Читать книгу Навстречу своему лучу. Воспоминания и мысли (Виктор Кротов) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
bannerbanner
Навстречу своему лучу. Воспоминания и мысли
Навстречу своему лучу. Воспоминания и мысли
Оценить:
Навстречу своему лучу. Воспоминания и мысли

5

Полная версия:

Навстречу своему лучу. Воспоминания и мысли

Забота и свобода

Главное, чему учат ребёнка родители, – это своему отношению к жизни. Вырастая, каждый сам решает, что делать с этим знанием: укоренить его в себе или опровергнуть.

Но, кроме этого, родители многому учат (или дают возможность учиться) самим сочетанием своей заботы о ребёнке и той свободы, которую они позволяют ему осваивать.


Сочетание заботы и свободы – необходимая основа всякого воспитания, задумывается об этом воспитатель или нет.

Одни целиком сосредотачиваются на заботе, и психологи качают головой: «Гиперопека!.. Инстинкт наседки!..»

Другие разрешают ребёнку всё или вообще не задумываются о заботе: «Попадает, попадает ребёнок, да и вырастет», – как гласит пословица.

Третьи стараются овладеть высоким искусством сочетания этих двух начал. Если удаётся, их детям повезло.

Грустно говорить о детях, которым не досталось ни того, ни другого. Но бывает и так: вместо заботы – равнодушие, а вместо свободы – насилие.


Позже, став взрослым, оказавшись родителем, ты заботишься уже о том, чтобы совместить заботу и свободу по отношению к собственным детям. Ох, как это нелегко!.. Недодать заботы – и увеличиваются риски, пригашаются сердечные отношения. Недодать свободы – и уменьшаются возможности развития личности, снижается равноправие дружбы с ребёнком.


Может быть, и вся жизнь человека колеблется между заботой судьбы о нём и свободой, которую судьба ему предоставляет?

Трудно судить об этом, но нет смысла печалиться о том, что Провидение недостаточно опекает тебя, лучше радоваться свободе и строить жизнь самому. Не стоит сетовать на ограничения, которые у тебя возникли, лучше почувствовать за ними заботливую помощь, необходимую, чтобы что-то увидеть и понять.

Для меня сейчас это приобрело особую значительность. Стараюсь глубже ощущать настоящее и разбираться, по мере сил, в прошлом.

Начало восстановления

Когда мне было совсем плохо после нового инсульта, в больнице, я это не воспринимал как критическое состояние. Во всяком случае, Машеньке досталось куда больше переживаний. Я скорее удивлялся (и даже возмущался), что мне нельзя вставать, что нельзя поработать на ноутбуке.

Пришлось, однако, пройти через многие ступени беспомощности. Даже самому повернуться на другой бок не сразу стало получаться. Хорошо, что Машенька не только была рядом, но и чутко реагировала на всё, даже на мои движения во сне.

Приезжали дети и друзья, передавали приветы и пожелания, которые меня витаминизировали. Но и кроме этого чувствовалась поддержка, идущая отовсюду, – молитвами, дружбой, деньгами…

Меня возили на обследования и консультации – там я ощущал ту медицинскую заинтересованность, которая почти отсутствовала в моей больнице. Иногда это проплачивалось, но самую главную врачебную поддержку я получал от тех, кто делал это бескорыстно, потому что это были друзья друзей.

Порою Антон отпускал Машеньку домой по разным надобностям, дневал и ночевал со мной – и тоже, хотя более спокойно, но стойко препятствовал моим безрассудствам.

Эта книга, начатая перед первым инсультом, уже меня не оставляла, и Машенька стала записывать надиктованные мной фрагменты, а Антон вводил их в ноутбук, который всё-таки привезли в больницу. Понемножку стали давать его и мне. Писал я и на бумаге, но понимать написанное даже день спустя – затруднялся.


…А потом мы вернулись домой. Антон приколотил тут и там ручки для хватания и заказал по Интернету клюшку на четырёх ножках. Клюшка стояла сама, не падая и позволяя крепко опереться на неё. Вскоре к нам стала приезжать молодая и энергичная Ирина Михайловна, специалист по послеинсультной реабилитации, и мы успокоились: за дело взялся настоящий врач. Она знала про все новые лекарства, владела массажем и иглоукалыванием, подбирала лечебные упражнения, а главное – заряжала оптимизмом.

Тем временем я стал понемногу осознавать масштабы происшествия. Стал понимать, что часть моей реабилитации состоит в том, чтобы понемногу писать эту книгу. Ведь восстановление может занять не один год. Да и вся последующая жизнь – сколько бы её ни осталось – теперь должна быть какой-то другой. Какой?.. – это мне и предстояло понять. Для этого тоже необходимо было вглядеться в прошлое.

Всё это время, после случившегося, мне подарено, вымолено, спасено. Могу ли я не относиться к нему бережно, с благоговением?

Ведь там, в Луче встречающем, меня ждёт новое восстановление, к которому можно готовиться уже сейчас.

К обновлённой жизни

Не сразу я оценил все благодатные достоинства нового этапа судьбы, но довольно быстро вжился в него. Врачебный запрет на работу для заработка означал невероятную свободу для работы по призванию. Бессрочная инвалидность побуждала к ежедневным усилиям по укреплению физического состояния и душевной бодрости. А мои творческие члены семьи, с которыми я теперь был рядом, без надобности ходить на работу или ездить по делам, постоянно подпитывали меня вдохновляющей энергией. Благодаря всему этому, я смог войти в работу над этой книгой по-настоящему – глубже, чем ожидал.

Мне хотелось быть внимательным и к событиям, которые оказались для меня значительными, и к мелким, но символическим подробностям жизни. А главное – найти для их описания такие ракурсы, чтобы повествование пригодилось и мне самому, для осмысления прожитого, и читателю, обладающему собственным, совершенно иным опытом, собственными интересами, но испытывающему потребность, как и я, как и все мы, в сопоставлении своего и чужого.

Поэтому время и силы, необходимые для работы над этой книгой, оказались куда объёмнее, чем это выглядело поначалу. Так оно обычно и бывает, но здесь к тому же не было возможности что-то ускорить. Нельзя писать быстрее, чем думаешь и переживаешь. Быстрее, чем разглядишь каждое событие с разных углов зрения и выберешь наиболее важное.


Вспоминаю голубую ель у больничного окна. Может быть, и не заметил бы её вообще, если бы не Ксюша, присмотревшая её для нашего Нового года. Сколько времени понадобилось мне, чтобы рассмотреть этот сигнальный знак – уже не глазами, а памятью. Этот знак обновления жизни, эту зелёную стрелу, покрытую голубоватой изморозью, неподвижно летящую от земной обыденности к моему окну – и дальше, к небу, словно обозначая промежуточное состояние души и тела…


Каждый предмет, каждое явление имеет множество ракурсов – их, вообще говоря, бесконечное количество, и перебрать их невозможно. Так же, как невозможно написать исчерпывающие воспоминания.

Но присмотреться к разворотам прожитого и рассказать о тех из них, которые кажутся значительнее прочих, вполне осуществимо. Особенно если судьба освободила тебя для этого от некоторых других необходимостей.


Получилось, что прологом к воспоминаниям стала целая глава…

А может, вся эта книга – лишь пролог?..

Глава 2. На Клинической улице

(1946—1957)

Детство – наша загадочная, затонувшая во времени Атлантида… Какие тайны хранит оно? Что здесь доступно нашему вниманию через многие десятилетия, прошедшие после этих особых нескольких лет?..

Умиляться собственному детству меня не тянет. Но когда вглядываешься в течение жизни, его истоки магнетизируют. Может быть, здесь располагается заповедник особых метафор, и они нашепчут что-то важное о том, с чем привычно сжился, что стало твоим натуральным свойством. О возможностях, которые осуществились, и о тех, которые уступили им дорогу.

Меня всегда интересовало детство своих детей и тех, которые оказывались рядом или в поле зрения, а собственное – по сравнению с ярким фонтанирующим разнообразием детских характеров – казалось обыденным и невыразительным. Сейчас, когда моей задачей стало свидетельство о том конкретном ребёнке, с которым мы находимся на разных этапах одной судьбы, многое видится куда глубже, чем когда вспоминаешь о своём детстве вскользь.

Странствия детства

Родился я не на московской Клинической улице. И вообще не в Москве.

После войны, когда отца демобилизовали (это произошло не сразу), мои родители отправились работать педагогами в город Энгельс26. Там я и родился 29 октября 1946 года. В роддоме дежурил главврач, его руки и встретили меня на входе в земную жизнь.

Главврача звали Абрам Григорьевич Кассиль. Может быть, то, что это был отец писателя Льва Кассиля, было намёком на литературное будущее?.. Но тогда не менее весомым оказался и намёк на журналистику: когда меня первый раз показывали в окно папе, стоявшему на улице, то завернули в старые газеты, поскольку пелёнок в послевоенном роддоме не хватало. Об этом мне рассказала мама. Остаётся надеяться, что я милосердно обошёлся со своим парадным нарядом.

На своей «малой родине» я прожил недолго. Через год родителей выжили из энгельсского детдома, и мы отправились в другой, а потом в следующий… Бородаевка27, Чкаловская28, Беззубово29, Ильинское30… Изредка мама возила меня в Москву, так что и столица значилась среди опорных пунктов моего детства. Хотя до пяти лет я был для неё человеком приезжим.

Но разъезды не кончились и потом – ведь каждое лето родители ездили работать в пионерские лагеря, их тоже было немало. Купавна31, Гагат32, Дорохово33, Лопасня34…

Так что с раннего детства я привык к путешествиям.


Вот только много ли остаётся у человека от этого периода жизни, когда ещё не ведёшь дорожных записей?.. Память, если и сохраняет что-то до взрослых лет, выдаёт сознанию лишь скудные случайные обрывки впечатлений. И всё-таки – да, у меня много чего осталось от этих странствий.

Это даже не из сферы памяти. Это из истории становления. Многое говорит мне о том, что эти первые несколько лет оказались чрезвычайно благотворны для развития, благодаря перемене мест и условий жизни, разнообразию окружения, калейдоскопу ситуаций.

Читая сейчас книги Гленна Домана о том, как жадно детский мозг впитывает обильные потоки информации, как важен для ребёнка простор движений и пониманий, я думаю, что судьба сделала для меня то, что нельзя было бы организовать специально.

Некоторые любопытные подсказки я обнаружил и в тетрадке, которую подарила мне мама на день рождения. Мне тогда исполнилось сорок девять лет. Но сначала я расскажу о нескольких собственных вспышках памяти, о самых ранних кадрах, сохранённых ею.

Что и зачем запоминается?

То, что я пишу, – не автобиография. Хочется оставить воспоминания о том, что кажется наиболее интересным из прожитого. Но в первую очередь – перебрать прожитое с пристрастием. Взглянуть на него в свете Луча встречающего: в чём главный смысл, где узловые точки и точечки?..

Прежде всего, важна опора на собственную память, с её особой достоверностью – расплывчатой, фрагментарной, но сохранившейся в душе как переживание.

Первые годы жизни – загадочная пора, которую живёшь однажды, но всю жизнь переживаешь снова и снова. Возможно ли отделить сами воспоминания детства от того, что узнал о нём позже? Что и зачем хранит наша память? Что и почему она теряет? Наверное, об этом могут рассказать психологи, но по-настоящему глубокий взгляд в детство чаще встречается у писателей. Наверное, умение прочувствовать свой единичный опыт здесь важнее, чем обобщающая теория. Вот и я обращаюсь к своему единичному опыту.

Каждое из ранних воспоминаний существует в памяти само по себе, без оценки, без сопоставления и даже без особой связи с другими воспоминаниями. Просто: это было. Акценты расставляет сегодняшнее сознание. Но и сам факт сохранения в памяти – тоже своего рода оценка или, точнее, знак привлечения внимания, знак скрытого сравнения. Сравнения со всеми прочими подробностями, не удержавшимися, опавшими, отпавшими…


Иногда кажется, что каждое запомнившееся событие раннего детства, сколь незначительно ни было бы оно в событийном плане, – это особая притча, взятая памятью в дорогу по жизни. Сама незначительность прочно запомнившегося события словно подчёркивает его внутренний смысл, не позволяя переоценивать его сюжетное достоинство. Может быть, эти воспоминания – маленькие инструменты становления. Может быть, многие из них уже сделали свою работу и растворились в глубинах памяти, а вот оставшиеся ещё чему-то должны научить, о чём-то дорассказать, что-то подсказать. И потому приходится вникать в них, чтобы при их неярком свете разглядеть, наконец, то, что нужно разглядеть…

Ранние кадры

Одно из самых милых мне воспоминаний – это поле подсолнухов. Бесконечное, как и весь окружающий мир вокруг домика, где мы тогда жили. Сейчас кажется, что дом прямо и выходил в поле подсолнухов, в эту вселенную громадных золотых цветов, среди которых можно было бродить, в тени которых можно было спрятаться от всех на свете. Впрочем, не помню уже, прятался ли я там от кого-нибудь и в какие игры играл в подсолнечном мире. Помню только, что собирал подсолнуховые семечки, отбирал самые крупные, самые чёрные из них и хранил их в спичечной коробке. Наверное, хотел что-то сохранить от цветущего изобилия.

Три или четыре года мне было?.. Где мы тогда жили?.. Не могу сказать. Но память о подсолнечном поле вспыхивала в моей жизни ещё не раз.

Четверть века спустя, в 1972 году, Машенька подарила мне на день рождения букет белых хризантем. Они стояли у меня на столе очень долго – сначала в воде, потом без воды, потемнели и высохли. И когда однажды я вдохнул запах этих сухих цветов, он показался мне удивительно знакомым, хотя понять, о чём он напоминает, никак не удавалось. Несколько дней ходил я сам не свой. И вспомнил! Это был запах подсолнуха. Запах золотой беспредельности детства…


А вот не самое радостное, зато самое поучительное из ранних воспоминаний. Оно интересно для меня своей отчётливостью. Помню место действия настолько, что как-то даже нарисовал маме, которая сомневалась, не по её ли рассказам запомнился мне этот эпизод, план нашей комнаты: стол, печка, дверь, окно и мой стульчик у печки, где я сидел, отбывая наказание. Всё было точно.

Мы жили в обычном деревенском домике. В нашу комнату вёл отдельный вход, перед которым отец выращивал зелень и овощи. В этот вечер он принес в дом пучок зелёного лука и стал показывать мне, как мастерить свистульки. Что-то там надо было сделать с пёрышком лука, чтобы оно засвистело, не помню, что именно, но для этого нужны были самые крупные, самые крепкие и упругие луковичные трубочки. Это было главным – возникло представление о ценности. Его не было за полчаса до этого, оно исчезло в этот же вечер, но на какое-то время появилась безусловная, желанная, абсолютная ценность: большие крепкие перья лука, из которых выходят самые лучшие свистульки.

На мне были новые голубые войлочные сапожки, редкая для послевоенного времени обновка. Родители запрещали выходить в них на наш грязный двор. В этот вечер моросил дождь, и о том, чтобы я выбрался сам поискать перышки лука для свистулек (самые ценные, самые крупные, самые желанные!) нечего было и думать. И всё же я это сделал —влечение было необоримо. Родители за мной не уследили, но после того, как я выложил на стол самое крупное и крепкое перо лука, обратили на меня удивлённое внимание.

Не помню слов, как и других звуков раннего детства. Помню смысл своей жалкой попытки обмана – мол, подобрал в сенях, а вовсе не сорвал на грядке. Но грязные сапожки были честнее меня, и разоблачение не заставило себя ждать… Последнее, что помню, – это белый цвет печной стенки, возле которой я должен был сидеть какое-то время на своём стульчике, и сидел молча, в тихой отрешённости. Не было ни обиды, ни досады на наказание. Запомнилось лишь смутное ощущение внутреннего беспокойства. Когда-нибудь, десятилетия спустя, я пойму, что это первое воспоминание о пережитом стыде.


Горькое (в самом буквальном смысле) воспоминание относится к четырёхлетнему или пятилетнему возрасту. Отец выращивал возле дома помидоры и раскладывал, чтобы дозрели, на подоконнике. И вот я выбрал из них самый красивый, самый аппетитный и, предвкушая блаженство, надкусил его… Он оказался горьким! Самого вкуса я не помню. Помню лишь контраст между ожиданием удовольствия и этим внезапным разочарованием. После этого я не ел помидоры лет десять, если не больше. Так что ошеломлён был не на шутку.

Помню запах дозревающих помидоров – и до сих пор узнаю его в помидорной листве. Помню залитый солнцем подоконник, зеленоватые, розоватые и красноватые помидоры – и пронзительную горькую неожиданность. Что ж, может быть, такая неожиданность, в том или в другом виде, была в детстве у каждого?..


Впечатляли явления старьёвщика – странного человека с тележкой, готового обменять совершенно никчемную ветошь, сунутую мне в руки родителями, на новенькую глиняную свистульку или на какую-нибудь другую чудесную вещь, при виде которой всё тело наполнялось восторгом. Ведь обмен – ничего на что-то – был невероятной удачей!..

Пару раз и в Москве забредал к нам во двор старьёвщик, но того восторга уже не было.


Но самыми памятными – физически – оказались два случая, оставившие навсегдашние отметины: неприметные шрамы на лице.

Один раз, когда я упал в темноте и впечатался в металлическую решётку для очистки обуви, это была рассечённая до зубов губа, которую мама сумела так обработать и забинтовать, что она срослась без всякого накладывания швов. Не зря она в военные годы училась на медицинских курсах.

Второй раз я смотрел, как ребята постарше играли в лапту. Саму игру не помню, но созерцание её, наверное, настолько меня увлекло, что я оказался слишком близко к подающему. Тот даже остерёг меня. Но то ли я не отошёл, то ли отошёл недостаточно, только сразу же после этого предостережения последовала подача, на излёте которой бита (длинная узкая доска с выструганной ручкой) угодила мне в лицо… Запомнилась и то, что предшествовало удару: предупреждение, размах игрока… Боль не помню, только красную пелену, которая заволокла взгляд. Меня несут к маме, а вокруг всё в красной пелене… Но мама и тут оказалась спасительным для меня медиком.

Из тетрадки по названию «Я»35

Это обычная ученическая тетрадка, в которой мама пунктирно описывает эпизоды моей детской, даже младенческой жизни – моими глазами. Таким остранением36 она как бы протянула мне эстафетную палочку, чтобы я мог самостоятельно вглядываться в своё детство, которого уже не помнил.


Даже жалко иногда, что я не мог сознательно воспринять и запомнить некоторые сцены, в которых фигурировал младенцем. Например, когда меня в новогодний вечер принесли в девчачью палату Беззубовского детдома, а потом туда прибежал Дед Мороз при полном параде. Расстегнув красный халат и отодвинув ватную бороду, он (она, моя мама) принялся кормить меня грудью. Так что некоторое время встреча нового 1947 года проходила без этой ключевой фигуры. И без группы девочек, которые столпились вокруг, смеялись и восторженно кричали: «Дед Мороз! Дед Мороз кормит грудью!..»


Один эпизод до сих пор погружает меня в размышления. Медитативная такая страничка детской жизни…

В одном из домиков, где мы жили, было очень холодно. Там не было ни торфа, ни сланца, которым обычно топили печку родители в других местах. Топили ворохами сухого бурьяна. От него становилась тёплой только печка, в которую был вмурован большой котёл с насыпанным на дне песком. Родителям приходилось на несколько часов уходить в детдом, и меня оставляли в этом котле, где дольше всего сохранялось тепло и откуда я не мог вылезти. Кроме меня, в котёл загружали кучку пластмассовых игрушек и хлебные корочки, которые я любил сосать.

Не в этом ли котле формировалась моя привычка к самопогружённости, каким-то странным образом вписанная в довольно экстравертный характер?..

Закончилась притча о котле тем, что я однажды, выбросив наружу все игрушки, сумел и сам выбраться на край котла и печки. Ринулся бы я вниз?.. Это осталось неизвестным, поскольку в решающий момент вошла мама и… Больше меня в котёл не сажали.


Летом мама часто брала меня в детдом, где была воспитателем, организатором досуга. Пока она воспитывала и организовывала, детдомовские девчата то сажали меня в подушки, окружая игрушками, то тормошили. Часто меня вытаскивали во двор, где я ползал по дорожкам и по траве, иногда забирался в клумбу, но уже знал, что рвать цветы нельзя, можно нюхать и гладить. Девочки показывали на цветы и нравоучительно поясняли:

– Вот, это твой папа посадил.

Впрочем, летом хорошо было ползать и по комнате, пол уже не был холодным. К тому же иногда удавалось отыскать затерявшуюся раньше корочку хлеба.


Свой первый фильм в жизни я проспал на руках у родителей, в тёплом одеяле. Проснулся уже дома. И папа с сочувствием произнёс:

– Ну, Витюша, ты сегодня первый раз побывал в кино. Жаль, что глупый и не понял, какой прекрасный был фильм. Запомни, это – «Золушка»37. Подрастёшь, обязательно посмотришь.

А первым фильмом, который мне реально запомнился, хоть и смутно, был «Тарзан»38. Крутили его в сельском клубе, битком набитом шумной публикой. Тарзан, летящий на лиане с дерева на дерево… Крокодилы с разинутыми пастями… Люди в белых шлемах… Большая обезьяна в одежде, её звали Чита; чем-то она завоевала мою симпатию… Но этот фильм никогда мне не хотелось посмотреть снова: слишком детским осталось это впечатление…


Когда в детдоме началась чесотка, всех здоровых детей вывезли «на подсобное хозяйство», где все спали в бывшем овощехранилище, на расстеленной по полу соломе. Здесь я впервые сидел… на корове. Сидел вполне надёжно: папа крепко держал меня, когда посадил между коровьих рогов и сказал:

– Держись за них и не бойся.

Впрочем, мама пишет, что боялась она, а не я. Наверное, я ещё не умел…


Нет, умел. Испугался я, когда ползал во дворе детдома, возле цветов, а ко мне вдруг подошёл мальчик, надевший на голову чёрный накомарник с сеткой, протянул ко мне руки и зарычал страшным голосом. Испугался так, что перестал говорить даже те немногие слова, которыми овладел к тому времени.


Однажды мы ездили в Москву втроём – в гости к дедушке с бабушкой. В поезде играли в игру. Папа спрашивал:

– А чей это прекрасный лес виден там, далеко?

– Это лес майкиза Кайабаса-Байабаса, – отвечал я, в меру своих произносительных возможностей.

– А чьи это люди косят траву на лугу?

– Это люди майкиза Кайабаса-Байабаса…

И так далее.


Проблема с буквой «р» у меня решилась во сне. Мне приснилась ворона, которая каркала на меня так, что я возмутился и тоже на неё каркнул. Вернее, крикнул: «Кар-р-р», и у меня получился настоящее «р-р-р». Проснувшись, я поспешил рассказать сон родителям, и в конце рассказа у меня и наяву получилось звучное «р-р-р». Мама с папой обрадовались и всё просили меня говорить: кар-р-р, бар-р-ран, пор-р-ра. Весёлое было утро.

Так вспоминает мама. А сам я помню лишь сцену своего торжества при демонстрации нового умения, но сон совершенно забылся.


Много времени я проводил среди детдомовцев. Когда мне было четыре года с небольшим, я вился около групп, с которыми мама занималась подготовкой школьных заданий и просто их развитием. Подглядывал сбоку в букварь – поэтому слова казались мне столбиками из букв, лежащих на боку. Столбики постепенно запоминались, и дома я выкладывал их из кубиков с буквами. Но родители меня поправили, и скоро я перешёл к складыванию слов горизонтально. Следующим этапом было внимание к газете, которую папа читал за ужином. По ней я и научился окончательно читать – бойко, но… вверх ногами. Впрочем, и этот навык быстро нормализовался, так что в четыре с половиной года мне открылся мир книг.


Иногда меня брали на колхозные работы, в которых участвовали детдомовцы. С аппетитом участвовал я в выдёргивании сурепки39, которая была выше меня ростом, но это не запомнилось. Зато запомнился дурманящий запах хмеля, стены из увитых им столбов на поле. Мне дали ведёрко, и я обрывал в него мягкие шишечки, пока у меня не закружилась голова так, что я потерял сознание. Папа унёс меня от хмельных стен и уложил под деревом, где я пришёл в себя от того, что он брызгал мне водой в лицо…


Последние месяцы перед окончательным переездом в Москву я уже был старшим братом: мама вернулась в детдом с грудным Лёнечкой40. Моей важной ролью было греметь ему погремушкой, чтобы он не плакал, подавать пелёнки, когда мама его заворачивала, и послеживать за ним, когда мама переключалась на детдомовских ребят.

Впрочем, бывали задания и посложней – например, сходить рано утром на другой конец деревни за молоком для братика. Один раз на меня по дороге напал гусь. Я шарахнулся от него, споткнулся и выронил бидончик, разлив всё молоко. В этот день братику было голоднее обычного, но мама меня не ругала.


Заканчивается эта мамина тетрадь периодом, который мне уже тоже смутно помнится. Конец лета 1951 года, когда родителям пришлось покинуть Беззубово. Мама уехала с Лёней в Москву, а отец рисовал плакаты для фабричного клуба в селе Ильинское. Прямо в клубе мы с ним и жили, отгородившись от остального пространства ширмой, которую он сам сделал. Папа варил вермишель или макароны на примусе, иногда открывал стеклянную банку с соевыми бобами – невкусными, но утоляющими голод. Этим мы и питались. Папа спал на кровати, а я на верстаке, пока однажды не свалился с него во сне. После этого спали вместе. Книг зато было много, в них-то я и жил.

bannerbanner