Читать книгу Навстречу своему лучу. Воспоминания и мысли (Виктор Кротов) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
bannerbanner
Навстречу своему лучу. Воспоминания и мысли
Навстречу своему лучу. Воспоминания и мысли
Оценить:
Навстречу своему лучу. Воспоминания и мысли

5

Полная версия:

Навстречу своему лучу. Воспоминания и мысли

…Врач, видя, что не может человека исцелить, порою старается «скользнуть» мимо него: его похлопать по плечу, сказать несколько слов и пройти, оставив всю заботу – а она очень тяжела, – на сёстрах милосердия и на семье…»

Мудрый взгляд человека, обдумывающего духовно-практический смысл своей профессии.


Мне же клиника, где я находился, представлялась чем-то вроде армейского подразделения, где нижним чином является пациент. Или неким рутинным производством, где пациент должен играть роль болванки. Или пирамидой специалистов, возглавляемой профессором Случаем. О медицинской науке мне судить трудно. Но для человека, попавшего в такую больницу, медицина превращается в науку выживания – с помощью врачей или несмотря на неё. Здесь дело как-то не доходило до того врачевания, которое становится для человека помощью в обретении целостности, до возможности пациента сотрудничать с врачом – по слову Антония Сурожского.

Мне предстояло понять и другое. Что болезнь – это своего рода телесное суммирование душевных ошибок. Что она становится для тебя важным упражнением на преодоление. Что здоровье – это прежде всего умение договориться с собственной природой. Что это сокровище приходится разыскивать у врачей тогда, когда не разыскиваешь его у природы.


Пока мысли мои приноравливались к новому состоянию, я всё лучше понимал, что одно из важнейших для меня лекарств, которое никто не пропишет, – это поиски смыслов в прожитом, обретение цельности… В нетерпении и в предвкушении этой большой терпеливой работы память выхватывала отдельные кусочки того, что предстояло сложить в некоторую мозаику.

Легенда о родителях

Прежде всего, хотелось бы рассказать о родителях, легенду о них. Не потому это легенда, что в ней какой-то вымысел. Просто она давно для меня превратилась в некий образ, отшлифованный восхищением перед тем, как переплелись эти две пульсирующие судьбы.

Отец14 родился в далёком сибирском Усть-Каменогорске, в русской семье – такой русской, что больше некуда… Дед его был углежогом15, отец столяром и книготорговцем, а мать вела хозяйство. Рано стал самостоятельным. Сменил много городов и занятий, набрался ума-разума от многих замечательных людей, учился на художника, стал учителем, а когда разразилась война – пошёл воевать добровольцем, получил много наград за отвагу. Он побывал в разных странах и всюду старался понять, как люди учат и воспитывают детей. С фронта посылал письма в «Учительскую газету» и в Наркомпрос16 – с мыслями о послевоенной педагогике…

Мама17 родилась в небольшом белорусском городке Горки, в еврейской семье – такой еврейской, что больше некуда… Дед её был цадиком18 и переписчиком Торы, отец врачом, а мать учительницей. Сама она была девочкой умной и непрактичной. Поступать в московский институт отец отвёл её за руку. Война и эвакуация в Сибирь, где она работала воспитателем в детском туберкулёзном санатории, стали для неё заменой выпускных экзаменов. Вернувшись в Москву, она стала школьной пионервожатой, а потом учительницей. Со своими школьниками написала письмо автору заметки в «Учительской газете»…


Так они познакомились – сначала в письмах, а потом он приехал в Москву на побывку. И ещё приезжал, и они полюбили друг друга, и поженились. Ему тогда было тридцать пять лет, а ей на десять лет меньше.

Когда война закончилась, и отец вернулся с фронта насовсем, они обратились в Наркомпрос с просьбой послать их на работу в какой-нибудь из самых запущенных детдомов.

В первом из них – в городе Энгельсе – я и родился. Отец разбивал с детдомовцами цветники, заводил подсобное хозяйство, запускал змеев и воздушные шары из папиросной бумаги, делал модели кораблей и самолётов. Мама организовывала внешкольные занятия, игры, самодеятельность. Они превращали трудовые обязанности детей в увлекательное времяпрепровождение, а их досуг – в праздник. Давали детям то, чего не мог дать никто из окружающих.


Но местных работников детдома, не устраивало то, что эти странные супруги любили детей не по должности, а на самом деле. Они мешали персоналу разворовывать то, что предназначалось детдомовцам, мешали вести спокойную жизнь, старались пробудить в своих подопечных инициативу, которая напрочь не нужна была тем, кто привык командовать. Их выжили из одного детского дома, выживали и из тех, что были потом, где каждый раз они начинали всё сначала.

Через несколько лет, когда они окончательно поняли, что долго им нигде не удержаться, пришлось вернуться в Москву. Мама стала снова работать в школе. Отец работал то в школе, то в одном из московских детдомов. Летом они вместе работали в пионерских лагерях.

Тем временем отец нашёл единомышленников, мечтавших о постепенном, незаметном и мощном преображении общества средствами педагогики. Когда, после крушения сталинизма, один из политиков, рвущихся к власти19, предложил им составить для него педагогический раздел программного документа, они с радостью взялись за работу.

Но к власти пришёл другой политик20. И его команда принялась методично расправляться с командой противника. Дошла очередь и до отца. В то время старались не заводить политических дел, обходиться уголовными. Организовали дело и для него. Шитое белыми нитками, но безнадёжно увесистое…


Никакие лагеря не могли истребить в отце педагога. Он разводил в зоне цветы, чтобы изменить мироощущение зэков, вёл с ними задушевные беседы, чтобы понять, что делает человека преступником, незаметно образовывал и воспитывал лагерную молодёжь. Он писал книги о том, какой на самом деле должна быть система перевоспитания правонарушителей, разрабатывал проекты сельскохозяйственной самоокупаемости лагерных пунктов, чтобы заключённые могли осуществлять себя в настоящей трудовой деятельности. Он оставался отцом троих сыновей: писал нам, насколько позволял режим, сочинял множество книжек, переплетал их, оформляя цветными картинками.

Ещё он писал статьи о тирании, которая сохранилась после тирана, о глупости правителей и нелепостях правления. Некоторые из этих статей удавалось переслать на волю. Некоторые перехватывали. Перехваченного было достаточно, чтобы судить отца ещё раз, закрытым судом, прямо в тех местах, где он находился. Его объявили рецидивистом и перевели в лагерь строгого режима. В общей сумме ему пришлось просидеть семнадцать с половиной лет.


Мама преподавала в школе русский язык и литературу. Она поступила в вечерний педагогический институт и блестяще закончила его, готовясь к занятиям после проверки бесчисленных ученических тетрадей. Стала завучем, продолжая преподавать свои предметы, а в случае необходимости заменяя заболевших учителей английского и французского, истории, географии и обществоведения. Вела кружки и факультативы, устраивала вечера, утренники, праздники и экскурсии. Летом работала в пионерских лагерях, привлекая нас, сыновей, в помощники. Её отряды всегда были лучшими.

Мама снаряжала отцу посылки – каждый раз, как позволяли правила. Ездила к нему на все дозволенные свидания, кроме тех, которые уступала мне. Писала письма с подробными отчетами обо всей семейной жизни.


Когда отец вышел на свободу, в Москве ему жить не дали. К счастью, удалось купить домик в деревеньке Бавыкино21. Переселилась туда, выйдя на пенсию, и мама. Для неё, интеллигентной горожанки, это было непростым испытанием: жить без водопровода, без телефона, вести деревенское хозяйство, копать грядки, рыхлить, поливать, удобрять…

К их дому местные жители водили своих гостей на экскурсию. Пустырь, не так давно поросший чертополохом, превратился в небольшой парк, где росли сосны, названные именами внуков, дубки, у которых поначалу куры пытались склевать верхушки, лиственницы, под которыми завелись маслята, огромные можжевельники, похожие на кипарисы, сирень: белая и лиловая, простая и махровая… Отец приносил крошечные деревца из ближних и дальних лесов, из оврага, из заброшенной деревни…

Дом был увит плющом и диким виноградом. По забору вился хмель. Повсюду росли цветы – им особенно покровительствовала мама. Громадный пионовый куст, взлетающие вверх космеи, «аленький цветочек» – кариопсис, многочисленные сорта циний и астр, белый табак, ночной аромат которого обволакивал скамейку в саду, многоэтажный люпинус… А вот ирисы традиционно (ещё со времён странствий по детдомам) выращивал отец.

Был и сад-огород: с яблонями, грушами, сливами, вишнями, с аккуратными грядками овощей и зелени, со стенками фасоли или бобов, с золотыми головами подсолнухов, с неистребимым топинамбуром. Повсюду, не только в саду, но и на тропинке к колодцу, и вокруг спортивной площадки можно было угоститься крыжовником, смородиной или малиной. Впрочем, была проложена и особая малиновая аллея.

Всё это делалось не для себя, а уж тем более не для экскурсий. Всё больше становилось внуков, всё чаще привозили сюда детей родственники и знакомые. Дом с участком превратился в педагогический заповедник.

Качели, песочницы, душ в виде избушки на курьих ножках. Чердак, превращённый в большую игровую комнату – с помостами, столиками, дверцами, закутками. Русская печь, разрисованная русскими сказками, забавные панно по всему периметру жилой комнаты, сказочные картины повсюду, местная стихотворная газета, аптечка с доктором Айболитом и чулан для варенья с Карлсоном… Даже карнизы с занавесками – это дед и бабка с разведёнными в стороны руками.

За круглым столом, под уютным оранжевым абажуром, играли в шахматы и шашки, в поддавки и щелкунчики, в домино, рич-рач, бирюльки, монопольку, во всевозможные словесные игры и в игры, выдуманные самими детьми… А вот в карты не играли.

Здесь взмывали в небо воздушные шары и змеи. Устраивались жилища в шалашах и на деревьях, совершались полные открытий походы по окрестностям. Здесь приветствовалось любое творчество, будь то лепка из глины, готовка или рисование. Всё работало на развитие ребёнка…

Луч… соскребающий

В Луче встречающем мне предстоит – как бы там это не выглядело – трудная, даже болезненная работа. Ведь далеко не всё, что я делал в жизни, было лучезарным, прямым, светлым, верным. Сколько неправильного я помню, а сколько, наверное, и позабыл…

Много надо было бы соскрести, потому что оно непригодно для будущей, новой жизни. Многое надо заново осмыслить, просветить Лучом, как на рентгене.

Ведь переход в Тайну это не дорожка на пункт приёмки вторсырья. Тогда никакого Луча и не надо было бы.

Думаю, это не очень просто, даже мучительно. Не отсюда ли пошли представления об аде, чистилище, Страшном Суде?


Говорили мы однажды с Александром Владимировичем Менем о Рае, о будущей жизни. Началось с «Розы мира» Даниила Андреева, к которой он относился с осторожностью.

– Наверное, автор всё это видел, – соглашался он. – Вот только где бродил в это время – неизвестно…

О переходе к будущей жизни отец Александр говорил доходчиво:

– Вот как, по-моему, это происходит… Умер человек, и идёт его душа к Раю со всем прожитым, во всех нажитых свойствах, как в капустных листьях. И то, что не годится для Рая, с него потихоньку отпадает: зачем оно там? В этом-то всё и дело – останется ли от тебя хоть какая-нибудь кочерыжка к тому моменту, как ты дойдёшь, или доходить уже будет некому.


Думаю, что представление о Луче встречающем близко к этому. Но у каждого остаётся выбор – самому всякую гниль свою отдирать, или до Луча встречающего оставить эту работу. Мне кажется, лучше самому постараться заранее.

Есть, впрочем, ещё один вариант выбора. Не думать обо всём этом вовсе. Либо как атеист: мол, нет ничего после того, как помрёшь. Либо как агностик: мол, ничего мы о Тайне не знаем, и знать не обязаны, так что ни к чему размышлять напрасно. Либо с видоизменениями: сегодня я атеист, завтра агностик, потом для разнообразия верующий (ну, не всё время, а так, на Пасху), потом опять атеист или агностик, как настроение сложится. Но атеистически, агностически или артистически, разными виртуозными способами, – происходит отгораживание от Тайны. Это только отсрочка.

Тот же, кто относится к Тайне с уважением, представляет её по своей вере в Высшее, в своих образах, и не обязательно ему будут близки мои те образы, которыми пользуюсь я. Но мне почему-то кажется, что эти образы выводят нас к единому, общему для всех нас смыслу.

Чему научил меня отец

Отец мой, Гавриил Яковлевич происходил из многодетной бедной семьи. По призванию он был педагогом, но соткано это призвание из множества разноцветных нитей. Преподавал рисование, историю, труд – и отношение к жизни.

Он учил меня разным умениям: ездить на велосипеде, фотографировать, выпиливать, выжигать, мастерить всевозможные самоделки. Учил своим взглядам – не нарочито – в наших с ним разговорах, в своих письмах, в своих книгах и пересказах. Учит до сих пор, ведь его жизненный опыт составляет часть моего собственного.


Довоенный, военный, педагогический, лагерный опыт… Когда он оказался в лагерях, мы общались редко, но интенсивно и глубоко. Кое-что описано в моей повести «Свидание с отцом». Этим я был подготовлен к чтению «Архипелага ГУЛАГ» и прочего самиздата. Иначе вряд ли я мог бы трезво относиться к советской власти и связанным с ней коллизиям.

Но больше того – с помощью отца, его судьбы и его интереса к развитию человеческой души я учился понимать всякого человека, каковы бы ни были его обстоятельства жизни, заглядывать в глубину личности и стараться постичь становление характера. Кроме того, отцовский опыт учил меня не бояться многого: начальства, возможности попасть в тюрьму, старости, болезней, да и всякого другого. Зэковские «три не» – ничему не верь, ничего не бойся, ничего не проси – я впервые услышал именно от отца, когда он был одет в полосатую одежду «особо опасного рецидивиста», каковым его объявили. Главным мне показалось «ничего не бояться».


Его послелагерная жизнь в деревне Бавыкино учила меня отношению к труду (до последней капли сил), любви к земле и всему растущему на ней, возможностям предметного взаимодействия с ребёнком. Не всегда отношения с детьми у него складывались ровно (порою мешали характер, возраст, долгое отчуждение от детской жизни), но и трудности эти были поучительны.

Даже его уход стал для меня уроком… Он перестал есть и пить, перешагнув тот порог, на котором прекращается общение с живыми. Но что-то ещё – или уже – не давало ему покоя. Что-то он хотел сказать перед уходом, словно видел нечто важное, но речь его прекратилась. Только высохшая узловатая рука время от времени приподнималась и показывала наверх. Словно он вспомнил шутливый уговор с моей мамой – о том, что тот, кто умрёт первый, даст знать другому, если есть свет за тёмной завесой смерти. И выполнял этот уговор из последних сил…


Был единственный и нелепый случай – лет шесть-семь мне было?.. или чуть меньше?.. чуть больше?.. – когда отец «учил» меня физически.

В гардеробе, под бельём, лежала мамина сумочка, где она хранила деньги, накопленные на крупные расходы. Вот эти деньги и пропали – двести рублей. Очень много по тамошним временам и по нашей небогатой жизни.

Поскольку я вполне мог сберечь монетку от сдачи в свою пользу, а однажды был разоблачен в создании секретного накопления в туалете (всё мечтал о килограмме семечек), то вполне логично было подумать на меня. Отец уговаривал меня признаться – и так, и этак. Даже во время прогулки показал на здание прокуратуры: вот, мол, дом, где неотвратимо расследуют преступления! Я уже и рад был бы сознаться, вот только не в чем. Эта сумма далеко выходила за рамки моего мальчишеского воображения, и покуситься на неё для меня было невозможным.

И вот тогда отец прибег к физической мере воздействия. Наверное, ни разу этого не делал, поэтому получилось не очень внушительно. Он раздобыл где-то пучок коротких сухих прутиков (символ розог?) и несколько раз, несильно, шлёпнул им меня, даже не требуя снять штаны. Больно не было, просто ни чуточки. Недоумение только: как же он не понимает, что нечего мне сказать? Тут как раз вошла мама, за меня заступилась – на этом всё и кончилось.

Больше со мной о пропавших деньгах никто не заговаривал. Только через много лет выяснилось, что деньги украла женщина, которая приходила помогать бабушке по хозяйству. Сама женщина и призналась кому-то. Может, на смертном одре, может, и раньше.

Никакой обиды на отца у меня не осталось. Потому что и тогда её не было. Только лёгкая озадаченность: неужели не очевидно, что я не мог эти деньги взять?.. После этого я перестал и монетки со сдачи себе оставлять. Меня больше устраивало быть невиноватым, даже если наказывают. Было в этом какое-то самоутверждение.


Перечислить всё, чему я научился у отца, невозможно. Но вот ещё одна существенная вещь – это умение фантазировать. Мы нередко сидели с ним перед печкой, где горели дрова, а потом вспыхивали угли синеватыми языками пламени (надо было дождаться полного их прогорания, чтобы закрыть вьюшку, сохранив тепло без риска угореть) – и рассказывали… Сначала рассказывал он мне: о том, что читал, или придумывал своё. Потом сочиняли вместе. Потом по очереди. Главным героем наших сказок стал Огненький человечек22, которому удавалось побывать везде и разворачивать ход событий к лучшему. Полвека спустя я написал о нём сказку-крошку, хотя надо бы – сказочную повесть.

Отец был атеистом, что не мешало ему в старости, когда мы бродили по лесу, громко и радостно распевать протестантские гимны. Уверен, что мы с ним встретимся в вечной жизни. Всё-таки он работал на вечность и меня учил тому же. Даже если это принимало вид утопического социализма или социальной педагогики. Хочется, чтобы и здесь, на земле, его некоторые книги увидели свет. Да и самому хочется успеть поучаствовать в этом. Ну, а всё остальное – Там.

Соединённость с Тайной

Что это означает – «Там», «Тайна»?..

Некоторых раздражает слово «тайна» с большой буквы. Мол, главную роль в человеческой жизни играет познание, а «тайна» – просто тёмный закуток, до которого оно пока не добралось. И когда-нибудь непременно доберётся…

Но другим людям, к которым отношусь и я, такой взгляд кажется наивным. Хочется сказать не только о тайне смерти, но в целом – о Тайне, которой пропитана наша жизнь.


Всю область знаний человечества за все времена можно сравнить с островом, размеры которого несопоставимо малы в сравнении с океаном Тайны, который его окружает. Чем больше успехи познания, тем шире его граница с неизвестным. Мало того, мы встречаемся с Тайной и тогда, когда успешно продвигаемся в любом исследовании – будь то вглубь (в структуру материи, например) или вширь, в космические дали.

Но область Тайны нельзя считать чуждой для человека. Она обладает животворными свойствами, и мы соединены с ней многими нитями, не очень поддающимися рациональному анализу.

Одна из таких нитей – тот Луч, который стал камертоном этой книги. С логической точки зрения, это всего лишь образ. Но разве малую роль играют метафоры в нашей жизни? Может быть, именно с их помощью у нас есть возможность воспринимать многое из того, что не является рациональным знанием.

Луч из Тайны помогает мне делать свою человеческую работу по осмыслению жизни, разве этого мало? Не хочется проводить его спектральное разложение.


Для человека важно, что Тайна – это не только неизвестное, которое рано или поздно может стать известным. Это ещё и невместимое. То, что человеку не понять никогда, каких бы высот ни достиг его интеллект. Но и невместимое можно почувствовать с помощью образного виденья, оберегающего нас от того пламенного смысла, которого нам не выдержать.


Но Тайна – это ещё и надежда. Надежда на встречу Там с теми, с кем расстался здесь…

Чему научила меня мама

Маму назвали Мусей. Окружающие обращались «Мария Лазаревна». Для кого-то она была Мариной…

Почти закончив знаменитый ИФЛИ23 к началу войны, она успела получить диплом – и утратить во время эвакуации. Всю жизнь работала с детьми: в туберкулёзном санатории, в школах, в детских домах, в пионерских лагерях, в собственном деревенском доме.

Она ничему не учила меня как учительница – даже в сороковой школе отдала (по этическим соображениям) в класс, где русский язык и литературу вела не она. Но научила многому. Попытаюсь сказать о главном.


Центральным её свойством было чувство долга. Во всём. Когда я вёз её – после обширного инсульта – на каталке в приёмном отделении, она уже была практически без сознания (и вскоре впала в кому, из которой уже не вышла), вдруг её губы зашевелились. Наклонившись, я услышал последнюю, такую естественную для неё фразу:

– Я сейчас встану…

Всегда, когда она садилась на минутку отдохнуть, она твердила эти слова как заклинание.


Самым сильнодействующим способом маминого обучения для меня становилось вовлечение в практические ситуации. Однажды она заболела и попросила меня провести занятие в шестом классе (я тогда учился в восьмом). И дала листочек, на котором было расписано всё: когда, кого и о чём спросить в классе, в каком порядке это делать, на что обратить внимание. Это был не специальный листочек для меня, а её обычный план занятия. Такие планы – для занятий, бесед и прочей педагогической работы – она составляла всегда, ещё со времён работы в детских домах. Хотелось бы мне опубликовать её «Беззубовский план-дневник», интересный и как исторический документ, и как образец педагогической добросовестности.

Сейчас я могу любое из своих занятий провести экспромтом, но до сих пор у меня сохранилось унаследованное от мамы обыкновение заранее составлять план. Тогда и экспромты оказываются качественнее.

В пионерских лагерях, когда отец оказался совсем в другом лагере, я был помощником вожатого в её отрядах, а потом работал и самостоятельно (даже не вожатым, а воспитателем). Но время от времени мы с ней проводили вдвоём наш «педсовет», чтобы решить мои воспитательские проблемы.

Поучительным для меня было и мамино обращение с нами – тремя сыновьями. Это было замечательное сочетание заботы (насколько позволяла её учительская загруженность) и свободы – делать то, что тебе интересно, поступать самостоятельно. Бавыкинский опыт, когда она была уже бабушкой, воспитывающей многочисленных внуков (наших детей), был уже немного другим. Теперь я смотрел на всё из иного, родительского возраста и сам принимал активное участие в происходившем. Да ещё в Бавыкино был рядом отец, со своим особым вкладом во всё это происходившее.


Мама не столько научила, сколько заразила меня готовностью учиться. Оставшись без диплома, она много лет считалась учительницей с неполным высшим образованием, что существенно уменьшало зарплату. Оказавшись одна с детьми, она пошла снова в институт24, на третий курс вечернего отделения. И с каким аппетитом училась, закончив его на отлично!..

Позже, когда мама перешла из сороковой школы25 в другую, она тратила на поездку туда и обратно по часу. Сначала она просто читала, а потом стала изучать французский язык и овладела им за два года (только в этих поездках). Настолько, что могла заменять учителей французского языка, а не только английского, как прежде.

Будучи совершенно городским человеком, она, переехав в Бавыкино, вынуждена была заниматься садом и огородом. Отец обладал в этом отношении практическими знаниями. Она училась у него, но одновременно штудировала книги и журналы на эту тему. Скоро к ней за огородными советами стали обращаться многие жители деревни, даже коренные.


Верность и смирение – вот чему я учусь у мамы сейчас, вглядываясь в её судьбу. Судьбу, далекую по внешним признакам от христианства, но снова и снова обучающую меня этим христианским добродетелям.

Верность и смирение помогали ей следовать всем зигзагам судьбы мужа. Бывало, что он даже не говорил ей о причинах, по которым они меняют работу и место жительства.

Верность и смирение позволили ей не просто пережить семнадцатилетнюю разлуку, но хлопотать о каждой дозволенной посылке, использовать всякое дозволенное свидание. Маме было меньше сорока, когда отца арестовали. Гэбэшники уговаривали её развестись по облегчённой процедуре, некоторые знакомые мужчины предлагали ей руку и сердце, но для неё даже мысль об этом была недопустима.

Когда отец вернулся из заключения и ему не дали жить в Москве, она поехала за ним в крошечную деревушку и стала из горожанки – старательной сельской жительницей.

Но она была предана не только мужу. Мама разрывалась между Москвой и Бавыкино, ухаживая за своим больным отцом – дедушкой Лазарем. Только когда его не стало, она осела в Бавыкино.

С любовью и терпимостью относилась она и к нам, своим выросшим сыновьям (у каждого из которых было в судьбе всякое), и к внукам. Да и ко всем, ко всей жизни, относилась по-христиански.


Время и окружение не побуждали её к вере. Вот только странная привычка была у мамы в последние годы. Засеет грядку и обязательно перекрестит её. Рассказывала об этом и сама удивлялась: почему так?.. Но её жизнь представляется мне, по сути, более христианской, чем моя собственная.

bannerbanner