. — F. von Stackelberg» (Руководство для эфир-механика. Том второй.Фон Штакельберг).Это он писал эту книгу, он был не просто «барином» и не просто инженером. Он был тем, кто учил других. Тем, кто знал, как заставить железо петь, а стекло светиться. На соседней странице расположился рисунок, заставивший меня замереть. Там был изображен купол. Не церковный, а металлический, с навершием в виде звезды. Вокруг линии, расходящиеся во все стороны, как лучи. Внизу виден разрез, показывающий внутреннее устройство: медные сферы, соединенные перемычками, железный стержень в центре, стеклянный шар наверху, и подпись:
«Pantheon Typ II. Maximale Effizienz bei — 20°C. Standort: Kureika, Jenissei» (Пантеон в Курейке).Тот самый, который сгорел, который автор описывал в своих статьях как памятник тщеславию эпохи. Здесь, в этой книге, он назывался иначе. Он назывался образцом. Типовым проектом. Работающей технологией, рассчитанной на арктический климат, на вечную мерзлоту, на эфир, который в тех широтах густел как патока. Я провел пальцем по чертежу. Бумага была теплой, не от света, а от эфира, который все еще тек по медным жилам в стенах, питая эту комнату, эту книгу, эти потухшие шары.
— Значит, вы нашли, — сказал голос за спиной.
Я обернулся. В дверях стоял Штакельберг, не раненый и вялый, а свежий, как после утреннего чая. На нем был темно-синий сюртук, начищенные сапоги, и в правой руке он крутил медную монету с дыркой, ту самую, что я видел в кабинете. На шее у него был одет ошейник с серебряной бляхой в виде звезды. Она тускло светилась, отражая багровое свечение медных жил.
— Вы вы были без сознания, — выдавил я. — В Мытищах, я видел кровь.
— Вы видели то, что я хотел, чтобы вы видели, — ответил он спокойно.
Он шагнул внутрь, и я невольно попятился к столику с книгой. Спина уперлась в край столешницы, кружка с остатками амальгамы качнулась, но не упала. Штакельберг прошел мимо меня, не обращая внимания на мою напряженную позу, и остановился у первой трубы.
— Удар прикладом неприятная вещь, — сказал он, не оборачиваясь. — Но если знать, куда бить, можно имитировать потерю сознания на несколько часов. Старый трюк. Меня ему учили в Берлине, когда я еще верил, что эфиром можно лечить, а не только убивать.
Он повернулся ко мне, в глазах его не было злорадства, только усталость и какая-то странная надежда.
— Не бойтесь, Иван, я не собираюсь вас убивать или запирать, я собираюсь сделать вам предложение, от которого вы не сможете отказаться.
Он сел на одну из каменных тумб, положил монету на колено и жестом пригласил меня сесть напротив. Я не сел. Остался стоять, сжимая в кармане перепиленную скобу, ту, что нашел на чердаке. Скоба впивалась в ладонь, и боль помогала думать.
— Вы нашли мою лабораторию, — сказал Штакельберг. — Вы открыли дверь без ключа, без схемы, без моего разрешения. Вы это сделали так, как умеют единицы. Вы коснулись звезды и услышали эфир. Этому не учат. Это дается.
Он помолчал, глядя на меня в упор. Взгляд его был тяжелым, как тот шар-маятник в соседней комнате.
— Так кто вы на самом деле, Иван? Не из Рязани, не собиратель старых вещей. Вы прошли сквозь эфирную тропу, как нож сквозь масло. Вы чинили мою «железу» на чердаке, хотя не знали, как она устроена. Вы чувствуете это. Вы рождены для этого.
Я молчал, в горле пересохло, язык прилип к небу, медное кольцо на пальце нагрелось, не обжигая, а ровно, успокаивающе, как будто говорило: «Не бойся. Он прав. Ты здесь не случайно».
— Я не знаю, откуда вы, — продолжал Штакельберг, и голос его стал тише. — И, честно говоря, мне все равно, но мне нужен помощник. Цукерман не приедет, его перехватили в Варшаве. Люди в черном, ваши старые знакомые. Он жив, но сидит в подвале, похожем на этот, только без книг и без права выйти.
Он кивнул на трубки с потухшими шарами.
— Без него эти приборы останутся мертвыми. Станция в Мытищах не оживет. Звезды на Сретенке не зажгутся, а без звезд не будет эфира. Без эфира не будет тепла зимой, света ночью, воды в колодцах. Вы понимаете, Иван? Не будет ничего. Только дрова и керосин. Только нефть, которую продают за золото, которого у простых людей нет.
Он встал и подошел к одной из труб. Провел пальцем по стеклянному шару. Тот на секунду вспыхнул тусклым зеленым светом и снова погас. Как уголь, на который дунули, но не разожгли.
— Я не могу сделать это один, — сказал он тихо. — Я знаю формулу. Я знаю, как вольют амальгаму, как настроят частоту, как зажгут звезду. Но я не слышу эфир. Не так, как вы. Для меня он лишь цифры, расчеты, чертежи. Для вас он живой. Вы слышите, как поют медные жилы, когда вы проходите мимо. Вы чувствуете, как пульсирует маятник в подвале. Вы коснулись звезды, и она вас впустила.
Он повернулся ко мне.
— Вы мой ключ, не формула, не чертежи, не «благини». Вы. Живой человек, который чувствует эфир, как свое дыхание.
Я хотел сказать, что он ошибается. Что я всего лишь читатель статей. Что эфир для меня, это слово из интернета, а не живая сила. Но в горле пересохло, а медное кольцо на пальце нагрелось сильнее. Голубая нить опоясала его, пульсируя в такт моему сердцу.
— Что вы хотите? — спросил я. Голос прозвучал хрипло, чуждо.
— Чтобы вы поехали со мной на Север, туда, где эфир гуще воды, а купола стоят мертвые, но целые. Мы запустим один из них. Я дам Вам формулу Менделеева, он вывел ее, когда еще был молод, а вы вольете амальгаму и коснетесь звезды и если она зажжется тогда, может быть, люди вспомнят, что такое свет без огня и тепло без дров.
Он протянул руку. Я посмотрел на его ладонь, мозолистую, с медными кольцами на пальцах, с темным пятном у основания большого пальца. Старый ожог, понял я. От разлитой амальгамы. Такие не заживают годами. Они ноют перед снегом, перед грозой, перед тем, как эфир меняет свое течение.
— И в чем подвох? — спросил я. — Вы обманули меня один раз. Притворились мертвым. Бросили одного на станции. С чего мне верить, что вы не бросите меня на Севере, когда мы найдем ваш Пантеон?

