Читать книгу Человек, который любил детей (Кристина Стед) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
Человек, который любил детей
Человек, который любил детей
Оценить:

3

Полная версия:

Человек, который любил детей

Стрелки будильника показывали шесть тридцать. Сэм принялся тихо насвистывать сквозь зубы мелодию:


Как-то майским вечером(Джонни хватай ружье!)…

Он умолк, замер в ожидании. Из комнаты двойняшек донеслось бормотание. Мальчики ворочались, не желая отрывать головы от подушек, и затыкали уши. Сверху его пение подхватил Эрни:


Дьявола я встретил…

Послышался шум скользящих ног, словно рыбешка извивалась на лестнице: это четырехлетний Томми спешил в спальню матери.

– Тише! Тише! Рано еще! – сонно откликнулась со своей кровати Луиза, спавшая в комнате напротив гостиной.

Сэм немного подождал, размышляя: «Кого разбудить: близнецов или мою черноглазку?» Из всех своих маленьких привязанностей он больше всего был уверен в Эвелин. Чудаковатая крошка, его любимица, в свои восемь лет она никогда не капризничала и заливисто смеялась, если он улыбался ей, или сникала и плакала, когда ловила на себе его сердитый взгляд. Сэм называл ее Леди-Малюткой.

– Леди-Малютка! – начал он. – Леди-Малютка, подъем, подъем!

– Да тише ты! – крикнула Луиза, в комнате которой спала Эвелин. Сама девочка не отозвалась.

– Леди-Малютка, ты проснулась или все еще нежишься в объятиях Морфея?

Его вопрос остался без ответа, но, судя по едва уловимому шуму возни, все в доме уже проснулись и прислушивались. В комнате его жены на нижнем этаже раздалось восклицание. Генриетта, как и сам Сэм, давно не спала – вязала, читала, ждала завтрака.

– Леди, Леди, вставай, уважь своего бедняжку Сэма.

Эвелин рассмеялась.

– Вставай, Леди, вставай, – не унимался Сэм, прекрасно расслышав ее смех. – Причеши меня скорей. Вставай, причеши, причеши меня скорей. Вставай, Гаичка. Гаичка, вста-вай.

Его пронизанный томлением голос упал до самой низкой чарующей ноты. Эви хихикнула – одновременно недоверчиво и радостно. У нее было много уменьшительно-ласковых имен, таких как Гаичка (буроголовая синица) или Орешек (домовый крапивник). Их придумывал Сэм, давая ей прозвища в честь милых пташек и зверушек. Сол, более уравновешенный из близнецов, позвал Эвелин; Малыш Сэм, вылитый отец, крикнул, что он проснулся. Их мать в своей комнате снова заворчала. Довольный Сэм захныкал:

– Леди не идет почесать мне голову. Леди не любит своего бедного папочку.

Эви соскочила с кровати и кинулась в комнату отца. В дверях она захихикала, прикрывая темный рот пухлыми смуглыми ладонями с растопыренными пальцами. А взгляд ее так и шнырял по комнате.

– Папуся, я сразу тебя услышала.

– Иди, иди сюда, – взмолился Сэм, млея от переполнявшей его любви к дочери. Она запрыгнула к нему на кровать, уселась на подушке у него за головой и принялась массировать ее, теребя его густые шелковистые волосы. Сэм закрыл глаза от наслаждения.

– Лулу уже встала? – поинтересовался он тихим голосом, вкладывая в свой вопрос скрытый смысл.

– Нет, папуся.

Сэм просвистел по восходящей хроматическую гамму, имитируя свист Луизы, и затем эту же гамму просвистел по нисходящей, как обычно свистел Эрнест.

– Она спит, папуся, – урезонила его Эви, подражая матери. – Не трогай ее. Ей нужно выспаться.

Но Сэм, пропустив ее слова мимо ушей, продолжал звать старшую дочь елейным поддразнивающим тоном:

– Лулалу! Лу-ла-лу! Лузи! Чай!

Луиза хоть и не отвечала, но уже в этот самый момент бесшумно вставала с кровати и слышала, как отец подначивал Эви:

– Давай, Леди, ну-ка скажи: Лузи.

– Нет, папуся, ей не нравится, когда ее так называют.

– А ты позови! Что я тебе горовю (говорю)?!

– Нет, папуся, Она услышит.

– Лу-у-узи! Лузи! Чай-яй-яй!

Краем глаза Эвелин заметила, как Луиза промелькнула на лестничной площадке и побежала вниз по ступенькам.

– Она встала, она встала, – пропела Эви увещевающим тоном.

– Это воскресенье – день веселья долго к нам добиралось,– тихо заговорил Сэм.– Весь вчерашний день и всю ночь. От Тихого океана, Пекина и Гималаев, от рыболовецких угодий древнего племени лени ленапе[4] и глубин утонувшей Саскуэханны[5]. Летело над поздними соснами, увязшими в торфянике, и лилейными прудами Анакостии[6], мимо обнесенных лесами мраморных и обшитых досками сооружений, надвигалось с северо-востока и северо-запада, через Вашингтон-Серкл, Тракстон-Серкл и Шеридан-Серкл, оседая в Рок-Крик и на округлых плечах нашего Джорджтауна. И что оно видит на середине склона? На нем сегодня утром, как и каждое утро, стоит Тохога-Хаус, маленькая хижина Гулливера Сэма и его семейства Лилипутов Поллитов, в которой живут сам Гулливер Сэм, миссис Гулливер Хенни, Печальная Луиза с несклоненной, хоть и окровавленной головой, Эрнест-счетовод, Леди-Малютка… – Эви рассмеялась, – близнецы Сол и Сэм, Томас-фантазер, все лучезарные души, которых оно спешит навестить.

– Оно не к нам спешит, – возразила Эви.

– Увы, не к нам. Оно вполне могло бы обойтись без нас, – согласился Сэм, открывая глаза. – Где моя красная книжка? – Его прикроватная тумбочка была завалена брошюрами Фонда Карнеги, научными изданиями и проспектами гуманитарных организаций. Сверху лежали три журнала. Сэм взял один, раскрытый на определенной странице, и приставил указательный палец к фото симпатичной серьезной женщины над заголовком. – Я тут прочитал чудесную исто-о-рию, Леди-Малютка, – сообщил он, – о чудесной женщине и чудесной маленькой девочке. Очень милая история. Твой бедняжка Сэм даже прослезился.

– Очень грустная история, да, папуся?

– Грустная и радостная. Как и все в нашей глупой забавной человеческой жизни. Но кончается эта история хорошо, потому что они, при всей их несговорчивости и слепоте, по сути своей хорошие люди. На самом деле их связывает взаимная любовь, хоть временами они готовы прямо-таки выцарапать друг другу глаза, но потом понимают, что вовсе не ненавидят друг друга так, как им казалось. Люди они такие, мой маленький Орешек. Люби людей, маленькая Черноглазка, всегда люби людей, и ты будешь счастлива. Более того – и это главное – своей любовью ты будешь творить добро.

– Папуся, – нерешительно начала Эви, – а можно Изабель к нам сегодня придет?

– Может, и можно, – ответил Сэм. – О, чмок, чмок! – Он поцеловал девушку, рекламирующую корсеты. – Я женюсь на ней! Привет, красавица. А эта девушка со спагетти! Посмотри какая… чмок, чмок, чмок! Я ее обожаю. На ней я тоже женюсь. Чмок!


О женщина, в часы отдохновеньяПорой капризна ты и предана сомненьям.Но лишь придет обеда час,Ты кормишь и спасаешь нас.

А вот эта, с майонезом, смотри какая. Чмок! Сногсшибательная красотка. Чмок!

– Папуся, ты вон ту пропустил.

– Ну уж нет! Страхолюдина, каких свет не видывал. Нет, нет, нет, мэм. Я люблю женщин, но только красивых. А на эту взгляни! Святой Мафусаил! Видать, у него тогда теща гостила. Эта ночью и сову напугает на Медвежьей горе. Вопрос лишь в том, что сова увидит. Чмок! О еноты и гремучие змеи! Эта вышибла мне глаза! У меня теперь один остался. Невыносимо. Я должен сразу жениться на ней, чтобы вернуть себе свой глаз!

Эви хохотала, ежась от удовольствия. Близнецы и Эрнест прибежали в комнату, столпились у кровати, тянули шеи, заглядывая в журнал и приговаривая:

– О, только не эта. Фу, уродина.

– А эта – персик, – сказал Эрнест. Ему было почти десять лет.

– Да, эта – красотка. Нектаринчик. Она – моя, – заявил Сэм. Он несколько раз поцеловал «звезду» коктейльной вечеринки. – Молодая, сочная, как зрелый помидорчик, – озорно продолжал Сэм, улыбаясь сыновьям, в то время как Эви внимательно разглядывала изображение. – Чмок! Ах, какая маленькая уточка. На вид капризуля, но на самом деле хорошая девочка.

– Откуда ты знаешь? – Эви смотрела на девушку с худыми ногами в шелковых чулках, которой фоном служили летящие штрихи, исполненные цветными карандашами.

– О плохих девушках истории не пишут, – озорно отвечал Сэм. – Запомни это, Леди-Малютка. И плохих девушек никогда не изображают красивыми, даже если пишут о них во имя истины. Ведь издатели хотят, чтобы люди были счастливыми и хорошими. Хотят, чтобы мы верили: прекрасное – это хорошее и наоборот. Ибо то, во что мы верим, всегда сбывается…

– Папа, – взволнованно вскричал Сол, – а вот еще одна красавица, которую можно поцеловать.

– Па, а мы сегодня будем соскабливать краску и красить заново? – спросил Эрнест.

– За чаем я сообщу вам важную-преважную новость. – Сэм поднялся с постели и огляделся. Дети стояли вокруг кровати, таращась на него с любопытством.

– Купишь новую машину? – осмелился предположить Сол, но Эрнест догадывался, что дело в другом.

В кухне, они слышали, прыгает, как угорелая, крышка чайника на плите. Сэм издал свист Луизы и крикнул:

– Лу-узи! Чайник кипит!

Ему вторил еще один крик снизу, его жены. С чердачного этажа им откликнулось сопрано младшей сестры Сэма, Бонни, которая все еще была в постели.

– Потерпите немного! – пропела она. – Иду.

– Нас ждет прекрасное будущее. – Сэм подмигнул детям. Чайник перестал пыхтеть.

– Де-ети! Луи! – крикнула Бонни.

– Не спеши, Бон, – отозвался Сэм. – Лулу приготовит завтрак. Пусть Бонифация неводня (сегодня) поспит на часик дольше: воскресенье – день веселья для всех трудяг-работяг.

– Но Лулу-то трудится, – заметил Эрнест.

– Лулу тоже спит, только стоя, – улыбнулся Сэм.

– Чай наверх нести или внизу будете пить? – раздался снизу крик.

– Наверху.

В следующую минуту они услышали позвякивание чашек и кряхтение Луи. Она была полноватой девочкой, рослой для своих лет. С раскрасневшимся лицом, с которого не сходило угрюмое выражение, Луи вошла в комнату, поставила поднос на кровать у ног Сэма и разлила всем чай. После понесла чай на чердак тете Бонни, и когда стала спускаться оттуда, Сэм напевно крикнул ей:

– А где твой чай, Скорбная Лулу?

– На кухне.

– Почему не принесла его сюда? Эрнест-Непоседа! Иди принеси Лулу ее чай.

– Мне овсянку нужно сварить, – отозвалась девочка и пошла дальше, но на лестничной площадке споткнулась о клеенку.

– Джонни-Ротозей![7] – позвал ее Сэм. – Сейчас же иди сюда, послушай, какую важную новость сообщит-протрещит всем твой отец! Дети, ваш Сэм едет в Малайю в составе Смитсоновской экспедиции. И я всегда вам говорил, что меня ждут великие дела.

– Когда? – хмуро спросила Луиза.

– Пока не знаю, – отвечал он. – Лулу, ты рада, что твой бедняжка Сэм отправится в дальние края?

– Нет.

– Ты будешь скучать по своему бедному папочке?

– Да. – Девочка в смущении потупила взор.

– Неси сюда свой чай, малышка Лулу. Меня мучат тошнота, жар, головная боль-соль, рези-крези в животе. Я хочу, чтобы моя маленькая семья-бадья была со мной сегодня утром. А когда мне станет лучше, мы устроим бам-тарарам. А овсянку мама сварит. – Он упрашивал ее, умолял.

– Кашу сварить мама велела мне, – упрямилась Луиза.

Сэм метнул на нее раздраженный взгляд.

– Тогда иди вари! В жизни еще не встречал более строптивой девчонки!

Насупившись, Луи повернулась и поплелась из комнаты. Но на лестнице улыбка осветила ее лицо: она предоставлена самой себе! Наверху отец пел и балагурил с ее братьями и сестрой; мама с тетей читали в постели; утро зачиналось неторопливо; и ее книга, та самая «Ронсевальская легенда», к которой она питала неукротимую страсть и которую перечитывала уже в третий раз, лежала раскрытая на полочке раковины возле плиты. Луи ничто не мешало читать, пока она просеивала овсяную муку. Утро выдалось теплое, восхитительное; птицы уже оглашали округу пением. Тени смягчали яркий свет. Жаркий влажный воздух полнился благоуханием цветов, запахами гумуса и хвои. Старая древесина дома источала изысканный аромат, и даже от овсянки, которая медленно варилась на плите, исходил аппетитный дух.

Сварив кашу, Луи вместе с книжкой переместилась в душевую, построенную в конце веранды. Там она водрузила книгу стоймя на поперечную балку и встала под холодный душ. Вода мягко струилась по ее телу, а она, чуть поводя плечами, переворачивала страницы мокрыми пальцами, от чего бумага размокала. А дом уже полнился гвалтом и гамом.

Бонни – ее короткие серебристо-золотистые волосы были пострижены «под пажа» – суетилась на кухне, готовя завтрак и напевая: «Deh, vieni, non tardar»[8]. Сэм с сыновьями в прачечной смешивал краску; Эви накрывала на стол в длинной столовой. Из дверей вырвался взрыв поющих голосов: отец и его отпрыски затянули песню «Дом, милый дом»[9]. Эви звонко подпевала хору слившихся голосов: «Ах, дом! Милый дом! Лучший в мире дом!» Приободренные птицы оглушительно заверещали, будто тысячи безобидных дерзких дьяволят, притаившихся в листве. Услышав это, Луи обычно тотчас же ставила пластинку, и их верещание начинало звучать как писклявый призывный клич: «Папагено, Папагена!»[10]

– Он глаз открыть не может, если вокруг него не крутится и не гудит целое племя мелюзги! – напевно крикнула Генриетта.

Выйдя из душа, Луи в открытую дверь увидела, что Томми сидит в мамином кресле и играет с ее колодой карт для пасьянса. Из комнаты Генриетты всегда исходил мускусный дух – сочетание пыли, пудры, благовоний и запахов тела, будораживших кровь детей. Спальня матери была столь же привлекательна для них, как и радостное пение Сэма, и если им дозволялось, они, пользуясь случаем, толпились в комнате Генриетты, бегали на кухню, чтобы принести ей что-то, спрашивали, не нужно ли подать ей ее вязание или книгу, кубарем вылетали в коридор, снова возвращались, сновали туда-сюда, так что казалось, будто у нее не шестеро детей, а все двадцать. Их такие разные голоса дымились, булькали, схлопывались, трещали, словно неугомонный, но безобидный вулкан. Правда, забираться к ней на постель Генриетта не разрешала. В старой ночной сорочке, в очках, с заплетенными в тугую косу тронутыми сединой черными волосами, она сидела на кровати одна, в самом центре, подложив под спину две или три подушки. Рядом лежала какая-нибудь вещь, которую она штопала, или, чуть дальше, книга, которую она отшвырнула в сердцах, воскликнув с омерзением: «Боже, какая чушь!»

Но порой она позволяла им кутаться в ее шали и старые халаты, примерять грязную одежду, приготовленную для стирки, устраивать посиделки на цветастом зеленом ковре возле ее большого мягкого кресла, на которое они накидывали одеяла, или разглядывать вещи на ее туалетном столике и в так называемых – по определению детей – сокровищных ящиках. А в комнате Хенни все выдвижные ящики были «сокровищными». В них лежали внавалку всевозможные кружева, ленты, перчатки, цветы, жабо, ремни, воротники, булавки для волос, пудра, пуговицы, бижутерия, шнурки и – о, диво дивное!– баночки с румянами и тушью для ресниц – сущее проклятие в восприятии Сэма, а для них – чудесное таинство. Нередко, в качестве подарка, детям дозволялось заглянуть в сокровищные ящики, и тогда они погружали руки в мешанину различных текстур и поверхностей, с горящими глазами и восхищенными лицами щупали, угадывали, строили предположения, пока пальцы не натыкались на что-то незнакомое, и тогда их лица становились серьезными, удивленными, малыши принимались тянуть, вытаскивать загадочную вещь и в результате вываливали на пол все содержимое ящика, на что мама реагировала возмущенным криком: «Ах, негодники!»

Детям было радостно и весело с обоими родителями. И мать и отец в одинаковой степени волновали их воображение и даже завораживали. Вопрос был лишь в том, что кому хочется: петь, носиться туда-сюда или производить впечатление («Позерствовать, как все Поллиты», – язвила Хенни) или выискивать что-то загадочное («Комната Хенни – первозданный хаос», – саркастически замечал Сэм). Любой из детей мог спросить о чем-то отца и мать и получить ответы. Только ответы Сэма всегда были по существу, содержали конкретные факты. А Хенни своими ответами лишь интриговала детей: чем дольше они ее слушали, тем больше не понимали. За Сэмом стоял физический мир, а за Хенни… что? Одно сплошное великое таинство. Даже комнаты родителей являли собой две разительные противоположности. Все знали, что находится в комнатах Сэма, в том числе, где хранятся полис страхования жизни и банковские документы. Но никто (и меньше всего Сэм – всезнайка и всевидящее око) не знал наверняка, что именно лежит хотя бы в одном из шкафов или столов Генриетты. Мать запирала шкафчики с лекарствами и ядами, запирала ящики, в которых лежали письма и старинные монеты из Калабрии и Южной Франции, шкатулка с драгоценностями и все такое. Детям разрешалось в них копаться лишь от случая к случаю, а Сэму в комнату жены вход и вовсе был воспрещен. Посему даже Луи временами воспринимала Хенни как островок услады, пещеру Аладдина; Сэм же был больше подобен музею. Генриетта кричала, Сэмюэль ворчал; Хенни ежедневно уличала Сэма в лицемерии, а Сэм, как ему это было ни мучительно, считал своим долгом заметить, что Хенни прирожденная лгунья. Каждый из них старался удержать при себе детей, не отдать их в руки врагу. Но дети не принимали сторону ни одного из родителей. Их подлинные чувства зиждились на впечатлениях, которые они получали, распевая песни с отцом и выискивая сокровища в комнате матери.

Луиза приходилась Хенни падчерицей. Все это знали, и никто – меньше всего сама Луи – не ждал, что она будет любить ее как родных детей. Но хотя Хенни с годами заметно подурнела, ее сокровища, физические и духовные, чувственный привычный образ жизни, какой она вела дома, доброта, какую проявляла к тем, кто был болен, эксцентричные фольклорные присказки, светские манеры, привитые ей в престижной частной школе, и женственность находили отклик в душе Луи. Непритязательная, она не имела большого опыта общения с другими женщинами, не знала материнской любви и потому сумела принять Хенни со всеми ее особенностями – важничаньем, беспорядком в шкафах, разбросанными шляпками и туфлями, необычными красивыми вещами, что ей доставались из вторых рук – от ее богатых кузин, подарками, подачками и искусной ложью, которой она потчевала дам во время послеполуденного чая. Что касается любви – Луи не тосковала по тому, чего никогда не знала. В действительности утонченная, анемичная Хенни испытывала неприязнь к сбитой неуклюжей здоровой девочке и по возможности старалась избегать с ней общения. А Луизе только этого и надо было: она жаждала одиночества. Дети, и Луиза тоже, принимали как должное, что взрослые бесцеремонно вторгаются в их жизнь, и Луи с ранних лет проникалась благодарностью к Хенни за то, что та порой нарочито обходила ее вниманием, отказывалась наставлять ее и рассказывать о ней гостям.

В смутных воспоминаниях раннего детства Луи Хенни была прекрасной стройной темноволосой молодой леди в шелковом халате с оборками – мать крупного рыжего младенца, спавшего в ворохе оборок в плетеной колыбели. Она устроила торжественный прием, принимая очень красивых и нарядных молодых леди. Все связанное с Хенни после того дня оказалось вычеркнутым из памяти Луи. В ее воспоминаниях Хенни появилась уже только через несколько лет. И теперь она была совсем другая: темноволосая леди в оборках исчезла, ее место заняла неопрятная сердитая Хенни, которая, до хрипоты навизжавшись, наоравшись на них всех, падала без чувств на пол. Поначалу Сэм бросался за подушками. Позже в отношениях между родителями наступил период, когда Сэм обычно говорил: «Не обращай внимания, Лулу. Она притворяется!» Но Луи все равно мчалась за подушками, а потом, пыхтя, подсовывала их под голову мачехи с мертвенно бледным осунувшимся лицом в обрамлении черных волос. После Луи бежала на кухню и просила Хейзел – их худую неприветливую служанку – приготовить для Хенни чай. Когда Луи была поменьше, ей доверяли открыть заветный шкафчик с аптечкой и взять оттуда лекарства Хенни – фенацетин, аспирин или запретный пирамидон – или нюхательные соли; а один раз она даже принесла бутылку спиртного, которая была спрятана в глубине за пузырьками с лечебными препаратами. Все дети знали про эту бутылку, и никто из них ни разу не проболтался о ней отцу. И они не считали это обманом. Отец для них олицетворял писаный закон, а мать – естественный. Сэм был повелителем в своем семействе по праву помазанника Божьего, а Хенни – вечным противником повелителя, домашним анархистом волею Божьей.

Однако начиная с прошлого дня рождения Луи стала более пристально наблюдать за родителями, хотя это происходило урывками и оставляло гнетущее впечатление. Казалось, вся жизнь родителей перед ней как на ладони – никаких секретов. Хенни не стеснялась в выражениях, комментируя поступки мужа; а Сэм в подходящий момент отводил в сторону каждого из своих детей, но чаще старших, и на простом понятном языке рассказывал им подлинную историю крушения своих иллюзий. В этом свете Луи и умница Эрни, который все подмечал, но держал язык за зубами, словно являлись зрителями некоего необычного ярмарочного представления о Панче и Джуди: неузнаваемые Сэмы и Хенни двигались в ящике времени c занавесочками, которые то поднимались, то опускались.

– Вечером того дня, когда мы поженились, я понял, что обречен на несчастье!

– Я не хотела выходить за него, он умолял меня на коленях!

– Мы еще трех дней не были женаты, а она уже начала мне лгать!

– Мы и недели не прожили вместе, а я уже хотела вернуться домой!

– О Луи, я думал, что буду жить в раю, но моя жизнь – сущий ад!

– Но он по рукам и ногам связал меня своим отродьем, чтобы я не ушла от него.

Дети пытались осмыслить пагубную значимость этих фраз, которые были сформулированы в горниле мертвого прошлого и теперь тупой холодной тяжестью обрушивались на их головы. Почему с родительского Олимпа на них сыпались эти откровения? Луи силилась на основе этих заявлений составить некую цельную картину; Эрни пришел к выводу, что взрослые – существа неразумные.

На одиннадцатый день рождения Луизы, в феврале, Хенни подарила падчерице старую серебряную сетчатую сумочку, о которой та мечтала много лет. Луи захлестнули любовь и благодарность к мачехе, тем более что Сэм не взял на себя труд подойти к выбору подарка с выдумкой и вручил дочери обычную чистую тетрадку, которая нужна была ей для школы. Луи это навело на определенные мысли, и с тех пор она нередко задумывалась о том, что Хенни, возможно, не так уж и виновата перед Сэмом и в ее защиту есть что сказать. Всегда ли она лгала, когда жаловалась на страдания и несчастья и пыталась закатить скандал, обвиняя мужа в интрижках и бытовых преступлениях? В глазах Луи Хенни из полусумасшедшей тиранши, одолеваемой расстройствами и приступами помешательства, с которыми по силам справиться лишь суровой мускулистой медсестре, из истерички, никчемной капризной светской девицы, которую Сэм надеялся перевоспитать, несмотря на ее враждебность и такие дурные привычки, как пристрастие к карточным играм, алкоголю и табаку, постепенно превращалась в существо из плоти и крови, почти такое же, как сама Луиза, непослушная девочка-бунтарка, заслуживающая порицания. Пару раз, слушая ругань мачехи, Луи (хоть она и дрожала, горько плача) сумела понять, что вспышки гнева Хенни происходят от какой-то болезни, связанной с нервами, или от того, что у нее холодные руки и ноги, или от копящихся неоплаченных счетов, или от шумного веселья, которое Сэм вечно затевал с детьми, и от его неиссякаемых пафосных речей во славу человечества.

Луи шел двенадцатый год, она заметно повзрослела, уже была маленькой женщиной, но Сэм не подозревал о переменах, что происходили в дочери. Он продолжал поверять ей свои беды, плакаться на ее маленькой груди. А вот Хенни, существо с потрясающе развитой интуицией, мятежница со стажем, почти сразу узрела в Луи сподвижницу. Нет, даже не так. Хенни была из тех женщин, которые втайне симпатизируют всем женщинам, выступающим против власти мужчин. Быть придатком мужчины, пользующегося всеми преимуществами, отвратительная участь для женщины. Мачеха не делала ничего экстраординарного, чтобы завоевать расположение падчерицы: она оставила позади слишком много, ушла слишком далеко на своем пути, и потому ее не заботило даже мнение тех, кто был плоть от плоти ее самой. Однако теперь казалось, что в доме витает непреоборимый дух женской солидарности. Он был как невидимый зверек, которого можно лишь учуять. Затаился в одном из уголков дома, в котором разыгрывалась незримо и громогласно ужасающая, остервенелая драма. Сэм обожал Дарвина, но не умел распознавать невидимых зверьков. Противостоя ему, мачеха и падчерица невольно стали союзницами. Их интуиции объединились, порождая новое детище, которое обретало телесное начало, костную структуру, сердце и мозг, наполнялось кровью. Это существо, формировавшееся в противовес кипучему великодушному красноречивому доброхоту, было ершистым, мерзким, вонючим, как гиена. Оно ненавидело женщину, что была скована детьми и жила в доме-тюрьме – бледная тень на фоне шумного говорливого тюремщика, придумывающего прозвища детям. Теперь, бывало, на губах Хенни появлялась коварная улыбка, когда она слышала, как та блеклая тварь, тупорылая дочь Сэма противопоставляет его живости свое ослиное упрямство, проявляет бессмысленное необъяснимое непослушание. У Сэма были свои способы борьбы со строптивостью дочери, но у Хенни его потуги вызывали лишь жалость. Он выводил Луи во двор, зачастую ставил на обозрение всей улицы, чтобы «придать своему уроку общественное звучание», и говорил выразительным надменным тоном:

bannerbanner