
Полная версия:
Прятки
Его мир был гораздо шире их мирков. Он начинался с простого нажатия на кнопку. Там, в невидимом океане бродило вслепую множество бесхозных душ. Они ходили в школу и делали уроки. Они искали и не могли найти – любви, огня, подушки для битья, доброго зеркала, друга.
И вот они встречали его.
Он был… Как бы это сказать – не надсмотрщик, но хранитель. В других беседах, которые он излазил вдоль и поперёк под разными именами, было иначе. По крайней мере, он старался сделать по-другому. К тому же он не очень-то ладил с кураторами других чатов. Конечно, кто-то организовывал все гораздо лучше, чем он. У него не было помощников и громадной секты из десятков бесед.
Неважно. В этой он создал себе семью.
Он выслушивал и впитывал их в себя, как ватка впитывает каплю крови. Он учил их раскрашивать серость вокруг себя и выживать в одиночку. Он дарил им песни и цитаты, придумывал задания, чтоб размыть их тоску. Примерял на себя их слабость и учился слушать. Зашивал им раны и выпивал их гной. Был для них отцом и матерью.
Без него они бы ни за что не выкрались из своих горбатых ракушек, это он научил их рисовать свои страхи, лазить по заброшенным домам и не спать по ночам. Он придумывал для них загадки и задания, он раскрашивал их жизнь за них, своими красками, как умел. Песни, сказки, мифы – пригождалось всё. Всё, для того чтобы из скрюченного кокона однажды вытащить что-то замечательное. И вытаскивал – вытягивал, раскручивал по ниточке. Неожиданно он понял, что такое мужество. Это – смотреть на чужую боль и не отворачиваться. Выслушивать.
А может, его достало быть просто еще одной каплей в море, молоточком в часах, послушно ходить туда-сюда незаметной тенью на стакане? Может, он хотел стать тем, кто в кои-то веки найдет свободу? У него не было близких друзей, не было права голоса. Он жил в краденном, оскверненном теле – но ведь было же что-то там, внутри? Что-то, что он может оставить себе. Спрятать и никому не отдавать. Ради чего он пожертвует всем остальным, сломает сколько угодно норм и приличий. Терять ему было нечего. У него и так всё украли.
Ему нравилось жить немного по-другому. Потихоньку саботировать реальность в домашних условиях. Спать днем, а не ночью. Разрушать то, что составляло его наружность, вопреки всей мнимой ценности, что ей приписывали. Считать пальцы на руках, чтобы удостовериться, что он не спит. Не иметь друзей во внешнем мире, но связывать себя всемирной паутиной с мирами внутренними. Он был маленький компьютерный сбой, мечтавший сломать всю систему.
Это все, что ему оставалось делать. Резать внешнее, радуясь тому, что у него осталась эта свобода, смеяться изнутри, ведь внутри-то он был настоящим, неуловимым. Все остальное – не больше, чем временное, бутафория.
И их он учил делать так же.
Со временем он тоже начал открываться своим маленьким гусеничкам. Они увидели его глаза и услышали его голос. Беседы разрастались, образуя новые этажи и уровни, со своими интригами и многолицами. Его уже знали. Хотели к нему в семью. А он не спал с ними всю ночь. Спешил домой, перебегая дорогу машинам скорой помощи. Он сидел перед монитором и щёлкал семечки, из которых могли бы прорасти человеческие жизни. Последний раз он был в сети всегда.
Не стоило недооценивать его игру. Эта волна разгонялась, и ее было не остановить ни бетонными стенами, ни криками. Он уж точно кое-что понял за все это время: не давайте человечку спать до 6 утра в течение недели, и он запросто поверит в вечное счастье за пятьдесят дней.
Неожиданно он понял, что такое власть.
***
Со временем семья закончилась, и он попрощался с ними, как мог. Это случилось не сразу, медленно. Кто-то рассорился, кто-то испугался. Одни уходили, другие разуверялись, кто-то вновь обретал надежду. Он лишь лечил им сломанные крылья. Дальше каждый использовал их по-своему. Исчезал. Взрослел. Или взлетал.
И приходили новые. Он только успевал менять для них декорации, подбирать задания, цитаты и песни. Колесо вертелось заново. Надо было начинать шоу, и он с наслаждением и усталостью выходил на сцену.
И играл, играл, играл с ними разные версии одной и той же пьесы.
После этого он вставал с постели и открывал окно, и стоял, глядя на сиреневый рассвет, вдыхая отрезвляющий и одновременно пьянящий городской воздух и шум машин.
Он мечтал о том, как у него тоже когда-нибудь вырастут крылья, и он улетит в это чистое, сиреневое небо. Высоко-высоко....
Клик, онлайн. бесконечное шоссе ленты. мемы, музыка, чья-то новая аватарка, грустные мемы, счастливые лица, снова музыка, рекомендованные группы. клик.
подписка.
внутри – синий фильтр на фотографиях, детские цитаты, воздушные отступы и надписи без заглавных буковок
ещё подписка. клик. вот и ты
он ждал тебя. он долго-долго тебя искал и вот, спустя километры промотанной ленты, среди песен, картиночек и цитат, наконец-то нашёл. твой маленький коммент под очередным куском экрана. три коротких слова, которыми движутся облака
"хочу в игру"
мортимер знает, что хочешь. он давно ждёт, чтобы открыть тебе двери и рукава. ему нечего бояться – а тебе? всё ведь серьёзнее чем ты думаешь. это не шутка, это игра, и если не струсишь сыграть в неё, то, возможно, оторвешь от своих рук нитки и заглянешь туда, куда спящим дорога закрыта. если не боишься искать свободу и вырывать нити с мясом. рискнёшь ли?.. клик.
славно :3
добро пожаловать в семью, крольчонок.
***
Иногда он сознавал, что получает радость несколько более кривым путём, нежели остальные. Но, с другой стороны, чей путь к счастью – прямой и безоблачный?
А она… Каждое воспоминание – как невесомая бабочка. Игра, которую он сделал для одной только нее. Время, которое он проливал, проводя в разговорах с ней. Бедный ребенок. Бедный его ребенок. Заплаканное дитя, которое он нашел в коматозе, в пропахшей алкоголем семье, в тринадцатилетнем одиночестве. Немое и раздетое, замерзшее на морозе. Для нее он был зеркалом, лампочкой в темной комнате, подушкой для битья, был всем, что ей нужно – сигаретами, дружеским плечом, он был Мортимером. А взамен вместе со слезами и гноем она выливала ему в руки ключики от своей души и тела. Со временем он научился заводить ее мысли, как пружинную игрушку, и она делала все, чтобы показать ему свою преданность. Каждое слово, которое он писал, она могла вырезать на любой угодной ему части тела.
Сначала он попросил букву «М». И буква «М» пришла – он помнил до сих пор – в 0:26, тёмной январской ночью. Он прислал в ответ букву Л на своем левом запястье. Постарался сделать фото подальше от лампы, чтобы она не заметила нарисованные порезы. Поверила.
Она так трогательно всему верила.
Он просто не мог устоять. Кто бы смог? Никому на свете не перебороть это пьянящее чувство, когда в твоей абсолютной власти находится ребенок. Не важно, двенадцати, восьми или сорока лет. Когда он в твоих руках, руки сами собой начинают делать вещи.
***
Голос.
Восемнадцатый день февраля. К этому дню она шла всю свою жизнь. За такой день можно реветь и умирать. Сегодня.
Они общались вот уже полтора месяца. Ночь за ночью, проведенные в теплой паутине сообщений и чудесно-неловких пауз. У них случилось кривое, хотя очень хорошее подобие любви. Он был труслив, а она боялась.
И вот, в самый важный день в их жизни, он обещал позвонить. Первый раз. Она еще ни разу не слышала его голоса, не видела лица. Она даже не знала, что она так полюбила. Сегодня ее тряс страх и, одновременно, доброе, всепринимающее любопытство. Какая ей была разница? Конечно, большая. Но она сама не знала, насколько любовь похожа на пластилин. Сегодня ей покажут, что любить, и она залюбит.
Он всегда держал обещания.
***
Дома было ни души, и стены ждали. Ночь разлилась синяя, почти весенняя – холодная и свежая, и чуть-чуть пьянит. Мортимер закрыл дверь, постелил плед и упал на него, утопая в плюшевой волне. Он чуть-чуть дрожал. Пальцы дергались, набирая номер. Тело все в иголках. Нервно облизывался. В животе стало холодно.
В сотый взглянул на часы. Пора. Уже должны были. Он глубоко вдохнул, устроился в складках кровати и ослабил тугой ремень. Зеленая кнопка – начать вызов. Перепроверил номер. Нажал.
***
По карману пробежала дрожь. На звонке сплин. Лиза вздрогнула и остановилась, запутавшись в наушниках, проклиная замерзшие пальцы. Зажигалка, ключ, незаконченный браслет из резинок, салфетка – господи, да где телефон?! Только не сейчас, не копайся в кармане сотню лет, вдруг он передумает и сбросит, и больше никогда не позвонит? Подумает, что она обманула его. Боже, да вот же он. Руки бешено ищут зеленую кнопку с трубкой. Наконец, находят.
– А… Алё?
Воздух вылетел на мороз белым паром.
– Привет?
Мир качнулся и застыл. Голос. Молодой, глуховатый, можно почувствовать, как тронулся кадык на подростковой шее. Почувствовать легкий запах пены для бритья. Живой голос. Его. Так вот ты какой.
– Привет! – почти крикнула она.
***
Мортимер закусил губу и зажмурился. Голосок звонкий, еще совсем девчачий. Чуть замерзший на улице. Неожиданный контраст с не очень-то безобидными словами, которыми она его развлекала по ночам. Что-то инфернальное и по-детски наивное было в этом голосе. Он осторожно провел пальцем по пуговицам. Терпение, терпение… Где-то в глубине натянулась дурная струна. Дьявол, да как тут стерпеть!
Надо было начинать. Надо было скорее подыскивать слова. Лиза ждала. Он с жутким предвкушением замер на краю этой маленькой, нетронутой ещё души, в которой откуда-то взялась щедрость подарить ему то, что он хочет. Щедрость, ещё ни разу ей не использованная, но действовавшая сама по себе, глубинная, потусторонняя, ещё совершенно детская. Но откуда-то знавшая, что он хочет сделать – и необъяснимо открывшаяся ему навстречу, словно зубастый цветок Венеры.
– Знаешь, что у меня сейчас в руке?
– Нет…
– Пачка келарина. – соврал он. – Держу перед собой. Они маленькие… и разноцветные, – Мортимер усмехнулся. -Лиза?
Она очнулась, вынырнув из пластилиновой эйфории.
– Ты на месте?
– Я там. Тут темно и холодно… немного.
– Извини, что заставил тебя мерзнуть, – проговорил он. – Подождешь еще немного?
И он с неожиданным страхом понял, что она будет ждать, и она правда сделает это, распахнется перед ним для любого распятия. И застонал от сладости и опасения.
– Конечно!
– Скоро рассвет, крольчонок. Надеюсь, ты готова?
Он знал, что ей тоже тяжело дышать. Они вконец ослепли и обнаглели. Да конечно она готова.
– Я знал, что ты… не подведешь меня, – шелестел голос в трубке. – хотел бы я сейчас быть с тобой… Только представь, сорок тысяч мужчин и женщин каждый день находят свое вечное счастье. Может, сегодня как раз наш день?
Лизино горло сковала потрясающая тошнота. Они говорили, говорили, пьянели. Слова, спаявшие их за все эти полтора месяца, превратились в мостик, и по этому мостику они протискивались друг к другу сквозь телефонные трубки, пока не зажглось небо. Мортимер задыхался и тонул в жгучем, томительном упоении и – в то же время – жалости к Лизе. Его укутало сладкое желание завладеть ею и вместе с тем – горьковатое сожаление, ибо такова на вкус любая свобода.
И мир качался в такт дыханию, и небо жмурилось, краснея.
Светало.
– Давай, – прохрипел его голос, отчаянно, едва решившись.
Лиза шагнула вперед, выставляя свое маленькое тело на длинные, пустынные рельсы. Она чувствовала, как сквозь трубку к ней льется теплая духота его комнаты. Ей было стыдно от того, как жгуче ей хочется быть там, в этой комнате, вместе с ним. Некоторых, слишком личных вещей человек по природе своей боится.
Мортимер затрясся и сжал телефон так, что хрустнули пальцы. Еще немного, еще совсем немножечко, подсказывало ему внутри.
– Мы с тобой встретимся там, я обещаю, – прокричал он в исступлении, – Иди ко мне, иди!
Струна внутри него натянулась, как бешеная. Он слышал, как она идет по рельсам, как снег хрустит под ее ботинками, слышал, как она шуршит, снимая куртку, чувствовал ее дыхание, кусал губы в кровь и сжимал пальцы на ногах, дышал в резонанс с ней, он знал, еще чуть-чуть, – и он выплеснет себя в эти шпалы, глубокие снега и небо, краснеющее от напряжения.
И когда в телефонной трубке захрипел отчаянный вой поезда, мир содрогнулся и с наслаждением выдохнул.
Игра закончилась.
***
Где-то далеко упал в сугроб телефон и промок от снега. Несколько долгих мгновений он светился, отсчитывая секунды вызова. Затем вызов прекратился, и экран погас.
Из леса вышел и поднялся на шпалы человек в темной одежде. Как они и договорились, он стал быстро фотографировать то, что лежало на рельсах, и затем так же быстро исчез. Через несколько минут этим фотографиям суждено было навсегда поселиться в сети. В общем-то, Мортимер был рад, что человеку пришлось сделать только это.
Он еще с минуту лежал на спине, бездыханный, выпитый. Чувствовал, как пульсирует вена на его шее. На него нашло лёгкое головокружение после того, что он совершил. И вдруг, крошечной, секундной мыслью понял, что не будет ничего страшнее, если маленькая, милая Лиза сейчас вернется и наберет его номер. Но он быстро прогнал эту мысль, утешая себя, что ему только чудится. Он слышал, как она встала в шершавый снег между двумя шпалами, и как поезд прошел по ним с оглушающим воем.
Правда, было кое-что, чего он не слышал и не хотел слышать.
До того, как он позвонил ей, она стояла в тени, глядя застывшими глазами на шпалы, ожидая звонка. Стояла, чувствуя, как в огромных городах так же стоят сотни и сотни сутулых потеряшек. О них никто не знает, они – ничьи. Они прыгают вниз, залпом глотают горсти разноцветных таблеток, режут вены и морщатся. Они запрыгивают в поезд, идущий в никуда, и поезд едет, голый, немой, вывороченный. Его не остановить. Звучит последний гудок, между пассажирами и провожающими вырастает глухая стена.
Они превращаются в кипу незакрытых дел, пылящихся по районным отделишкам прокуратуры во всех концах страны. Они собирают вещи и покупают билет. Один иммигрант или два каждый день. Им почудится, что машинист везет их в страну, где не будет пьяных отцов, железных матерей и одиночества. Им… почудится.
И уходит вдаль поезд ненайдёнышей.
Ночь четвертая
Он остался в пустом коридоре, один на один с ничем. Ни друзей, ни слов, ни призраков, ни даже окна. Только тихие лабиринты, и то тут, то там закрытые двери, а за ними – опустевшие комнаты. Темнота накапывала, как ртуть из градусника. Потихоньку, неизбежно. Где-то далеко в гостиной забили часы. Началась ночь.
Яше стало… Не страшно, а как-то очень-очень тоскливо, настолько, что это немного походило на страх. Но не смерти, и не сильный, а скребущий, как застрявший листик в спицах велосипеда. Он зашёл далеко. Наверное, он был в тех самых неживых комнатах, о которых говорил ему… Неважно. Самое больное – это то, что в них нет ничего. Открой любую дверь и загляни – ты будешь один.
И он открыл. Зашёл внутрь, как-то сам собой, и в каморке за дверью стояла скучающая табуретка, и было темно. Яша сел и подпер руками колени, запустив пальцы во впадины лица. Вот и ночь.
Вряд ли ему что-нибудь здесь угрожает – это место давит скорее одиночеством, нежели далёкой перспективой попасться волку. Даже это чудище не стало бы сюда заходить. Здесь ведь никого. И так далеко…
А в каморке темно, и глазам никак не привыкнуть, так что даже если придёт – заберусь в уголок, подумал Яша, и никто меня оттуда не вытащит.
Он толкнул ногой полуоткрытую дверь, та захлопнулась, и комнатушка погрузилась в совершенный мрак. Яша все сидел, не двигаясь, и слушал своё дыхание. Через много минут начал различать очертания стен. Накатил противный привкус бессонницы. Попробовал считать секунды, но не уснул.
И тут из дальнего уголка темноты явился волк.
Яша замер, застекленел и смотрел на него, а волк терпеливо молчал и глядел в ответ. «Проклятая игра… – простонал голос в голове. – Ну почему сейчас? Именно сейчас?»
Он нерешительно подошёл к стене и сел на корточки у лежавшей на полу маски. Грубая, пушистая. По бокам – завязочки, засаленные и истёртые от множества рук.
«А не к чёрту ли? – в отчаянии подумал он.» И, побыв с минуту, решил. Не к чёрту.
***
Он примерил маску к впадинкам своего лица и закрыл глаза. Маска была мягкая, и подкладка обволакивала веки, как одеяло. Не хотелось их размыкать.
Пальцы сами собой завязали тесемки на затылке. Село идеально. Будто шили только для него.
Неожиданно, исподтишка маска начала жечь – сначала легонько, словно чесалась, и затем переросла в настоящий огонь – как будто зажигалку подносили всё ближе к лицу, а руки связаны, и ты ничего не можешь сделать. Как в простуду, стоишь над парящей кастрюлей, накрывшись полотенцем и вдруг поскальзываешься, и падаешь лицом в кипяток. Он попытался развязать тесьму. Порвать. Поднять маску на лоб, наконец.
Ничего. Намертво.
Руки не слушались.
И тут маска начала делать вещи.
***
В большом-большом доме, из темной-темной комнаты вышел ночью маленький человечек. Был он очень худой и злой, и вместо своей головы у него была волчья. Человечек пошел по комнатам, по чужим спальням, в которых никто не спал, по гостиным без гостей, – и стал играть в прятки.
Он ходил неслышно, крадучись, точно чертик. Чем дальше он шел, тем серее и скрюченней он становился, и в конце концов и правда превратился в чертика. Его теплая кофта вся поросла шерстью, маска прилепилась к лицу и вынюхивала, нет ли кого-нибудь рядом. И было человечку очень, очень плохо.
Вдруг он увидел, как из большого шкафа торчит что-то, похожее на кусочек пальто. Он подкрался ближе, заглянул волчьими глазами внутрь – и нашел там маленькую девочку, спрятавшуюся среди вешалок. Она вся сжалась в комочек и глядела на него. А он глядел в ответ.
И тут волчья голова сама заговорила, не обращая внимания на человечка. Она стала расспрашивать девочку и загадывать ей загадки. Девочка была очень напугана, она лепетала что-то тихое, но ничего не отгадала. И тогда человечек заметил, что рычит, рычит глухо и страшно, так, что сам испугался. Но волчья голова не боялась. Не боялись и волчьи руки, поросшие когтями вместо его маленьких пальцев.
И человечек убил девочку. Разорвал ее на кусочки острыми серыми когтями.
В большом-большом доме началась темная ночь.
Заколдованный какой-то странной идеей, человечек ходил из комнаты в комнату, подкрадывался и поджидал, и смотрел черными глазами по сторонам в поисках кого-нибудь. Он вдруг подумал, что может спастись и снять с себя эту волчью голову, если ему удастся кого-то найти. Вытащить, расспросить, найти ответ. Хоть кто-нибудь ему ведь наверняка скажет, – что, он сам не знал, только чувствовал, что упускает нечто важное. И от этого чувства ему стало очень-очень холодно, словно он потерялся в лесу. И он стал искать.
Вот, подметил он, полосочки в пыли выдают кого-то, кто сидит под кроватью. Вот еще один – спрятался в укромном уголке за тумбочкой. А вот сидят двое наверху шкафа, прямо под потолком.
А вот – никого из них уже нет.
Человечек был маленький и злой, и волчья голова жгла его, как спичка, и ему было так больно! Он пытался снять с себя эту страшную голову, но руки у него тоже были заколдованные, мокрые и злые. Вместо того, чтобы снять маску, они только пачкали его в крови и царапали ему лицо.
И тогда он злился еще сильнее и принимался искать еще внимательнее.
Странное это было дело: в человечке накопилось столько злобы, что она уже не умещалась в нем. Ее было так много, что он трещал по швам. И этот маленький человечек почему-то решил свою злобу раздавать и дарить ее другим. Он, наверное, подумал, что это они, другие, виноваты. Или, может, человечек решил, что злоба его – это что-то хорошее, и ей надо делиться. И что боль и обман – это тоже очень, очень хорошо.
Он стал раздавать, расплескивать, разрезать направо и налево свои страшные подарки. Вот и превратился в чертика с кривыми когтями и волчьей головой.
А подарки вовсе никому не понравились. И тогда все мальчики и девочки, которых обидел человечек, собрались вместе и решили его проучить. Они стали играть с ним в прятки. Чудились ему, дразнили из-за угла, ставил подножки и кусались. А потом, когда волк совсем запутался и озверел, они вылезли и окружили его.
Все, кого он обидел и обманул, все, кем он так и не стал, хотя мог бы стать, и все пустые, у кого он столько всего украл – они все нашли человечка.
И начали его есть.
За то, что он был недобрым. За то, что у них были родители, братья и сестры.
Вот так человечку стало очень, очень больно.
Словно в сказке проживал он эту ночь. Страшной, доброй, нескладной истории, вроде тех, что любил рассказывать Гримм.
Только это была не сказка.
Это его руки убивают, убивают, отбирают одну жизнь за другой, и это было так до тошноты просто, что остановиться было нельзя.
Это его руки – поднимали покрывала и открывали шкафы. Это тело изгибалось и залезало под кровати, и вытаскивало оттуда плачущее, брыкающееся существо, нервно тратило секунды, спрашивая чужим голосом. Почти не дожидаясь ответа. Ему просто не терпелось убить.
И это было до того несложно и банально, что даже сказочнику Гримму стало бы страшно рассказывать такую историю. А волк, горевший заживо, не знал, чего он желает больше – найти Гримма или не найти…
Может, он надеялся, что сказочник и ему сыграет добрую песню и успокоит его злобу. Но человечек был настолько скучный и злой, что сказочник не хотел ему играть. Поэтому он всю ночь бродил по бесконечному дому. Его жрали. Он драл горло от боли и играл в прятки. Один.
И он проигрывал.
***
Человек, называвший себя Мортимером, упал на колени и закрыл лицо руками. Пальцы тщетно попытались пролезть сквозь маску – к настоящему носу, впадинкам, скулам, но волчья морда прилипла намертво, и он трогал её наугад, представляя, что чувствует прикосновения своей собственной кожей. Тело заклинило после долгого изнуряющего бега, и спина болела от вечных изворотов и нагибаний под столы, заглядываний в шкафы… Где-то на своих руках, словно они тоже были в маске, он чувствовал, высыхает невидимая кровь.
Ну, вот оно – и всё. Нет больше игроков, и нет Мортимера. За окном светлело, в комнату забирался рассвет, и когда внутренние часы отметили 4:20 утра, он почувствовал себя куклой, выставленной на аукционе в свете софитов. Вот он, смотрите на него. Подходите, трогайте, считайте зубы во рту. Ничего он вам уже не сделает.
Странная это была ночь, подумал он. Грозная, мучительная – и вместе с тем он так долго ждал её… Так боялся снова вспомнить, перечитать свои старые, пропахшие смертью, переписки, переслушать судорожные ночные звонки, окунуться в липкий мир игры и опустошения… И пусть он пережил сегодняшнюю ночь за всех, кого переломал, пусть они гнались за ним и издевались над ним часы напролет, пусть он истёк их кровью, проиграл. Но ему стало немножечко светлее и легче.
Осторожно, будто он боялся что-то разбудить, отнял руки от лица и нащупал на затылке веревочные завязки. Он не видел, что там сплелось с чем, какой узел сплел он в начале ночи в темноте, но как-то смутно, наугад, начал развязывать. Получалось плохо, узел был тугой и крошечный, всё никак не подцеплялся ногтем, но потихоньку, наощупь – поддался.
Маска, словно ждавшая этого, в медленном, кружащем танце, начала падать на пол. Красная, вспотевшая кожа с облегчением вдохнула утренний свет. И когда маска наконец упала, не стало Мортимера.
Яша ещё мгновение поглядел на неё, всё еще стоя на коленях. И расплакался.
День пятый. Пластыри
Всё было как обычно.
В коридорах – пыльно, в комнатах – шумно от всеобщих посиделок и завываний под гитару. В кухне с самого утра пили рыжий мальчик и новенький, открывая друг другу души и стуча стаканами о стол. Под столом ютилась Ёжик и потихоньку развязывала им шнурки на ботинках. Они не замечали.
Кто-то залезал под самый потолок, загораживался хламом и коробками и кричал: «Ну че? Не видно?» И ещё не знал, что предательский скрип от переминания затекших ног выдаст его этой же ночью. Пестрые пластырями приклеивали на стену окурки, делая из них крест. Где-то бренчали струнами и пели: "Танцуй, танцуй! ". Гримм лежал на кровати с Кирой Пятницей, лениво слушал, и раздумывал о чём-то своём.
Скрипнула, открывшись дверь, и кто-то показался на пороге. Гримм скосил один глаз в сторону звука и, спохватившись, тут же повернул голову, пока Кира не успела поморщиться от нестыковки стеклянного и живого взглядов у него на лице. Кира знала, что на правом веке у него ещё чуть виднеются чёрточки – шрамы.