
Полная версия:
Эльфийский Двор Черного Ясеня
— Скажи «да».
Я не сказала.
Он пошёл за мной — не звуком, а тягой, той самой, от которой чешутся ладони изнутри. Я шла и чувствовала, как эта тяга оборачивается вокруг моего шага и тянет назад. Я стала считать шаги — вслух, под нос, как учила мать, — чтобы не начать считать голоса. Потому что если начнёшь считать голоса, потом начнёшь различать их по именам. А если начнёшь различать по именам — будешь искать того, кому это имя принадлежало.
— Один, — сказала я вслух. — Два. Три.
Голос за спиной не стал громче. Он стал ближе.
— Четыре, — сказала я. — Пять.
Мы вышли в узкий коридор. Коридор пошёл вверх — ступени были низкие, стёртые посредине, как в наших домах, где по лестнице ходят двести лет, — и я успела удивиться, что тут кто-то ходит. Потом повернул налево. Я успела заметить, что за секунду до поворота там было продолжение прямо — тёмное, длинное, и в конце его что-то стояло; я решила об этом подумать потом, когда у меня не будет стыть спина.
У лестницы нас ждал человек.
Он был старый. Он был живой.
Я поняла это сразу, ещё не разглядев: от него не шло холода. Он был тёплый — как печка в чужом доме, когда тебя впустили с мороза и не спросили, кто ты. От него пахло луком и мокрой шерстью, и кислым молоком, и я чуть не заплакала — до того мне этого не хватало. Я даже вдохнула поглубже, нарочно, как вор.
Он стоял, опустив руки, в тяжёлом стёганом кафтане, и лицо у него было сморщенное и внимательное.
— Ивар, — сказал Севарт. — Она на западном крыле. Ты знаешь, что делать.
— Знаю, — сказал старик.
Он поклонился — не мне, а ему. Мне достался краем, пол головой.
Севарт ушёл вверх по лестнице. Свет от него, если можно так сказать, ушёл вместе с ним — я не знала, как это назвать иначе, потому что сами стены остались освещены, но стало темнее, и коридор сразу стал коридором: тесным, сырым, с огарком на подоконнике и с паутиной в углу над дверью, которую тут никто не сметал.
Ивар посмотрел на меня внимательно, снизу вверх, как смотрят на лошадь, с которой собираются работать долго. Не на кобылу для прогулки — на ту, которую запрягут.
— Мирена, — сказал он.
— Откуда ты знаешь?
— Все знают. — Он поднял огарок, засветил его от чего-то в стене — я не увидела от чего, — и пошёл вперёд. — Тридцать лет не привозили. Все, кто ещё помнит, как привозят, вышли смотреть. Ты не заметила?
Я не заметила. Я думала, они всегда так стоят. Я думала, у них это порядок такой — стоять вдоль стен и смотреть не на тебя, а мимо, на два вершка выше головы. А оказывается, это был смотр.
Мне стало неуютно. Как будто я вышла на улицу в одном платье и только на середине деревни поняла это.
— Ивар.
— Что?
Он шёл ровно и не обернулся, и я видела только его согнутую спину в старой свитке, с заплатой на левой лопатке. Заплата была пришита крупными стежками, неровно. Женщина бы так не пришила.
— Ты можешь уйти отсюда по своей воле?
Он прошёл ещё шага три. Потом остановился. Не обернулся — просто остановился, и огарок в его руке чуть наклонился, и воск потёк по пальцам.
— Могу, — сказал он. — Двенадцать раз собирался. Двенадцать раз доходил до реки.
Он помолчал и добавил, тише:
— Один раз даже до Кривого Брода дошёл. За две недели пешком, через лес.
Я замерла.
— В Кривом Броде ты бывал?
— У тебя мать на бугре, под ясенем, — сказал он. — Я ей два раза носил весточку.
Коридор был узкий, и я стояла близко к стене, и я вдруг почувствовала, как стена за мной дышит — не здесь, выше, этажом, — и это было некстати, но я не отошла. Нельзя было отходить. Если бы я отошла, он бы понял, что я боюсь, а я не хотела, чтобы он это понял.
— Какие весточки?
— Не тебе. — Он покачал огарком. — Второй раз она мне сказала: «Передай им, что правильно растут только те дети, которых не гладят по голове». Я не понял тогда.
— А теперь?
— Теперь понял, — сказал он.
Вот тут мне впервые за всю ночь стало по-настоящему страшно. Не там, у ворот, не в зале, не от зеркал. Зеркала — это стекло, у стекла не бывает памяти. И не от эльфа, который сказал мне «я тебя убью» так же ровно, как сказал «садись, поехали». От него мне было холодно, а холодно — это понятно, я в холоде выросла.
Страшно мне стало здесь. В тёплом человеческом коридоре, от тёплого человеческого голоса, от запаха лука, который я только что чуть не оплакала, — и от того, что этот голос знал мою мать. Знал так, как я её не знала. Значит, у моей матери была жизнь, о которой я не имела никакого понятия, и она её от меня спрятала. Спрятала хорошо — я двадцать лет ходила за ней по пятам и не нашла ни щели.
— Ты знаком с ней был?
— Нет, — сказал Ивар.
— А кто?
— С ней был знаком тот, кто забирал.
Он повернулся и пошёл дальше. Огарок вёл его руку, а его рука вела меня, и я шла за ним, и я вдруг очень хорошо поняла одну вещь.
Меня не привезли сюда искать чужую смерть.
Меня привезли заканчивать чью-то работу, начатую задолго до того, как я родилась.
Глава 3.
В западном крыле пахло пылью и сырым деревом.
Ивар шёл впереди, светя огарком, и говорил на ходу — не со мной, а сам с собой, с ровной, причитающей интонацией, с какой старые люди рассказывают про свои болячки.
— Спальня твоя. Дверь одна. Засов изнутри есть, — сказал он, — но засов без ручки, так что задвинуть ты его не сможешь. Не смотри так. У меня также. В этом крыле дома, нет замков.
— А если приспичит?
— Если приспичит — иди по коридору вниз, там будет ниша. В нише ведро.
Он остановился так резко, что огарок качнулся и воск брызнул на пол.
— Ты, девочка, не первая, кого я провожаю в это крыло. — Он поднял на меня глаза. — Только из тех, кого провожал я, выжил я один.
— Хорошая речь, — сказала я. — Перед смертью так говорят?
— Нет, — сказал Ивар. — Это я так, чтобы ты не расслаблялась.
Он помолчал немного и добавил уже другим голосом, будничным, будто вспомнил про дело:
— К тебе придёт Сайла. Принесёт еды.
— Я не голодна.
— Я не спрашиваю, голодна ты или нет.
Он открыл дверь и зашёл первым. Я за ним поплелась.
Комната была длинная и холодная. Кровать у стены — узкая, с тремя маленькими подушками и шерстяным одеялом цвета мокрой золы. Стол. Стул. Сухая лампа. Печка, которая не топилась и топить, судя по лицу Ивара, не собиралась. Я потрогала её бок — камень был холодный, но не мёрзлый.
Окно было забрано тонкими полосами железа — не поперёк, а вдоль. Я долго смотрела, пока не поняла: решётка тут не для того, чтобы не вылезти.
Она для того, чтобы ничто другое сюда не проникло.
— Окно зачем здесь?
— Так велено, — ответил старик и поставил огарок на стол.
— Кем?
— А ты угадай, — сказал Ивар и пошёл к кровати — поправить подушку и одеяло.
В углу, лицом к стене, стояло зеркало.
Я его увидела сразу — и поняла, что дело плохо. Стены в этом замке говорили не умолкая, но ровно, они гудели, как гудят молитвы, на которые никто не обращает внимания. А зеркало в углу молчало. Оно было высокое, в чёрной раме, и от него шёл холод изнутри.
Я отошла от него на шаг, оторвала от зеркала взгляд и посмотрела на Ивара.
— Ивар.
— М?
— Ты знал мою мать.
Он разгладил одеяло — раз, другой, третий, хотя оно и так лежало ровно.
— Я не знал. Я говорил, что не знал.
— Ты сказал, что её знал тот, кто забирал.
— Сказал.
— Кто это?
Ивар закончил поправлять подушку и одеяло — разгладил их, будто это могло что-то изменить, — взял огарок и пошёл к двери. Я стояла и смотрела ему в согнутую спину и ждала ответа, но его не услышала.
Спина старика была напряжена. Так стоят люди, которым есть что терять и нечего защитить: не от страха передо мной — от страха перед тем, что нас могут услышать. Он боялся и молчал.
— Ты мне не поможешь, — сказала я.
— Нет, — согласился он, не оборачиваясь. — Я тебе не помогу. Но скажу первый и последний раз: спать ложись, пока светло. И после заката из комнаты не выходи. Особенно в сад.
— А что в саду?
— Деревья, — сказал он. — Они говорят без умолку.
— Я умею не слушать.
Ивар повернул ко мне лицо и посмотрел на меня долго.
— Все так говорили, — сказал он.
И ушёл.
Дверь закрылась за ним без стука, мягко.
Я осталась одна в комнате с зажжённой лампой, от которой не шло тепло.
Стены за моей спиной читали список имён всё быстрее. Я не прислушивалась.
Глазами я прошла комнату ещё раз, искала, где умыться. Умываться было негде: только кувшин с водой на широком подоконнике и тазик под кроватью, жестяной. Я наклонилась, вытащила его.
Взяла кувшин в руки — он оказался ледяным, таким, что ладони сразу защипало. А вода в нём была чистая, без пылинки, без соринки.
Я стащила тулуп, от него пахло дёгтем и землёй — моей землёй. Я положила его на стул, расправила, — и подумала: наверное, в этом замке столетиями не пахло ничем, кроме сырости и камня. Мой запах здесь что-то новое.
Потом взяла тазик, поставила на стол, рядом с лампой. Взяла кувшин и налила воду — она пошла тонкой струёй, — и зачерпнула горсть в ладони. От холода пальцы скукожились, до ломоты в костяшках, но я всё равно вымыла лицо, шею, за ушами.
На спинке стула висело полотенце. Я взяла его — жёсткое, серое, как мешковина, — и вытерлась им, и лицо после него горело.
Потом расплела косу. В дороге она вся сбилась, и я расчесала волосы пальцами, долго, прядь за прядью, отделяя узелки. И заплела косу заново, туго.
А потом села на кровать.
Достала из-за пазухи платок, в котором была горсть земли, перебирала его пальцами, прощупывала земельку и стала думать.
Но думать в этом замке было трудно. Стены, будто назло, всё громче шептались.
Мой взгляд все-таки метнулся в сторону зеркала в углу — мне было до боли интересно, что же в нем скрыто. Хотелось взглянуть в него хотя бы одним глазком. Тем более, раз оно стояло в моей комнате, значит, было не таким уж опасным, как те, что в коридорах.
Я убрала платок обратно за пазуху и встала с кровати.
Подошла.
Зеркало стояло не совсем вплотную к стене, его можно было даже не поворачивать: достаточно было подойти поближе и прижаться спиной к стене, чтобы увидеть свое отражение. Но я встала так, чтобы не отразиться в нем — чуть сбоку, наискось.
И тут зеркало дрогнуло, будто ожило. Я вздрогнула всем телом и застыла на месте.
Затем тёмные фигуры в стекле начали наливаться плотью.
Не сразу — сначала проступили плечи, потом лица, потом свет; и я не заметила, как сделала шаг вперёд. Потом ещё один.
Я вгляделась в самое зеркало — и реальный мир просто перестал быть. Не исчез, не погас. Просто перестал иметь значение.
Я увидела коридор.
Он был пустой — ни единой живой души, — но тёплый свет факелов освещал его достаточно, чтобы разглядеть всё и понять: это тот самый коридор, по которому я недавно шла с Иваром. Только чище. Стены и потолки выше, и нет в них ни серости, ни черноты, ни этой их каменной болезни. Камень был светлый.
Я заметила, как по коридору шли двое.
Первого я узнала по походке — потому что за эти сутки я, кажется, выучила его походку навсегда.
Севарт.
Он был ко мне спиной, но по повадке, по тому, как он ставил ногу и как держал плечи, он был моложе. Он шёл так быстро, будто боялся куда-то не успеть.
Второй был крупный эльф, широкоплечий, с бородой ниже ворота. Он говорил без умолку.
— …и я ему сказал: если ты не закроешь северное крыло до срока, я сам его закрою, и тогда, владыка, не обессудь, тогда у меня будет свой счёт…
Севарт молчал. Не смотрел на него. Не кивал.
Впереди, в конце коридора, показалась женщина.
Она выходила из двери — и я узнала эту дверь. Это была дверь моей комнаты.
Женщина держалась статно, спина прямая, грудь вперёд; она была похожа на хозяйку этого дома больше, чем всё, что я в нём видела. Лицо её было идеально слеплено, как и у всех эльфов, а волосы — чёрные, как у Севарта, длинные, стянутые на затылке.
Она шла ему навстречу.
Всё, что произошло дальше, заняло мгновение.
Женщина сделала ещё шаг — и будто что-то внутри неё кольнуло. Она остановилась. Замерла. Глаза её расширились от изумления, потом в них вошла немая боль, и она осела на пол — без крика, без единого звука, только платье зашуршало под ней. Голова склонилась набок, и пустые глаза смотрели куда-то мимо всего, в сторону.
И тогда я заметила у неё на шее, там, где ключица переходит в грудь, тонкую тёмную линию. Ровную.
Севарт подбежал к ней и взял её за плечи.
Картинка ушла вся.
Разом, как если задёрнули занавес.
Зеркало осталось зеркалом.
И в отражении я увидела себя: тугая коса на затылке, рубаха, испуганные глаза, выпученные от того, что я только что видела. Такого лица у себя я не видела никогда.
Я отступила рывком, чтобы снова в нём не отразиться. Нога зацепилась за ножку стула, стул скрипнул, и от этого скрипа я чуть не заорала. Руки тряслись, и я не понимала, что это было.
Севарт.
Женщина, схожая с ним лицом.
Может, сестра старшая.
Может, мать.
— Чего ты хочешь? — спросила я вслух, в пустую комнату. Голос вышел сиплый и сел на середине слова.
Комната не ответила. Стены за дверью продолжали читать свой список, будто ничего не случилось.
Я отошла от зеркала — сперва спиной, потом просто пошла, — добралась до кровати и легла, зарываясь в одеяло с головой. Одеяло пахло пылью и мокрой золой.
В комнате холод я больше не ощущала — тело как будто отменило холод за ненадобностью. Но меня трясло. Трясло от этого видения похлеще, чем от мороза, — так трясёт не снаружи, а изнутри, там, где ничего не согреешь.
Я лежала под одеялом и уставилась в потолок, в трещину от угла к середине.
И услышала, как из стен доносятся голоса. Тонкие, далёкие. Не речитатив, не хор — просто голоса, как голоса людей за рекой в туман: слов не разобрать, а понять хочется. Я слушала их и слышала имена.
Я натянула одеяло на ухо. Не помогло.
Тогда я вытащила руку из-под одеяла, и за пазухи вытащила платок с землей — и притянула его к себе прижав к груди сжимая сильно.
Глава 4.
Дверь скрипнула, открываясь. Не хлопнула, не стукнула — просто проскрипела на одной ноте, как будто её и открывали-то с осторожностью.
В комнату вошла девушка. Сайла, кажется, — старик говорил, что она придёт принести мне еды.
Печку бы лучше затопили, подумала я. Околею так до утра и не доживу.
Она вошла без стука, и только юбки зашуршали по полу.
Я подняла голову.
Молодая девушка, в старом платье — застиранном столько раз, что оно уже и цвета настоящего не помнило, серо-голубое, как вода в лохани. Дырок не было. Даже рубцов от зашиваний не было. Это я отметила сразу.
Она была старше меня — чуть-чуть, на два-три года, не больше. И держалась при этом как держатся служанки: плечи вперёд, голова вниз.
Она несла поднос. Двумя руками, прижав к груди. На подносе был хлеб, мясо в тарелке — от мяса шёл пар, настоящий, горячий, — яблоко и кружка с чем-то, тоже горячим, потому что над ней вился дымок. Пар в этой комнате был чудом.
Лицо у неё было бледное. Ни единого румянца — не белое, а какое-то выцветшее, как ткань на солнце. Шла она тихо, на носках, будто боялась сделать громкий шаг.
Я стянула с головы одеяло и села. Ноги свесила на пол, но ступни поставила в свои сапоги — сразу, не раздумывая, потому что пол в этой комнате был ледяной.
— Ты Сайла? — спросила я.
Она тут же остановилась. Кивнула — молча. На меня взгляд не поднимала. Смотрела куда-то рядом со мной, чуть в сторону.
— Ты мне будешь приносить еду?
Она кивнула ещё раз.
И тут я почуяла неладное. Я посмотрела на неё внимательнее и свела брови.
— Ты говорить не можешь?
Она подняла на меня глаза. Прямо, в первый раз за всё время. Посмотрела долго, спокойно, будто решала, стоит ли. А потом медленно открыла рот.
У неё не было языка. Только маленький отрубок.
Я не отшатнулась и не охнула, просто выдохнула через нос и отвела глаза.
Жалко мне её стало так, что заныло под рёбрами. Но нарочно сделала лицо попроще, будто оценила положение и всё поняла.
А сама подумала другое. Кому-то было неудобно, что она слишком много говорила. Я слышала, что в знатных домах за лишние слова рвут языки, а за ложные осуждения — тем паче. Одно дело слышать про это, другое — видеть вот так, вживую, у девчонки, которой жить да жить.
Сайла двинулась к столу и поставила поднос. Потом отодвинула стул — чуть-чуть, на пол-ладони от стола, чтобы удобно было сесть, и не больше. Она всё делала с этим «ровно настолько»: как будто каждый её жест когда-то был отмерен и вбит ей в руки.
Я обулась быстро. Один сапог, потом второй. Подошла к стулу, опустилась и сама, без её помощи, пододвинулась к столу. Стул скрёб по камню, и это было первым громким звуком за весь вечер.
Сайла села рядом — на второй стул, боком ко мне, колени вместе, руки на коленях. Потом взяла мою кружку. Поднесла к губам и глотнула.
Я замерла.
Она отпила немного, проглотила, поставила кружку на место и ткнула в неё пальцем: пей.
Вот теперь я поняла. Она мне показывала, что не отравлено.
— Спасибо, — сказала я и отпила.
Чай был горячий, настоящий, с травами, и он пошёл вниз и растёкся по всему горлу, по груди, до самого живота.
Я взялась за мясо. Курица, жареная, мягкая, пропитанная — с сухими травами, с чем-то душистым, чего у нас в Кривом Броде не сыскать за деньги.
Сайла посмотрела на меня. Потом встала — медленно, без резкости, — и пошла по комнате.
Она обошла углы. Проверила подоконник — провела по нему пальцем и посмотрела на палец. Заглянула под кровать, присела на корточки, посмотрела в щель между кроватью и стеной. Открыла и закрыла створку печки, заглянула внутрь. Всё быстро, без стеснения, как делает человек, который проверяет не гостью, а помещение.
Я жевала и наблюдала за ней глазами.
Потом она остановилась у зеркала, и не долго думая взяла зеркало обеими руками — аккуратно, за раму, — и повернула лицом к стене.
Я подорвалась с места так, что стул упал.
Он грохнул на пол, громко, как выстрел. Я бросила мясо на тарелку, и рванулась к ней, вытянув руку вперёд, чтобы успеть, поймать, оттащить её от стекла раньше, чем оно её увидит.
— Не трогай!
Рука моя не дотянулась. Сайла уже обернулась.
И посмотрела на меня так, что я остановилась как вкопанная, посреди шага, с вытянутой рукой, и стояла так, как дура, и просто хлопала глазами. В её взгляде не было ни страха, ни извинения, ни вопроса. В нём было: я знаю, что делаю. И ещё было: я знаю, что нельзя стоять в отражении. И от того, что она это знала, мне стало холоднее, чем от всего, что я пережила сегодня.
Я опустила руку. Взяла упавший стул, поставила. И выдохнула — так, что плечи упали.
Сайла молча подошла, села обратно и посмотрела мне на тарелку. Потом опять на меня. Взглядом ткнула: ешь.
Я села и принялась доедать. Запивала горячим чаем, и от этого тепла, которое разливалось по мне изнутри, мне вдруг отчаянно захотелось заплакать. Не от жалости — от тепла. Потому что тепло — это дом. Дома было всегда тепло и пахло дымом и хлебом, а тут сплошной холод, камень и голоса в стенах.
Я не заплакала. Дожевала, доела всё, и хлеб, и мясо, но яблоко оставила на потом.
Сайла сидела на стуле и смотрела, как я ем.
— Ты знала тех, кто был до меня? — спросила я.
Она кивнула.
— Тридцать лет назад была одна. Как её звали — помнишь?
Сайла встала. Подошла к окну — оно всё было под тонкой плёнкой инея, ровной, нетронутой, ни одного следа от пальца. Она постояла секунду, потом подняла руку, выставила указательный палец и повела им по стеклу.
Ноготь прочертил в инее белую бороздку, и от этого звука — тонкого, скребущего — у меня опять зачесалось где-то под лопатками.
Она написала пять букв.
И-Л-Ь-З-А.
Я смотрела на Сайлу. Потом на имя, проступающее в инее.
— Она умерла?
Сайла кивнула.
— Ты видела, как её хоронили?
Она кивнула опять — но не так, как в первый раз. Не сразу. Головой повела медленно, будто заставляла себя, и кивок вышел короткий, вполовину.
И тут же взгляд её метнулся к двери.
Она смотрела на дверь так, будто за ней кто-то стоял. Стоял и слушал.
Она постояла так. Потом повернулась ко мне и приложила палец к губам, чтобы я громко не говорила, а лучше вообще молчала.
Я кивнула ей в ответ — тоже без слов, одним подбородком, — и она это увидела и чуть-чуть расслабилась.
Я откинулась на спинку стула. Живот был полный, тело тяжёлое, и от этого сделалось вдруг лениво, как после бани, — а голова работала, как никогда.
Сайла подхватила поднос. Собрала всё: тарелку, кружку, недоеденный хлеб, — и пошла к двери. Тихо, как вошла. Только подол шуршал по камню, ровно, одно и то же, шух-шух-шух, и по этому шороху я поняла, что она шла на носках.
Дверь закрылась за ней.
И снова — я одна.
Я взяла яблоко, то, что оставила на потом. Красное, крепкое. Я крутила его в пальцах, поворачивала так и эдак, разглядывала.
А в голове шло по кругу, одно и то же, как мельница, у которой жернова пустые.
Что здесь происходит — непонятно. Толком непонятно, зачем я здесь. Одно я знала твёрдо: девушки, которые были тут до меня, умерли. Все. Или не все — но та, про которую я знаю, та, чьё имя Сайла вычертила на стекле, умерла.
Почему? Из-за чего?
Я перестала крутить яблоко и зажала его в кулаке.
И кто эта женщина, которую мне показало зеркало?
Я положила яблоко на стол — бережно. И встала медленно со стула.
И тут тишина кончилась.
Она вернулась вся сразу, и с ней вернулся гул. Он шёл из стен, из потолка, из-под пола — со всех сторон, ровный, плотный, вязкий. Голоса жужжали и жужжали мне в уши, и это было не вокруг, а уже как будто внутри черепа: они лезли в меня, они хотели, чтобы я стала их слушать, они подбирались под самую мою мысль и подстраивались под неё, ловя в тот самый ритм, в котором я думала.
Я упрямо их не слушала, просто сжала челюсть и держала.
Так я дошла до кровати. Отвернула одеяло — оно было холодное, но это уже не имело значения.
Я легла и натянула его на голову. Взяла края, потянула, замоталась в него. Потом прикрыла уши ладонями — плотно, до глухоты, — и зажмурилась изо всей силы, до пятен под веками.
Гул не ушёл. Он стал тише, но не ушёл — он остался там же, за ладонями, ровный, ждущий.
Глава 5.
Несмотря на непрекращающийся гул голосов, меня постепенно одолела дрёма. Но распахнуть глаза пришлось резко: тело внезапно охватил такой озноб, будто сквозь одеяло вылили ушат ледяной воды. Зубы выбивали дробь, всё тело заколотило в припадке.
Голоса тут же смолкли — разом, будто по невидимому приказу. Но им на смену пришел невыносимый, тонкий и пронзительный звон. Он сокрушительно вколачивался прямо в череп, раскалывая голову пополам. Я зажмурилась, крепко сжала зубы и обхватила голову руками.
На какую-то долю секунды всё прекратилось: противный звук медленно отступил, а боль утихла. Снова открыв глаза, я сделала глубокий вдох и медленно, неуверенно опустила руки. Но напряжение не отпускало. Появилось странное ощущение, будто кто-то зовёт меня и тянет за собой на невидимых нитях, словно марионетку.

