Полная версия:
Навстречу своему лучу. Воспоминания и мысли
Мама приехала нас навестить и всплеснула руками, увидев кастрюли с засохшими остатками вермишели и банки от соевых бобов. Сказала, что нам тоже надо уезжать в Москву. Меня она увезла сразу, а потом приехал и папа. Так мы стали жить на Клинической улице. У дедушки с бабушкой там были две комнаты в коммунальной квартире, одну они уступили нам.
Топографический миф
Мы жили по адресу Клиническая улица, дом два. Но достаточно взять «Атлас Москвы», чтобы уличить меня: что-то здесь не так. Клиническая была переименована в улицу Еланского, на которой под номером два числится храм Архангела Михаила41. Что за выдумки у автора?..
Скажу больше, я всегда считал, что Клиническая улица – вовсе не тот короткий огрызок, который в атласе примыкает к Плющихе42, а длинная улица, начинавшаяся от нашего дома. Она идёт между двумя рядами медицинских учреждений. Кому же, как не ей, быть Клинической?.. Но на картах у неё вовсе нет названия, хотя она в несколько раз длиннее улицы Еланского.
Получается, будто я жил в каком-то историко-топографическом мифе. Надо немного прояснить эту ситуацию.
Храм восстановили в послесоветские годы. После этого возник вопрос, какой дать ему адресный номер. Тот изувеченный корпус-склад, в который превратила его советская власть, домом не считали, так что он обходился без номера. К этому времени дом, где мы жили, уже был снесён. Вот бывший номер нашего дома и достался храму – или вернулся к нему.
Оказывается, Клиническая улица моего воображения на самом деле всегда была безымянной. Но для меня она так и осталась единственной настоящей Клинической улицей. Так что я предлагаю узаконить её под этим названием – длинную безымянную улицу, идущую между клиниками, даже если на ней не числится ни одного жилого дома. Один был, да и тот снесли…
Как бы уговорить чиновников?.. Зря имя улицы пропадает. И она без него не такая выразительная.
Так или иначе, адрес «Клиническая, дом 2» был нашей реальностью, и жили мы вовсе не в храме. Впрочем, к храму наш дом всё-таки имел прямое отношение, хотя тогда я этого не знал.
Бывшая богадельня
Наш двухэтажный дом был когда-то богадельней при храме. Он имел какую-то несоветскую конфигурацию. Нижний этаж был каменный, верхний – деревянный. Наша входная дверь со двора открывалась на широкую мраморную лестницу, которая когда-то была главной, парадной. Она вела сразу на второй этаж, по бокам были перила, к которым мы привязывали велосипеды. Белые, слегка желтоватые ступени были несколько стёрты посредине. Я их хорошо знал, поскольку время от времени подметал и мыл эту лестницу.
Внизу, у входной двери, стояла коляска нашего младшего – Максимчика. В неё (а когда коляски не стало – просто на пол) сыпалась почта, которую совали в специальную щель на двери подъезда (если уж не пролезало, то почтальон звонил). Ах, как я любил спускаться за почтой! За «Крокодилом», приходившим раз в десять дней, за «Огоньком» раз в неделю, за другими журналами и газетами, за подписными собраниями (особенно, когда приходил очередной из четырнадцати томов Джека Лондона или из шести томов Александра Грина).
Наверху, на площадке, слева была дверь (двойная, с тамбуром) в нашу коммунальную квартиру, а дверь справа, ведущую в неизвестную мне половину дома, навсегда загородили гигантским шкафом. У той половины был свой вход, со своим подъездом.
На площадке мы немного задержимся, как я задерживался нередко, будучи школьником. Здесь стоял столик на чугунных изогнутых ножках и с доской из серого мрамора, а на нём… Иногда в широкой кастрюле бабушка остужала кипячёное молоко с соблазнительной пенкой. Иногда это была кастрюля с компотом из сухофруктов, из которого могли торчать черенки груш, напрашивающихся на дегустацию. Здесь же, на холодке, хранилась после того, как её открыли, огромная жестяная банка с болгарским клубничным конфитюром… Со временем я приспособился прятать в шкафу чайную ложку, чтобы культурно отпробовать пенки или конфитюра.
Интересно, куда исчез болгарский клубничный конфитюр, в котором почти не было жидкости, одни большие сладкие клубничины? Его продавали в трёх— или пятилитровых жестяных банках. Хотя бы в Болгарии он, надеюсь, сохранился? Или и там перестали его производить, чтобы он остался только в моих детских воспоминаниях?..
За дверью с тамбуром начиналась наша коммунальная квартира. Напомню, что в коммуналках жили почти все обычные горожане того времени. Коммуналка – это многокомнатная квартира с общими для всех жильцов кухней и туалетом, а если повезёт, то и ванной. В коммуналке жили по нескольку семей. В нашей, сравнительно небольшой, – всего пять.
Дедушка, ещё до войны переехав в Москву из Рязани, получил здесь как врач две комнаты. В одной жили он и бабушка. Мы впятером (родители и трое сыновей) занимали комнату рядом. Налево от входного тамбура жила акушерка Вера Ивановна, у которой долго умирал от рака муж, потом она осталась одна. Рядом с ней – семья Бельских: муж, жена и тёща, все они работали в Институте дефектологии43. А дальше всех по коридору, напротив кухни, жила Светлана Ефимовна Стрижнёва. Тогда она была директором передвижного музея Льва Толстого, а потом возглавила музей Маяковского на Лубянке. Светлана подарила мне первое моё Евангелие, издания 1901 года, с пометками тех, кто его усердно читал. Для советских времён это был особенно редкостный и смелый подарок.
В конце длинного общего коридора находился туалет, один на всех. Довольно неприглядный, трубы там подтекали и ржавели. Направо – кухня со столиками для каждой семьи. Половину её занимало заведение с витиеватой надписью на чугунной табличке, закрашенной масляной краской: «Ванная». Воду там грели в колонке – специальном газовом нагревателе.
Единственный в квартире умывальник был здесь, на кухне, так что здесь мы умывались и чистили зубы.
Из кухни вела тяжёлая дверь в тёмный прохладный тамбур. Слева за этой таинственной дверью, которой пользовались довольно редко, был вход в отдельную квартиру. Там жила семья Авдеевых-Калмыковых с мальчиком Толей, моим ровесником. А дверь направо выводила в интереснейший мир крошечных чуланчиков, каждым из которых владела одна из семей. Мало того! Дальше была лестница наверх, на чердак, а вниз спускалась лестница к выходу с другой стороны дома – на Погодинку44, куда смотрели наши окна. Справа от этой двери был небольшой палисадник, а слева – дровяной сарай, который отец, при моём посильном участии, набивал дровами на всю зиму. Ведь каждая из семей сама следила за своей печкой, сама заботилась о топливе.
В противоположном от туалета конце коридора, возле нашей комнаты, было устроено небольшое дополнение к ней. Этот закуток, где поставили раскладушку, отгораживала от остального коридора вешалка с пальто и шубами. У изголовья раскладушки находилось маленькое окно, выходящее на лестничную площадку, за ним виднелся мраморный столик. Здесь, возле шуб, мы сидели с отцом, когда топили печь, дверца которой выходила в коридор (а её белые кафельные стенки согревали комнаты: одна дедушкину, две другие – нашу). На раскладушке я ночевал, когда появились братья. Случалось мне порою спать и в дедушкиной комнате, на диване.
Посреди дедушкиной комнаты стоял прямоугольный дубовый стол. Он раздвигался на время праздничных семейных застолий, а ещё когда мы с кузеном Борей45 играли на нём в пинг-понг. Длина и ширина были маловаты, опасно было попасть во что-нибудь хрупкое, но и игроки из нас были не ахти какие.
Между двумя окнами располагался солидный письменный стол. На нём – монументальный чернильный прибор (мрамор и бронза), на котором распростёр крылья двуглавый орёл. Прибор был с дарственной надписью от сослуживцев, но к дедушке они отношения не имели. Он купил этот прибор, как и некоторые другие вещи, в комиссионном. Телевизор «КВН-49». Конечно, чёрно-белый. Экран размером с почтовую открытку, зато перед ним стояла выдвигающаяся увеличивающая линза, наполненная дистиллированной водой. Большой ламповый радиоприёмник, на котором можно было ловить и зарубежные станции. В правом дальнем углу, между окном и бабушкиной кроватью, стоял туалетный столик с коробочками, безделушками и трельяжным зеркалом, а возле кровати лежала настоящая медвежья шкура, на которой я малышом любил играть. Дедушкина кровать располагалась между кафельной печкой (сначала к ней была пристроена плита, но потом, с появлением газа, её ликвидировали) и холодильником «ЗиС». Вдоль левой от двери стены находились буфет, диван и книжный шкаф. Свободного места практически не оставалось.
Не удержусь немного рассказать о лежавшей на полу шкуре бурого медведя, с лапами и даже с когтями на лапах. Как я думаю сейчас, она не была очень большой, но тогда служила мне целым миром. Это был мир косматых зарослей, он обладал особым обаянием и неповторимым запахом. Сейчас мне кажется, что это был просто запах домашней пыли, но тогда!.. О, тогда это был запах таинственной страны, моей личной игры.
Населением медвежьих джунглей служили мне пуговицы. У бабушки была коробка со скопившимися за многие годы разномастными пуговицами. Я выпускал их на шкуру, и они обретали свою невероятную жизнь. Были у меня среди пуговиц свои герои и свои любимцы, но даже самые невзрачные обладали индивидуальностью. Пуговицы пробирались сквозь дебри, соперничали друг с другом, совершали подвиги, делали открытия, хотя конкретные особенности этой игры, возобновлявшейся бесчисленное количество раз, мне уже не восстановить. Даже если бы я мог вспомнить сюжеты, это было бы бесполезно – без тогдашнего внутреннего ключика к тайне игры.
Помню любимую свою пуговицу – от дедушкиного халата или пижамы: с одной стороны цвета слоновой кости, а с другой чёрную, и посреди чёрного круга сверкал драгоценнейший бриллиант. Она всегда была у меня предводителем. Помню её так хорошо, потому что до сих пор она лежит у меня среди памятных вещиц, поблескивая своим крошечным гранёным стеклышком.
Наша комната была с одним окном. Перед ним стоял простенький письменный стол. Слева от двери сияла двумя белыми кафельными стенками печь, которая третьей стенкой выходила в дедушкину комнату, а четвёртой в коридор. Дальше, между печью и окном, стояла кушетка, на ней я спал до рождения Максимки. Над кушеткой висела репродукция картины Иван Крамского «Незнакомка»46. У отца она ассоциировалась с мамой, у меня тоже. Висела в комнате ещё одна репродукция: на картине с названием «Береги сердце» почтенный врач стоял перед прекрасной мёртвой девушкой и разглядывал извлечённое из неё не убережённое сердце. Справа от входа в комнату стоял гардероб, за которым скрывалась полутораспальная родительская кровать с панцирной сеткой и с никелированными шариками на спинках. В нише, образованной двумя книжными шкафами и полкой над ними, стояла кроватка Максима, а на стене висели большие застеклённые фотографии Чехова и Горького. В честь последнего47 как раз и назвали нашего Максима. Он с некоторым облегчением избавился от этого имени, став при крещении Яковом.
Посреди комнаты стоял круглый стол, который, раздвигаясь, превращался в овальный. Висели на стенах фанерные шкафчики, выпиленные отцом, с дверками, украшенными выжиганием, расписанные масляными красками. И искусно выпиленные рамки с фотографиями.
Соседей со второй половины дома и с первого этажа я не знал. Думаю, что и взрослые с ними особенно не общались. Ну, жили какие-то старушки, дяденьки и тётеньки, ничего интересного в них не было. Так я думал тогда. Сейчас уверен, что могли быть среди них и замечательные люди. Но странно было бы ребёнку, или даже подростку, вникать в их жизнь и заводить знакомства. Даже с соседями по коммуналке мы общались мало.
А потом нас начали расселять, чтобы позже превратить дом в административное здание. Стали давать квартиры одним семьям, другим… Некоторое время (я тогда уже учился на мехмате) мне довелось жить в отдельной комнате, где до этого жила акушерка Вера Ивановна, – с большим окном, выходящим в наш пустынный двор. Потом мы переехали на Потылиху48.
Мальчику с Клинической
от писателя с Речного49
Раньше, когда людей было значительно меньше, определяющим словом – вместо фамилии – часто становилось название местности: страны, города, острова. Да и сейчас мы иногда пользуемся этим подходом. Не только Демокрит из Абдер или Эразм Роттердамский, но и Серёжка с Малой Бронной, и Витька с Моховой50.
Другое дело, что не всякое место органически сливается с человеком: это должно быть существенное в его судьбе место. Я сменил много адресов, но только две местности могу признать определяющими для себя. Конечно, я москвич, но просто Москвы для определения маловато. Вернее, многовато. Стоит сказать «Виктор из Москвы», как сразу возникнет несметная толпа викторов, претендующих на такое звание. Что поделаешь, мегаполис…
Сейчас, скажем, я писатель с Речного (мы даже квартиру свою называем Речвок, от слов «Речной вокзал», недалеко от которого проживаем). Знаю, что есть и другие писатели с Речного, но пусть нас будет несколько, ничего страшного. Читатели разберутся.
В ту пору, о которой пишу, я был просто мальчиком с Клинической и ещё не знал, кто же я. До того, чтобы стать собой хотя бы начерно, было ещё далеко. Но и сейчас остаюсь не только писателем с Речного, но и мальчиком с Клинической. Для меня это по-прежнему важно.
Так что в этой книге мы встретились. Привет тебе, моё прошлое!..
Здесь мне на ум приходят всевозможные персонажи научной и ненаучной фантастики – из тех, кто встречался с самим собой в прошлом. Что я хотел бы сказать этому мальчику, если бы можно было с ним пообщаться?.. Совершенно точно знаю: ни-че-го. И от возможности встретиться решительно отказался бы. Слишком ювелирной мне кажется работа судьбы, чтобы вмешиваться в неё таким топорным образом.
Двор без подворотен
«И дом наш – улица, и мама – улица, и папа тоже – двор наш проходной». Так поёт группа «Лесоповал»51 словами Михаила Танича. Очень у многих так было. У многих, к сожалению, так выглядит детство и сейчас.
Мне повезло: у меня были настоящие родители и дом, из которого не хотелось на улицу. Впрочем, и с Клинической улицей мне повезло: на ней был только наш жилой дом (не считая небольшого деревянного дома неподалёку, наподобие избы, где тоже кто-то жил). Дальше шли клиники: под этим словом подразумевались разнообразные здания медицинского назначения. И особенно с двором повезло, не очень проходным, и, я бы сказал, не очень дворовым. В буквальном и в переносном смысле это был дом без подворотен – без местной шпаны, которая бы им заправляла. Если изредка и случались компании или одиночки, то всегда пришлые, временные, и не слишком нахальные в чужом ареале обитания.
Но был один выразительный случай. Мне очень хотелось, чтобы у меня был личный богатырский меч – из тех, что папа делал для карнавалов и для постановок в Доме пионеров. Он расстарался и вскоре подарил мне меч, сделанный специально для меня. С крепкой рукоятью, с фанерным лезвием стального цвета, в ножнах, изукрашенных фольгой, и с широкой перевязью. Может, это был мой день рождения?.. И мне вдруг ужасно захотелось выйти из дома, «себя показать», с мечом на перевязи. Мне разрешили, двор-то безопасный. Настолько безопасный, что никого там не оказалось. Кому показываться-то? Но по Клинической проходил парень, вдвое выше и старше меня. И он меня заметил.
Оценив мой вид, он уважительно, как мне показалось, сказал:
– Дай меч поглядеть.
Я вытащил меч из ножен и гордо протянул полюбоваться. Меч парню понравился, судя по тому, что он бросился с ним бежать и скоро скрылся в других дворах, за Погодинкой. По-моему, мы с отцом даже пошли туда, пробовали найти парня с мечом, но безуспешно. Сейчас это вспоминать забавно, а тогда… Трагичность смешивалась с недоумением.
Перед нашим домом располагался прямоугольный газончик, обсаженный по периметру жёлтыми акациями и несколькими тополями, с бывшей клумбой посередине. За ним, после второго ряда акаций, открывался небольшой пустырь. От улицы его отделяла ограда бывшего храма (как мне теперь понятно): кирпичные столбы, накрытые пирамидальными железными крышками, чугунная решётка с завитками. Ограда стоит и поныне, только теперь она гораздо ниже. И оттого, что я вырос, и от давности лет (много раз асфальтировали тротуар с уличной стороны, повышался земляной слой с внутренней). Ограда прерывалась чугунными воротами без подворотни, обычно открытыми. Со стороны двора вдоль ограды росли старые тополя, тоже с годами как бы ставшие ниже. А от ворот начиналась, заворачивая за роддом с надписью «Приём рожениц» над входом, та самая улица, которую я всегда считал Клинической.
Жёлтые акации – это замечательно. Когда они зацветают, можно сорвать цветочек и облизать нектар с его основания. Когда зеленеют стручки, из них можно, аккуратно избавившись от зелёных горошинок, делать разноголосые дуделки: одна свистит тонко, другая басом. Жаль, что это ненадолго – подсыхая, половинки стручка скручиваются, уже не посвистишь. Когда же стручки созревают, становятся бурыми и суховатыми (но ещё не лопаются, роняя семена), зёрна акации становятся отличным материалом. Порой я коллекционировал самые красивые семена. А иногда, пока горошины ещё не совсем затвердели, делал из них, нанизывая на нитку с иголкой, бусы и браслеты, которые дарил маме и другим родственницам. Одно время зёрен акации скопилось у меня много, они наполовину заполняли широкую картонную коробку от «соломки» и служили замечательным сухим морем для плавания каких-нибудь лодочек или человечков.
Итак, если выйти из нашей двери, вправо уходила моя Клиническая. А слева – возвышалась загадочно монументальная кирпичная громада странной конфигурации, с облупившейся штукатуркой. Внутри складировали доски и другие строительные материалы, но центральный вход с высокими фигурными металлическими створами, к которому вела каменная лестница в несколько ступеней, открывался очень редко. Тогда я и не догадывался о том, что это здание бывшей церкви, хотя странными были для склада и стрельчатые оконца вверху (нижние были замурованы), и остатки барабанов, с которых были снесены купола…
Между этим строением и бывшей церковной оградой вдоль Погодинки сгрудились какие-то сараи и гаражи. Частные? Ну, что вы! У кого из частных лиц мог быть такой «ЗиС»52, как у шофёра дяди Коли, вовсе не похожего на владельца машины. Но он был ВОДИТЕЛЬ, и в один великий для меня день обратил внимание на мои восторженные глазки.
– Хочешь, прокачу немного? – спросил он, и даже ответа дожидаться не стал, настолько всё было понятно. – Залазь.
Мы проехали метров пятьсот по Клинической улице, но для меня это было не меньше, чем путешествие из Петербурга в Москву. Я так любил запахи нагретого капота и бензина, радужные разводы в лужах у колёс и все прочие веянья из этого волнующего автомобильного мира…
Отец рассказывал, что однажды, до демобилизации, один знакомый военврач выдал ему направление с адресом «Москва, Клиническая, 2», по которому отца беспрепятственно отпустили. Ясное дело, лечиться человек едет.
Мегаполис и патриотичность
Всегда я считал себя москвичом. Но что это значит? Что такое патриотичность по отношению к мегаполису? Есть в Москве такие места, где я вообще не бывал… Может быть, надо говорить только о приверженности к своему району, к микрорайону? Тем более что и на уровне микрорайона родные места могут быть гораздо населённее деревни, села или посёлка.
Но нет, всё сложнее. После Клинической я жил подолгу в разных районах Москвы, был в каком-то смысле патриотом Потылихи, Фортунатовской, Щербаковской, других мест… Сейчас – пристрастен к тому, что мы называем Речным вокзалом, Речвоком. Административно это примерно муниципалитет «Левобережный», но наш Речвок одновременно и уже, и шире. То мы его сокращаем мысленно до двух домов и двух дворов, то он захватывает и Лихоборку, и Ленинградский проспект, и парк на правом берегу, и даже город Химки.
Возможно, я – москвич-космополит, да и не я один. Москва неминуемо мозаична даже для самого коренного москвича. Из тех мест, где живёшь, работаешь или гостишь, складывается ощущение этого города, дополненное всевозможными поездками по разным городским необходимостям и странствиями по собственному желанию. Чем больше этих ощущений, тем более органичной становится мозаика, постепенно превращаясь в единую картину, хотя ей свойственно ещё и меняться со временем. Да, я москвич. И с Клинической, и с Речного, да и многие другие места для меня – тоже Москва. Даже иногда те, которых больше нет в прежнем виде.
Вообще-то люди и города неизбежно меняются. Места обитания мы тоже меняем. Но эти перемены не так уж велики по сравнению с теми, которые ждут нас, людей, впереди – после перехода в Тайну…
Окрестности детства
Вот ведь что любопытно. Пока я ездил с родителями по детским домам, иногда приезжая (опять-таки не сам) в Москву, то есть немало путешествовал, мир сводился для меня к тому пятачку, где я находился в данный момент. И только поселившись окончательно на Клинической, я стал понемногу расширять границы реального мира, в котором жил. Отчасти это был вопрос возраста, отчасти – постоянного пристанища, места, куда возвращаешься.
Наши окна выходили на неширокую Погодинскую улицу, Погодинку. По ней я ходил в свою первую школу. За Погодинкой лежали обычные дворы – проходные, полные своих компаний и своей шпаны. Расположенная неподалёку школа №51 имела не очень хорошую репутацию.
Выйдя из нашего двора в другую сторону от Погодинки и перейдя теперешнюю улицу Еланского, можно попасть на Девичку (её полное обозначение «Парк Девичьего Поля»). Направо парк заканчивается памятником детскому врачу Нилу Филатову. Мне было лет десять, когда его поставили. Прямо – проход на Большую Пироговскую, действительно, самую большую из окрестных улиц. Влево – самая привлекательная часть Девички. С двумя памятниками Льву Толстому, со старым фонтаном, который на моей памяти уже и не работал, с круглой клумбой в центре, становившейся зимой такой замечательной, всесторонней горкой. Вокруг клумбы стояли лавочки. Рядом располагались читальня53 и игровой павильон, где парковые отдыхающие брали напрокат шашки, шахматы и домино. Ещё в глубине парка было мрачное здание общественного туалета – в таком, наверное, били Варенуху у Булгакова. А у самого выхода в сторону Зубовской площади торговал мороженщик. Круглым длинным половничком он накладывал в вафельные стаканчики шарики; наполненных стаканчиков тогда ещё не делали.
Вдоль Девички, между ней и Академией Фрунзе54, ходили трамваи, заворачивая на Плющиху. Номера их маршрута обозначались разноцветными фонарями над кабиной водителя: каждый цвет соответствовал определённой цифре. Двери открывались вручную (а часто вовсе не закрывались).
Академия Фрунзе ценилась в нашей семье за парапет вдоль фасада. Высота парапета постепенно нарастала слева направо. На нём, немного в глубине, возвышались полукруглые черные колонны, за которыми можно было прятаться. Мои младшие братья и я бегали по парапету с восторгом. И надо же – никто нам в этом не препятствовал! Даже не припомню какую-либо охрану. Наверное, считалось, что высшие командиры сами за себя постоят. А терроризма тогда не было.
К нашему двору, обнесённому оградой (старинной, церковной), примыкает небольшая площадь (вернее, просто трёхсторонний перекрёсток, но у детства другие масштабы), от которой вверх уходит Плющиха. На площадь выходит клуб завода «Каучук» («Клуб Каучук», как мы его называли), творение знаменитого конструктивиста Мельникова, о чём я узнал намного позже. Вдоль Плющихи, за забором, от клуба тянется длинная оранжерея. А через несколько домов, напротив Академии Фрунзе, жила Мария Андреевна Гаевская, мамина наставница, потом коллега и просто друг. Она обитала в какой-то пристройке на первом (или единственном) этаже. Всегда радостно принимала нас, поила чаем с вареньем, расспрашивала про жизнь. Выше по Плющихе, на другой стороне, стоит серое здание школы №34, где когда-то работала бабушка.
А дальше – вправо от Плющихи – Неопалимовский переулок, он вёл к Дому пионеров тогдашнего Фрунзенского района, располагавшемуся на перекрёстке с Земледельческим переулком.
Случалось и так, что старушка-Плющиха временно преображалась: надевала дореволюционные вывески. Мы не удивлялись: значит, опять снимают кино.
Если идти в другую сторону от родного двора, то и Клиническая, и Погодинка, и Большая Пироговская уходят туда, где начинаются подступы к Новодевичьему монастырю, к пруду с лебедями. Дальше, за Новодевичьим, начинались Лужники. На больших площадках перед стадионом мы ездили на велосипедах, да и многое другое там происходило: учебная езда на автомобиле, подготовка к спортивному параду и прочее. Сейчас эти площадки растворились в более поздних городских реалиях.