скачать книгу бесплатно
Улицы были пусты. Вид их под насупившимся небом вызывал гнетущее чувство. Там и сям зияли огромные воронки. Возле одной из них, рядом с домом, который разворотила бомба, на чём-то вроде топчана лежало неподвижное тело, накрытое чёрным покрывалом, рядом не было никого.
Более всего пострадала станция. Сгорел вокзал. Взрывами сбросило и закрутило рельсы. От эшелонов остались остовы сгоревших вагонов. Бомба попала в вагон с хамсой, и её разбросало по путям. Сгорела и школа, рухнул забор, окружавший её, обгорели прекрасные тополя.
К полудню из города потянулась вереница людей, покидавших его, – старики, женщины, дети, – с узлами, чемоданами на тележках или велосипедах, или которые несли на себе. Друг за другом, нескончаемой вереницей, вызывая тягостное чувство, шли они весь день.
После бомбёжки ходили рассказы про разные случаи: о попадании в убежище, где было двадцать или тридцать человек, о чьём-то чудесном спасении. Погибло будто бы несколько сотен мирных граждан. Говорили, что один самолёт всё-таки сбили. У себя во дворе и в комнате мы нашли много осколков, колючих и острых.
Налёты стали повторяться еженощно. Теперь мы спали, не раздеваясь. Как только звучал сигнал тревоги, мы вместе с нашими соседями бежали к лесу, до которого было не больше километра. Мать и я держали Жанну за руки. Самолёт летел над самой головой, пулемёт чеканил смертельное та-та-та-та…, и было отчётливо слышно, как совсем рядом, у самого уха, со свистом проносятся хищные крылья.
Опушкой леса вслед за другими мы заходили на край пшеничного поля и оттуда смотрели в сторону станции и города. Здесь, среди колосьев, было покойно, тихо. Ночи были тёплые. Сидя на земле под звёздным небом, люди тихонько переговаривались. Самолёты кружили, вешали фонари, стреляли из пулемётов, но не бомбили.
Хотя путёвка моя пропала, меня приняли в лагерь.
В каком-то доме с высоким крыльцом все прошли упрощённый врачебный осмотр. Потом всё ограничилось тем, что нас просто кормили, иногда водили на прогулку, в лес. Каких-либо занятий с нами не помню, для этого не было ни помещений, ни условий.
После бомбёжки у нас завелась забава. Почему-то обширный луг рядом с нашей сажалкой оказался усеян зажигалками, многие из которых, вонзившись в землю, остались совершенно целы, некоторые обгорели частично.
В сажалке я нашёл целую осветительную бомбу. Упакованная в плотную обёрточную бумагу, от удара о грунт снизу она примялась, но часовой механизм с воспламенителем был цел и сиял новенькой латунью. Тоже в сажалке ребята нашли ещё пару частично сгоревших, обугленных фонарей.
Всё это богатство мы притащили к нашему окопу и стали устраивать потеху. Кусок зажигалки или осветительной бомбы помещали на лопате в нашу плиту, там он начинал разжижаться и гореть. После этого расплав подбрасывали лопатой, потом ударяли ею, и он разлетался ослепительными брызгами – белыми или малиновыми, создавая зрелищный фейерверк. Однажды горящая капля упала на голову Михелю, после чего на этом месте у него образовалось пятно величиной в пятнадцать копеек, на котором уже не росли волосы. Я хотел вынуть из своего красивого часового механизма воспламенитель, но не сумел и кому-то потом отдал.
Время для мальчишек было весёлое. В народе уже не было панического возбуждения сорок первого года. А вскоре началось большое наступление нашей армии, после чего налёты прекратились. Война покатилась на запад. Жизнь, конечно, была ещё скудна, но дни постоянной тревоги отступили.
Вместе со взрослыми мы ходили на разборку развалин, оставшихся после бомбёжек. Работали киркой. Мелкие осколки кирпичей собирали в кучи, цельные кирпичи и крупные их куски складывали отдельно.
Но лучшее время проводили у сажалки – купались, валялись на траве, играли. Сажалка была небольшое озерцо, поросшее по берегам осокой и камышами. Глубина была, наверное, метр, вода чистая, дно песчаное. Отсюда начинался и тот большой луг, который почему-то оказался усеян зажигалками. Здесь мы говорили о войне, обсуждали последний кинофильм, рассказывали что-нибудь из того, что интересно мальчишкам. Любимым развлечением была игра в ножичек. Проигравшему забивали в землю колышек, который он должен был вытащить зубами без помощи рук.
Наступал вечер. От станции доносились звуки репродуктора. Было славно лежать на траве, что-то думать, слушая долетавшие слова про мирную жизнь, про чью-то встречу после больших испытаний и долгой разлуки…
Самым авторитетным в нашей компании был Вовка по прозвищу Коривка, то есть Коровка. Дома у него были какие-то дела, обязанности, он иногда куда-то отлучался. Михель, то есть Миша, Мишка, жил в своём доме рядом с нашим, был добрый товарищ, без дурных наклонностей, круглолицый, черноглазый, немного моложе нас. Изредка к нам приходила Нила, его сестра, – посидеть на лавочке возле нашего окопа, посмотреть, чем мы занимаемся. Дружил с нами и Генка – Генерал. Он жил подальше, был из зажиточной семьи и принимался у нас как куркуль. При доме у него было целое поле пшеницы. Иногда он приходил с пшеничной плюшкой, от которой отщипывал нам по кусочку. Заглядывал Витька, который жил тоже в нашем доме с матерью, меньшими братом и сестрёнкой. Был он постарше, до войны жил в Сталинграде. Их семья находилась там всё время боёв. Он был взрослее, держался особняком, наше общество ему не подходило.
Каждый день происходили какие-то события. В клубе мы смотрели фильмы о войне, посмотрели знаменитый в то время фильм «Джордж из Динки-джаза», от которого все были в полном восторге, который потом долго обсуждали, смакуя комические моменты. А однажды на луг опустился «кукурузник», и все мальчишки, которые видели это, помчались посмотреть самолёт, лётчиков. От лагеря, который я посещал, почти не осталось воспоминаний, кроме, пожалуй, случая, когда нас привели в лесу к настоящему довоенному лагерю, пребывавшему в заброшенности с начала войны.
С мальчишками происходили разные истории. Один такой сделал самопал из винтовочного патрона и когда, прицелившись, выстрелил, капсюль вылетел из патрона и выбил ему глаз. Другой, когда все мы вышли к железной дороге после окончания сеанса в клубе, подкатывался на подножке маневрировавшего товарняка и при соскакивании, споткнувшись, угодил ногой под колесо. Ему раздробило кость ниже колена, но не отрезало ногу. Красный от боли и натужного крика, он прыгал на одной ноге, в то время когда часть другой ноги болталась, как тряпка, а сквозь кожу выступала кровь.
У каждого из нас были обязанности дома, в семье. На моём попечении оставалась Жанна. Большую часть времени она проводила во дворе с детьми её возраста, но иногда я брал её с собой, и мы уходили в лес, гуляли на лугу. Она была хорошенькая, любимица отца – светловолосая, голубоглазая, с косичками, с забавными девчоночьими манерами, немножко кокетка. Во время прогулок спрашивала что-нибудь, собирала цветы, пыталась ловить бабочек, кузнечиков. А ещё мы искали землянику. На этих прогулках с нами была и Нила. Жанна тянулась к ней, Ниле нравилось быть для неё как бы старшей сестрой.
Две женщины, соседки, собрались по грибы, взяли с собой Нилу и Михеля. Нила позвала и меня.
Лес был не такой, когда мы ходили на картофельное поле. Было больше берёз, были и сосны, изредка между ними ёлки. Землю местами устилали пышные мхи и какой-то особенно густой и упругий вереск. Иногда местность переходила в пологий склон, или на пути оказывался холм, сплошь поросший вереском, с берёзами, заходившими на его вершину. Грибов было мало, у меня в корзинке всего с десяток лисичек, пара подберёзовиков. Постепенно мы отстали от наших женщин, но Нила и Михель знали дорогу. Заглядывая в мою корзинку, видя, как мало у меня грибов, Нила подкладывала мне то один, то другой гриб. Даже у Михеля было больше.
В полдень мы остановились возле реки, устроив обед из тех припасов, что взяли с собой. У меня был только хлеб, у Нилы с Михелем нарезанное ломтиками сало, большая бутылка молока, огурцы, яблоки – белый налив. Я стеснялся есть то, что не принадлежало мне. Но Нила сказала, если мы дружим, я не должен отказываться.
Да, мы дружили. Она ведь была добрая и красивая…
Молоко пили из бутылки по очереди – сначала Михель, потом она передала бутылку мне. Я сделал два глотка.
– Пей ещё, пей, – настаивала она.
Я давно не пил молока, оно было очень вкусно.
Потом мы сидели в траве. Михель пошёл бродить по склону. С холма открывались чудесные виды, и мы смотрели, как через мост проходил воинский эшелон. Горячий ветер, набегая, ласкался, о чём-то шептал. Мы оставались одни…
Вечером мы приходили к сажалке. Там в это время не было никого. Молчали камыши и травы. Низкое солнце отражалось яркими вспышками в чуть колеблющейся воде. Небо светилось тонкой лазурью.
Жанна прыгала возле нас. От станции опять долетало про встречу и, значит, о разлуке… Странные переживания овладевали душой… Когда это было? Или ещё только будет? Ведь жизнь только начиналась… Может быть, когда-нибудь это мы будем смотреть, как горит на солнце река, слушать, как лепечут деревья… И может об этом сияло вечернее небо и были те, долетавшие к нам слова…
Заканчивался июль. Война уходила на запад. Железнодорожник, земляк, изредка наезжавший с узловой станции, где он работал, к своей семье, прислал две машины – ЗИС и полуторку. Город наш был освобождён. Мы уезжали.
Провожали нас: Коривка, Михель, Генка, другие ребята. Нила стояла чуть в сторонке. Машины тронулись. Все стали махать рукой. Махала и Нила. Я всё смотрел, и вот они скрылись за поворотом…
Последним вечером мы снова пришли к сажалке, теперь уже последний раз. Жанна опять искала что-то возле нас, подбирала с земли, кидала в воду, пыталась ловить стрекозу.
Вынув из кармана камешки для игры, которой тогда увлекались девчонки, Нила перебирала их в руках. Солнце сияло в чёрных волосах, слепило глаза. Раскладывая камешки перед собой, подбрасывала их, ловила, снова собирала. Подняв глаза, смотрела куда-то, думала – о чём?…
– Все уезжают, – вздохнула она, – а мы остаёмся…
«Ты знаешь край, где всё обильем дышит?..» Так сказал поэт об этой стороне. Какие там солнце и небо! Сады и поля! Реки, ручьи! В смешанных лесах вереск, пышные мхи. Красив их сочный, золотисто-зелёный цвет. По ним пестреют мелкие звёздочки белых цветков, золото лютиков, колокольчики, ромашки, кукушкины слёзы. Среди них растут старая берёза и стройная сосна. В них тонешь, словно на мягкой постели… Туда устремляется память…
Да, мы уезжали… Долгие дни я думал о доме, который пришлось покинуть в сорок первом году, о той, довоенной, жизни, о тех, кого оставил там. Я видел их в снах. И вот приблизился день, которого я так долго ждал…
Всё ниже опускалось солнце. Лучи ослепляли вспышками на тихой воде. От станции опять доносилось про вечер, про обрыв к реке… Глаза блестели в низких лучах…
Пройдут многие годы… Здесь будет такой же вечер, будут солнце и тишина… И кто-нибудь вспомнит те слова… Они и сейчас всё ещё звучат там. Но кто услышит их теперь – может быть, всё так же в солнечной и, однако, уже совсем другой тишине?.. И почему то, что было когдо-то, не отпускает, зовёт и кажется лучше, дороже того, что сейчас и что будет потом?..
Страница памяти
Среди беззаботно шумливых школяров она выделялась грустным спокойствием выражения лица, поступков, своей отдельностью, будто знала, чего не знали другие, отчего весёлость эта вызывала в ней грусть.
Был сорок четвёртый год. Война гремела уже далеко.
Занятия в школе шли обычным порядком. На переменах она звенела ребячьими голосами. Младшие школьники гонялись друг за другом, носились по саду. Те, что постарше, прогуливались проложенными дорожками, сидели на скамьях.
Бледная матовость лица, тёплый и всё-таки грустный взгляд карих глаз, голос, звучавший кроткой печалью, невольным и неодолимым влечением притягивали к ней. Видеть и слышать её, хотя бы мимолётно, пусть даже издалека, было единственно возможным для меня. Я был всего лишь пятиклассник, она училась в седьмом, хотя внешне разницы между нами не было заметно. Хрупкое очарование облика и душевного строя вызывали болезненную мечту об её незащищённости, смутное побуждение уберечь, защитить, но как, от чего?..
Пережитое в недавнем сострадание к судьбам андерсеновских принцесс неожиданным изломом проявилось в подлинной жизни. Подобно беззащитной в грустной своей судьбе Дюймовочке, одним своим существованием обнажавшей правду жестоких и грубых отношений, она вызывала желание сделать, совершить ради неё… Но что?.. Подвиг?.. Возможно. И может быть даже умереть. И наверное, из этого происходило неосознанное постижение того, что, казалось общим и близким, которое, преодолевая непреодолимое, соединяет на все времена.
Учился я плохо – из рук вон. Потрясая моим дневником при жалких моих попытках оправдаться, отчим преображался в лицедея, патетически возглашая своё излюбленное:
– Ах, какое огорченье – вместо хлеба да печенье!
Подавляюще величественный, в одной руке он держал дневник, другой указывал на этот достойный презрения документ, склонив по всегдашней привычке голову к левому плечу, так что свисала тяжкая грива песочных волос. Произнося свою речь с пафосом и ядовитой иронией, он устраивал настоящий театр, в котором зрителями были мать и Маришка, я – бездарный исполнитель той роли, которую мне определила судьба, а он – непогрешимый судия, громовержец, бог.
Бедная мать страдала больше, чем я, получавший серию болезненных ударов узким ремнём, постоянно висевшим на двери, как напоминание о том, что ответственная и нелёгкая обязанность воспитателя будет исполнена неукоснительно и при любых обстоятельствах. Так он довлел над матерью, «с любовью» внушая ей необходимость строгих мер против лени, безделья, разгильдяйства.
Притом, что на служебной лестнице он занимал лишь скромное положение прораба, представление его о собственной персоне никак не увязывалось с действительностью, в которой он вынужден был существовать. Всё же, сказать по-справедливости, на службе он был безупречно честен, никогда не попользовался ничем сверх положенного, хотя, наверное, имел такую возможность. Занимая более высокий пост в прошлом, пострадав за свою честность, как он говорил, был понижен в должности и направлен на работу в этот скучный городишко, где у нас не было ни родственников, ни друзей, ни знакомых. Сознание собственной безгреховности раздувало его гордыню, и уж где-где, но в семье он жаждал получить полное удовлетворение своему честолюбию, поучая, указывая, требуя выполнения установленных им правил, нарушение которых приравнивалось к преступлению. С первой женой он развёлся, платил алименты, потому достатки наши были весьма скромны. Тем не менее он требовал к себе исключительного внимания, особенно в гастрономической части: еда должна быть свежей, только что приготовленной, предельно вкусной, и большая часть имевшегося ресурса отдавалась ему. Он принимал это как должное.
Почему мать наша, красивая и добрая, вышла замуж за этого человека? И всего только через три года после того, как в самом начале войны погиб наш отец? Что нашла она в нём, жестоком, самовлюблённом? И когда я видел огромный живот её, понимая, что это значит, во мне поднималась волна чёрных чувств к ней. Чем больше она сопереживала мне, чем больше, кроткая и ласковая, старалась что-то сделать для меня, в то же время оставаясь в полном подчинении его воле, в согласии с его педагогическими идеями, тем более несомненно для меня было видеть себя чужим и ненужным. Маришка, которой было только шесть лет, не могла понимать того, что происходило в нашей семье. К тому же к ней он относился совсем по-другому – был добр, внимателен, даже баловал.
В школьном саду я сидел на скамейке, рядом сели она и подруга.
Был день бабьего лета, большая перемена. С безоблачного неба к земле протягивались уже не обжигавшие лучи. Во дворе и в саду носились, поднимая шум, высыпавшие из классов ученики.
Девушки говорили о своём. Слова с их смыслом скользили мимо меня. Я внимал лишь звукам, которыми, как в музыке, открывалось, что в мире есть настоящая красота, и то печальное, хрупкое в ней, что так легко погубить, вызывало желание уберечь, защитить, с самого начала предназначенное, однако, остаться неразрешённым, не получившим исхода.
Кажется, ни о чём и ни о ком другом я уже не думал, а то, что было о ней, не отпускало ни днём, ни ночью – ни на минуту, никогда.
Городок только что вышел из оккупации. Всюду проступали следы прокатившейся через него войны, была общая бедность, жили по карточкам. Школа нуждалась в ремонте, окна наполовину были заколочены фанерой, не было электричества. В ноябре последний урок второй смены проходил в полной темноте, пользуясь которой ученики не упускали случая подурачиться, пошалить, пока учитель не видит их. Зимой стало так холодно, что в классах сидели в верхней одежде. Но всё равно школа жила кипучей жизнью. На переменах она бурлила и шумела. Младшие школьники носились по классам и коридорам, бегали во дворе.
Происходили и разные события. С передвижной установки показали фильм «Дети капитана Гранта». Конечно, все видели его раньше. Но это совсем другое – когда показали в школе, бесплатно, и все устроились в зале, совсем по-домашнему – кто на скамейках, а кто и на полу.
А однажды ученика первого класса награждали медалью «За боевые заслуги». Флегматичный, упитанный герой этот был сыном полковника, который возил его с собой на войне. Случилось, что немцы захватили наши позиции, и мальчик оказался на территории, занятой врагом. Тогда контратакой своих солдат полковник заставил противника отступить. И так новоявленный герой был освобождён, проведя несколько часов в плену.
Ради торжественного случая школу построили в зале. Мальчика ввиду его небольшого роста поставили перед строем на табуретку, и какие-то военные прикрепили ему на груди эту медаль, присовокупив подобающие случаю слова.
Две девчонки из пятого «б» как-то странно и постоянно возникали передо мной – дразнились, хохотали, кривлялись. В то время школьникам на большой перемене давали по кусочку чёрного хлеба и две ложечки сахарного песку к чаю. И бывало, приготовившись выпить свой чай, на минутку отойдя за хлебом, вернувшись, я находил в своём стакане тряпку, которой с доски стирали мел. Тут же две проказницы, следившие за мной, с хохотом убегали. Но мне они были неинтересны.
Девятого и десятого классов в школе не было, но был восьмой класс, при этом какой-то странный и совсем особенный. Эти восьмиклассники были вполне взрослыми людьми, держались обособленно, солидно – группами или парочками. Было странно видеть таких «тётей» и «дядей» среди прочего школьного народа. Даже семиклассники заметно отличались от них.
Двое привлекали особое внимание: блондинка Зина с ярким румянцем, какой бывает у детей, объевшихся сладостей, и Сева, представительный молодой человек в хорошем костюме. Между ними были странные отношения, и что-то не ладилось. Они всё время искали уединения, чаще всего за большой классной доской, поставленной в углу общего зала, всё объяснялись, но положительного разрешения не получалось. Из-за доски были видны их ноги, нижняя часть фигуры. Всю большую перемену они простаивали там друг перед другом. После долгих и трудных объяснений Сева имел вид обескураженный, у Зины были заплаканные глаза. Так повторялось изо дня в день.
Я был большим книгочеем, книг же в то время взять было неоткуда. Рассудив, что у Николая Григорьевича, учителя русского языка, должны быть книги, набравшись смелости, я попросил его дать мне что-нибудь почитать.
Николай Григорьевич был учитель старой формации, настоящий интеллигент. Лет ему было, наверное, шестьдесят. С учениками он держался спокойно, ровно, был среднего роста, грузный, с одутловатым лицом и светлыми, всегда серьёзными глазами, редкие седеющие волосы зачёсывал на бок, никогда не повышал голос, и на его уроках никто не шалил. В холодное время он носил кепку и толстое полупальто цвета жухлой травы, покрытое на многих местах аккуратными заплатами. Портфель тоже был старый, сильно изношенный. Держался он прямо, ходил легко, шаг имел широкий.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: