banner banner banner
Трава забвения. Рассказы
Трава забвения. Рассказы
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Трава забвения. Рассказы

скачать книгу бесплатно


Вблизи скотного двора стояли длинные скирды соломы, в которых мы проделывали норы, устраивали гнёзда, наслаждались сумраком, теплом, которое держалось там даже в холодные дни.

Игорь подрастал. Он имел свой круг общения, в основном в семействе Прокудиных, где были дети, подходящие его возрасту. Однажды зимой, в мороз, – мать в это время была в Ижевске, я уходил в школу, – чтобы он оставался дома, я спрятал его одежду, обувь, но он всё-таки убежал к тем же Прокудиным – босиком, по снегу, в одной рубашонке. Конечно, ему было тоскливо сидеть в одиночестве в холодной избе, хотя и на печи. Как ни странно, после этого случая он не заболел. Летом я брал его с собой в лес или на пруд. Мы заходили и к матери. В своей конторке чаще всего она была одна. Ей хотелось что-нибудь нам показать, чем-то развлечь, но ничего интересного не было.

Дрова, которыми я обеспечивал избу, не устраивали хозяйку, так как для нормальной топки нужны были полновесные поленья. Я же притаскивал в основном тонкие жерди, которые быстро прогорали, давая мало тепла. Тогда хозяйка одолжила на деревне двуколку, почти такую, в какие запрягают лошадь – с большими колёсами и длинными оглоблями, скреплёнными в конце их перекладиной, покрашенную в чёрный цвет. На телеге я стал возить толстые брёвна, часто такие, что трудно было их поднять и уложить. Я накладывал столько, сколько могло удержаться, не скатываясь через высокие борта тележки.

Вот я вывожу телегу из лабаза, выезжаю за околицу. Дорога сразу заходит в рожь. Она не колышется, не шумит, и, однако, над полем стоит тихий, чуть слышный звон. Я скрываюсь во ржи с головой. Солнце, небо и я… Незабываемое чувство…

Добравшись до порубки, съезжаю с дороги. В лесу зной кажется сильнее. Выбираю такое место, где можно поближе подтаскивать пригодные брёвна. На этот раз решаю взять бревно, которое уже давно держал на примете, – длинное, толстое, тяжёлое. Ставлю телегу так, чтобы оно оказалось между оглоблями, тяжёлым концом ближе к кузову телеги. Начинаю подымать – тяжело! Всё же держу, не опускаю, тащу. Дотягиваю, кладу конец бревна на край кузова, отдыхаю. Медленно, но всё-таки укладываю его, и опять отдыхаю, спешить нет нужды.

Но вот телега полностью загружена.

Ехать с таким грузом по травянистой поверхности, а потом по дороге на подъём, не просто. Только, когда дорога начинает идти с небольшим уклоном, становится легче.

Загрузив телегу, не спешу тотчас трогаться в обратный путь, долго валяюсь на траве, наслаждаясь минутами, о которых ещё не знаю, что лучших в жизни не будет. Ели у края опушки чуть шевелят косматыми лапами. Из леса приходит невнятный шёпот. Иногда он делается слышнее, часто замирает совсем, тогда наступает тишина. Суровые исполины эти хранят покой заповедного края. На многие вёрсты вокруг ни души. Солнце и небо, на котором ни облачка, ни пятнышка, ни даже какой-нибудь птицы. И кажется, что ты один в целом мире, и в долгие эти минуты с чувством одиночества соединяются мечты о покинутом доме…

Однажды, когда со мной был Игорь и я уже загрузил телегу, неожиданно на косогоре, вблизи небольших ёлочек, обнаружилась целая россыпь замечательных рыжиков. Взять их было не во что. Оставить до следующего дня нельзя – за короткое время их уничтожат черви. До заката оставались какие-то минуты, светлое время быстро сокращалось. С трудом выехал я на дорогу, преодолел подъём. Деревня и наша изба были на расстоянии полутора километров, но солнце уже подошло к самому горизонту. Я решил оставить Игоря с телегой, мигом слетать за корзинкой, набрать рыжиков, пока ещё было светло, и тогда ехать домой. Но когда изложил этот план Игорю, он заверещал: «Боюсь…» Тогда я предложил: «Ладно, с телегой останусь я, а ты слетай за корзинкой». Но и это оказалось невозможно. Он опять боялся бежать до деревни один, хотя оставался бы всё время на виду у меня. Конечно – ему было пять или шесть лет. Пришлось отказаться от этой затеи. Когда на другой день я прибежал пораньше с корзинкой, было уже поздно – все до единого рыжики пали жертвой червей.

Новый Год крестьяне никак не отмечали, но в школе ёлку поставили. Украшения были бедные, однако школьникам были сделаны подарки. Ученики были из разных деревень, и подарки каждый колхоз делал только своим детям. Самый лучший подарок сделали удмурты: каждому ученику дали небольшой каравай прекрасного пшеничного хлеба, на который сверху был положен приличный оковалок засахаренного жёлтого мёда. Всем другим досталась маленькая пшеничная булочка. Я не принадлежал ни какому колхозу, но учительница как-то сумела выкроить булочку и для меня.

На Новый год Вера собралась в свою деревню и позвала меня с собой. Пока я доставал на деревне для неё лыжи, день кончился. Мы вышли, когда солнце погрузилось за горизонт. Стало быстро темнеть. Мы переговаривались. Было морозно, и, как обычно, безветренно. Но вот впереди показалось что-то тёмное. Мы остановились. Разглядеть было нельзя – волк это или что? Подойдя по долгу мужчины к тёмному предмету, я увидел, что это всего лишь деревце ёлки.

Ночь была безлунной, блистали звёзды. Вера шла тяжело, медленно. Разгоняясь, я убегал далеко вперёд. Опередив её намного, я заметил, что местность справа имеет плавный, пологий склон. Ради удовольствия, пока Вера догонит меня, я покатил по нему, и внезапно, не разглядев скрытые ночным мраком очертания рельефа, полетел в овраг, крутизна и глубина которого были такие, что преодолеть их обратным порядком было невозможно. Падение в сугроб не причинило какого-либо вреда, я не ушибся, но понял, что оказался в ловушке. Вера, конечно, не видела, куда я делся. Кричать было бесполезно, моего голоса она не услышит. Да если бы и услышала, как бы она помогла мне? Я бросился бежать по оврагу, рассчитывая, что, может быть, высота и крутизна склона понизятся, и, к счастью, предположение моё оказалось верным. Овраг действительно стал мельче, берег сделался положе, преодолев его, я обрёл свободу.

Обеспокоившись моим исчезновением, Вера звала меня. Из оврага её не было слышно. Дальше я уже не уклонялся от нашего пути.

Мы ещё долго шли полем, пересекли край леса, где в стороне, метров за двести, увидели большой костёр, возле которого стояли какие-то люди. Они не окликнули нас, и мы прошли мимо них. Так мы пришли, наконец, к Вере домой. Встретили нас мать Веры, брат и сестра, оба моложе её. Печь топилась, несмотря на поздний вечер, и меня накормили горячими оладьями с мороженым молоком.

Утром Вера повела меня в здешнюю школу, которая была больше нашей, да и деревня была значительно больше. Ёлку в школе украшали маленькие вязаные носочки и варежки, маленькие коробочки из лыка, лапоточки, другие предметы крестьянского обихода, сделанные в миниатюре. На ветках красовались также и сушки из льняного семени, столь мерзкие для меня, другие подобные им кондитерские соблазны. Возле ёлки было скучно и грустно.

Флегматичный и медлительный Демидов был неглупый и совестливый человек – крупный, широкоплечий, волосы имел редкие, с проседью, лицо умное, крестьянское, ни бороды, ни усов не носил, глаза были озабоченные, усталые, голос негромкий, такой, в котором угадывались человечность, опыт и знание жизни. Наверное, через год после того, как мы стали там жить, он принял нашу мать на работу колхозным бухгалтером, хотя были и другие претенденты, и в конце года она уже получила на трудодни кое-что из того, что производил колхоз. Ещё мы собрали некоторый урожай с участка земли, который был предоставлен нам, и с этого времени жить нам стало легче.

В последнем году нашего пребывания в Кочекшуре Демидов распорядился выдать колхозникам на трудодни полностью всё, что им полагалось по результатам работы колхоза. Это был смелый поступок и нешуточное преступление, наказанием за которое была штрафная рота или лесоповал. Демидов обязан был сдать всё до последнего зёрнышка государству, как это делалось в других колхозах, где люди голодали, ели лебеду и прочие суррогаты. Он пошёл на это сознательно, и только в виду возраста его отправили не на фронт, а на какие-то работы. Думаю, на такие, где ему дали в полной мере почувствовать, что так шутить с советской властью нельзя. Да и время ведь было какое…

Тогда же по распоряжению Демидова была забита свинья. Из неё наделали пельменей, которые потом распределили между колхозниками по трудодням. Матери на её трудодни досталось девяносто два пельменя. Получив их, мы съели сколько-то, остальные вынесли в мёрзлую клеть, положили там на столе. На этот же стол Вера положила мешочек с мукой, которую получила в артели. А ночью случилось небывалое.

При вечерних посиделках мы вдруг услышали, что возле избы кто-то ходит. Всех нас сковал страх. Такого ещё не было с начала войны. Мы не знали, что делать, и всю ночь не спали. Когда же наступило утро, нам, а особенно хозяйке, пришлось пережить настоящее потрясение – дверь в избу оказалась закрыта снаружи через ушки для висячего замка. После долгих стараний завес удалось сбросить. Всегда спокойная, уверенная хозяйка в панике бросилась к амбару. Снег возле него был сильно вытоптан. Увидев это, хозяйка едва не лишилась чувств. Однако замок оказался на месте. Он был простой, примитивный, но воры не справились с ним. Когда амбар был открыт, там всё оказалось в целости.

И всё-таки воры поживились, но уже за наш счёт и за счёт Веры. Сквозь узкое оконце клети размером в выпиленный кусок бревна были похищены наши пельмени и её мука. Трудно было понять, как им это удалось, – стол с пельменями и мукой, которой было килограммов шесть, находился довольно далеко от тесного окошка, и, однако, пельмени, как и мука Веры, исчезли вместе с нашими гастрономическими предвкушениями.

Сурова, полезна для здоровья была природа тех мест. Солнечных дней было много и летом и зимой. Кислой, слякотной погоды не бывало. Зима приближалась постепенно и устанавливалась сразу. Морозы бывали крутые, но стояли при солнце и безветрии. Снегу наметало столько, что с подъезда деревню не было видно. Летом проходили быстрые грозы и дожди, после которых снова становилось жарко и солнечно.

Как мы были одеты? На себе помню ватную телогрейку на взрослого человека, какую-то рубашонку. Штаны мне пошила мать из своей юбки коричневого цвета. Материал был подобен наждачной бумаге, отчего я испытывал весьма неприятные ощущения. На ногах одно время были валенки, но они прохудились. За то, как я оправдывался перед учительницей, почему не был в школе, ученики стали дразнить меня: «Почему ты не пришёл? – Валенцки дзырявые». Именно так это и звучало: «валенцки дзырявые». Всё чуждое, чужое, осбенно городское, а особенно, если считалось, что это от Москвы, высмеивалось и вышучивалось. Надо было говорить: валенки худые, прохудились, но никак не дырявые. Потом я ходил в больших рабочих ботинках, с портянками, походил и в лаптях. Была и шапка-ушанка со свалявшейся ватой за подкладкой. Всю эту одежду где-то и как-то доставала мать.

Как ни странно, простудой мы не болели. Но поболеть мне всё же пришлось. На ноге вдруг возник мокрый лишай. Образовался свищ. Боли я не испытывал и потому так и ходил с этим свищём. Было неизвестно, как его лечить. Но вот мы сходили в баню, хорошо помылись, напарились. А ночью ногу мою начало дёргать так, что я до утра криком кричал. На другой день мать повезла меня в город. На меня надели полушубок, сверху укутали в тулуп, – всё от хозяйки, – я лёг в сани, боли уже не было. Сели мать, возчик, и мы поехали – в ночь.

Наверное, это была единственная в жизни такая ночь: светила полная луна, сияли белизной заснеженные просторы, небо было чёрно и усеяно какими-то необыкновенными звёздами, и чем-то волшебным, чуденым околдовали землю неподвижность и тишина.

В лесу, с двух сторон дороги, образуя ущелье, встали гигантские ели, будто уснувшие под снежным покровом великаны. Молчание и скованность их при яркой луне, под звёздным небом были настоящим колдовством. И так славно было смотреть на всё на это из тёплого тулупа, лёжа на сене, в санях, плавно скользивших на укатанной дороге среди безмолвия сказочной ночи.

В городе остановились у Надежды Николаевны. Приняли нас радушно, накормили борщом с кониной, что было очень вкусно, – мне дали большой кусок конины. Надежда Николаевна по должности ветеринарного врача выбраковала здоровую лошадь, которой приписывалась несуществующая болезнь. Лошадь забили, а мясо разошлось среди участников преступного сговора. Во время голода люди совершали много не совсем хороших поступков. Прости их, Господи!

Жил у них зайчик. Олег что-то сделал с ним, и он перестал расти – остался карликом, хотя был уже взрослый. Крохотный, он передвигался на задних лапках – передние ему отдавили. Как собачка, он стоял перед обедающими, ожидая подачки. Одно ушко у него торчало вверх, другое валилось набок – такой маленький, такой несчастный и грустный.

Мы заночевали. Женщины много говорили, вспоминали. У нас с Олегом, с его братишкой и сестрёнкой тоже были какие-то дела. Олег показал свои игрушки, дал с собой книжку – «Витязь в тигровой шкуре».

Доктор, у которого мы побывали на приёме, выписал мазь, и она помогла.

Учился я уж просто не знаю как. Матери учительница говорила, что я способный ученик, однако моими оценками были сплошь двойки. Учебников у меня не было. Вместо тетрадей использовали детские книжки большого формата, с крупным шрифтом, на которых писали между строк. Не помню, чтобы дома я делал какие-нибудь уроки. Тем не менее, окончил второй, третий, перешёл в четвёртый класс. Учёба меня не интересовала. Меня занимали книжки, но достать их было негде. В школе, правда, была небольшая библиотека – две полки в шкафу. Я прочёл там «Робинзона Крузо», про Гулливера, «Волшебник Изумрудного города», «Сказки братьев Гримм». Ванька Пасынков дал почитать про Мюнхгаузена. Читал также книжки Гайдара, «Белеет парус одинокий», какую-то книгу о японском шпионе. Одной из самых любимых и самых запомнившихся стала книжка про Амундсена. Книжка о шахтёрах – что-то похожее на Золя – вызвала незабываемые впечатления. Старый шахтёр, старик, вывел товарищей из-под обвала через заброшенную шахту длинным, запутанным, опасным проходом, известным только ему. В конце, преодолев высокий, тяжёлый подъём, потребовавший всех сил старика, выбравшись на поверхность, он сделал несколько шагов, упал и умер, окружённый спасёнными им шахтёрами… Читал я ещё стихи Маршака, прочёл книжечку стихов Ломоносова. Продолжал читать в газетах сообщения о военных событиях, прочёл тогда «Науку ненависти».

В клети у хозяйки хранился всякий крестьянский скарб. Стоял большой пустой ларь, какие-то сундуки, коробы. На стенах висели хомуты, уздечки, другие части упряжи, пучки засушенных трав. С краю стояла картонная коробка, в которой оказались дореволюционные журналы «Нива» и какие-то другие. Они были интересны, но открыто пользоваться ими я не решался. Спросить у хозяйки тоже не мог – тогда бы открылось, что я шныряю по хозяйским закромам, что, конечно, не понравилось бы ей. Но способ нашёлся. Наверное, раз в неделю, в базарный день хозяйка уезжала в город, чтобы продать на рынке своего крестьянского товару. Уезжала на весь день на санях, которыми правила сама. Я знал примерно, когда она возвращается и, оставаясь в избе только с Игорем, мог использовать это время с выгодой для себя. Клеть была закрыта на ключ, мне было известно, где он находится. Так я доставал стопку журналов и целый день читал и рассматривал их. В них были напечатаны интересные рассказы и повести. Там я находил такое, о чём знал только кое-что, понаслышке: картины дореволюционной жизни, портреты особ царствующего дома, генералов, вельмож, священнослужителей, виды городов и природы, иллюстрации к общественным событиям, а также репродукции картин знаменитых художников и весёлые, юмористические карикатуры.

В одном из журналов целую страницу занимала большая фотография: слева был виден ровный край шоссе, справа начинался лес, от шоссе в лес была положена ковровая дорожка, в конце которой, на раскладном кресле сидел Николай Второй. Щиколотка левой ноги его лежала на колене правой ноги, на них он держал ружьё. Подпись к фотографии сообщала: «Император Николай Второй на охоте в Беловежской Пуще».

Теперь это удивительно: как мог я в ледяной избе, покинув тёплую печку, долгие часы в одной рубашке просиживать за столом с этими журналами возле обледенелого окна?

Но время шло. Малиновое солнце раскрашивало морозный узор на окнах. Быстро собрав журналы, я относил их в коробку до следующего раза, закрывал клеть, вешал ключ на место, забирался на печь к Игорю, который всё это время занимался в одиночестве бедными нашими игрушками.

В другие дни, когда в избе оставались только мы с Игорем и у меня не было других дел, мы не слезали с печи, а я пел песни, может быть, доставляя этим некоторое развлечение и Игорю. Конечно, я пел «Гремя огнём, сверкая блеском стали…», «Всё выше, и выше, и выше…», «Раскинулось море широко…», «Белеет парус одинокий…», «Буря мглою небо кроет…», ямщицкие песни – знал довольно много, не всегда, наверное, полностью и точно, но пел старательно. Тяжелы и скучны были эти морозные дни. Когда же мороз ослабевал, я проводил время на улице, катаясь на лыжах с горы вместе с другими мальчишками. Игорь, как обычно, в такое время отправлялся к Прокудиным.

Кроме великого множества тараканов, мне довелось наблюдать там ещё и великое множество мышей, собравшихся в одном месте. Скирда, которую сложили после жатвы на поле, за нашей избой, зимой была свезена на колхозный двор. От скирды осталась подстилавшая солома, и в ней-то, на площади диаметром метров пять или семь, обнаружилось несметное количество мышей, которые устроили здесь свою зимовку. После того, как скирду убрали, оставшаяся солома уже не укрывала от холода, и мыши метались на этом пятачке туда-сюда, не обращая внимания на нас. Их было столько, что они карабкались и бегали друг по дружке. Среди них были и крошечные, только что рождённые мышата, на которых ещё не было шерсти, они были похожи на микроскопических бело-розовых поросят. Иногда здесь мелькал и более крупный зверёк, похожий на маленькую лисичку, но серой, мышиной, масти – ласка.

В лесу мы бродили с братьями Пойловыми, и неожиданно Валентин поймал ёжика. Я стал упрашивать отдать его мне – ёжик был такой симпатичный, хотя постоянно сворачивался в колючий клубок. Валентин не отдавал ёжика. В то время у меня было откуда-то пять рублей, и он продал мне ёжика за пять рублей.

Я принёс ёжика домой, пустил его на пол, пытался чем-то кормить, но он бегал по избе, норовя где-нибудь спрятаться, и всю ночь шумел и возился, мешая спать. Потому его пришлось выпустить в лес. А однажды я подобрал в поле раненого канюка. Это коршун – гроза куриного племени. Он постоянно летал над деревней. Как только куры замечали его, среди них начиналась паника, они прятались со своими цыплятами, где только можно. Тот, которого я подобрал во ржи, опереньем был похож на рыже-пёструю курицу, но с большими сильными крыльями, хищным клювом и когтистыми лапами. Из-за раненого крыла он не мог летать, сидел во ржи и беспрерывно канючил – издавал резкий и громкий звук. Я принёс его к избе, посадил под окном, на поле, где была ещё неубранная рожь. Не умолкая ни на минуту, он громко кричал, и его тоже пришлось отнести подальше от дома.

На порубке, на обломанной ёлке, на высоте метра три, я нашёл гнездо канюка. В гнезде были птенцы величиной с цыплёнка, в пуху сероватого цвета с желтинкой. Я взял одного из них, принёс домой. В это время у нас в каком-то ящике содержались только что вылупившиеся цыплята. Я подсадил к ним своего птенца. Он резко отличался от цыплят хищным клювом, забирался к ним на спину, захватывал их крючковатыми когтями, пищал, канючил, пытаясь выбраться из ящика. Конечно, от меня потребовали, чтобы я убрал своего «цыплёнка». Кажется, я отнёс его назад, в гнездо.

Хозяйский кот – большой, полосатый, гладкий – был с причудами – ел огурцы, а на пруду ловил толстых зелёных лягушек, но не ел их, а душил и приносил во двор, будто для того, чтобы похвастаться своим подвигом. Летом мать и Игорь продолжали спать на полатях, я спал в клети, на полу. Под утро, после ночных прогулок на свежем воздухе кот приходил ко мне. Специально для него во входной двери с улицы и в клети были оставлены отверстия. Бодрый, нагулявшийся, хрумкая ещё от двери, он бежал прямо ко мне. Я впускал его под покрывало, и уж тут он так изливался, так пел, так был благодарен за то, что я пригрел его возле себя. И так было каждое утро.

Работать в колхозе мать устроилась не в начале года, а ближе к концу, и когда по результатам работы за год стали выдавать на трудодни всякую натуру, ей досталось немного.

Колхоз имел большую кролиководческую ферму, и среди прочих натурпродуктов колхозникам полагалось ещё какое-то количество, по весу, кролика. Нашей матери начислили двести граммов и дали маленького крольчонка. Оказалось, что нам досталась самочка, и, значит, от неё будут крольчата.

Свободная клетка нашлась у хозяйки. Я стал растить свою подопечную, и скоро из неё вышла очень крупная, заячьего окраса, крольчиха. Я понёс её к женихам. На ферме их было много. Однако произошло необъяснимое: невеста отвергла всех представленных ей женихов. На какие ухищрения я ни шёл! Всё было напрасно! Потом она вырвалась из клетки, сбежала, я пытался ловить её. В общем, история с крольчихой так и закончилась ничем. А мне так хотелось иметь маленьких крольчат!

Кроме доставки из леса дров, я привлекался и к другим делам. Наша хозяйка, несмотря на то, что по возрасту не обязана была работать, выходила на колхозные работы, и ей начисляли на трудодни всё, что полагалось. Привозили возами сено, солому, сваливали их во дворе, перед сараем. Я забирался на сеновал, хозяйка снизу вилами подавала большие охапки, которые я укладывал так, чтобы пространство заполнялось экономно.

Ездили мы молоть пшеницу. Большой деревянный дом мельницы стоял у реки. Перед нами были помольщики из других деревень. Хозяйка отходила надолго, вела переговоры с мельником, подходила к другим повозкам, я оставался у телеги. Когда подошла наша очередь, мельник понёс мешок, лошадь хозяйка поставила у коновязи, мы прошли вслед за мельником. Внутри просторное помещение напоминало большой прибранный сарай, в одной стороне которого, скрытое разными приладами и надстройками, что-то грохотало. Мельник манипулировал агрегатом, поднялся по лесенке, засыпал зерно в приёмник, включил рабочее положение, и мельница заворчала уже другим тоном. Через некоторое время мельник открыл задвижку, из жёлоба в мешок, который держали мы с хозяйкой, посыпалась нагретая жерновом, мука.

Весной, когда коров выгоняли на пастбище первый раз, каждая хозяйка сопровождала свою корову. В первый день они вели себя беспокойно и при недосмотре могли поранить одна другую рогами – бодались, брыкались, кидались бежать. В этот день хозяйка взяла меня с собой, и наша корова взбунтовалась. Мы ухватили её с двух сторон за рога, но она вырвалась и понеслась прочь от стада. Хозяйка и я бросились за ней. Это была бешеная гонка. Удивительно, что хозяйка в её годы и при всё-таки грузной комплекции выдерживала этот бег, хотя и отставала. Но и я не мог догнать беглянку. Лишиться коровы в крестьянском хозяйстве было настоящей трагедией. И однако мы упустили её, потеряли из виду. Бег пришлось прекратить, мы выдохлись, и к вечеру я вернулся домой. Хозяйка пошла уже просто шагом обследовать окрестности и наконец-таки, после долгих поисков, нашла свою кормилицу. Под самый вечер в каких-то зарослях послышался звон колокольца, который вешают коровам на шею. Бурёнка тихо стояла там и, наверное, думала: «Что я, дура, наделала?» Возбуждённость её улеглась, и хозяйка спокойным шагом в сумерках привела её домой.

Случилось несчастье на подворье самого Демидова. Оно представляло целиком крытый двор. Во время грозы в него ударила молния, тяжёлая балка рухнула на корову, которая стояла под навесом, повредив ей позвоночник. У коровы отнялись ноги. Её подвесили на верёвках к другим балкам. Собрался народ, соседи искренне скорбели, сочувственно ахали. Бедное животное смотрело на собравшихся, будто спрашивая: «Что же теперь будет со мной?»

С коровами был ещё один случай. Пастух погнал стадо на водопой. У берега реки росли деревья, и он не доглядел, как у одной коровы задняя нога застряла в развилке двух стволов. Она, видимо, долго пыталась высвободиться, но сама не могла этого сделать, выбилась из сил, упала головой в воду и захлебнулась.

Добыча и доставка топлива были важнейшим жизненным вопросом. В сарае прислонёнными к углу стояли брёвна отличного леса, но это был сберегаемый запас – такими дровами топили только печь и только зимой. В зимнее время я мог доставлять лишь сучья для буржуйки. Запас хороших дров нужно было пополнять. Для этого хозяйка брала меня с собой, и мы шли в лес с пилой и топором.

Крутогорье, на котором стояла наша слобода, продолжалось и за околицей. Справа от дороги оно понижалось и летом бывало засеяно рожью. После того как заканчивалось поле, по крутому склону в сторону речки шёл лес, состоявший, как обычно, из ели и пихты. На этом склоне крестьяне делали заготовку дров.

Мы отправились солнечным морозным днём. Было обычное безветрие, небо сияло холодной голубизной. Свернув с дороги, прошли до конца поля по насту, в лесу сразу же погрузились в сыпучий снег.

Единственной тёплой вещью на мне были большие рукавицы из овчины, которые дала хозяйка. Сама она была в своём полушубке, в нескольких платках и шерстяной шали, в валенках и рукавицах.

В лесу стояла звонкая тишина. Над засыпанными снегом деревьями цепенело бледное небо.

Хозяйка деловито и сноровисто выбирала подходящее дерево, несмотря на возраст уверенно двигаясь в глубоком снегу. Пилили, стараясь взять пониже. Она определяла, как и откуда пилить, куда будет валиться дерево. Пилили с одной стороны, потом с противоположной – до тех пор, пока, дрогнув, оно не начинало медленно падать. Не торопясь, мы отходили подальше. Огромное дерево трещало ломающимися сучьями, поднимая облако снежной пыли, после чего хозяйка обрубала сучья, привычно и умело управляясь с топором. Бревно распиливали на равные части, которые определялись хозяйкой кратными размеру пилы. Деревья были ядрёные, кондовые, потому тяжёлые. Одно такое упало точно по линии крутого ската. После того, как хозяйка обрубила сучья, оно вдруг двинулось всей тяжестью вниз по склону. Хозяйка находилась у вершины, бревно опрокинуло и потащило её вниз. Она старалась высвободиться, упереться, но сил не хватало. Находясь у комля, я схватился за сук, упёрся из всех своих сил, и мы остановили наше бревно. Распиленные части потом сложили штабелем. Их пришлось подтаскивать снизу, поднимать, а они были тяжелы. Обрубленные сучья сложили аккуратно в одно место.

Деревню иногда посещали нищие, среди которых были как бы свои – те, что приходили не один раз, которых уже знали. С одним таким парнишкой я даже подружился. Худой, узкоплечий, желтовато-бледный, с добрым, слабым голосом, плохо одетый, в истрёпанных лаптях и с нищенской сумой, он производил грустное впечатление. Узнав, что я интересуюсь книжками, стал говорить, что дома у него есть интересные книги и он принесёт их мне. Я давал ему хлеба, который в это время уже был у нас, и он вдохновенно врал про книги. В следующий раз он говорил, что забыл, но обязательно принесёт, когда придёт ещё. Был он слабый и беззащитный, от его лица, тонких, бескровных рук веяло чем-то серьёзно больным. И хотя я не дождался от него никаких книг, вспоминаю его с сочувствием, представляя, как тщедушное, никому ненужное в мире существо брело в жалких своих одеждах пустынной и суровой зимней дорогой от деревни к деревне в надежде жалкой подачки.

Бывал в нашей деревне нищий мордвин, человек уже немолодой, странный, своеобразного облика: у него была очень большая голова и совершенно плоское лицо с узкими глазками. Он пел песню про то, как мылся в бане. Запомнился припев этой песни: «Я мочалком тёр, тёр, тёр, тёр…» и далее в том же роде.

Другим, кто несколько раз проходил нашей деревней, был молодой, сильный, красавец-татарин Соломон. Было ему лет восемнадцать-двадцать – хорошего роста, хорошего сложения, имел круглое приятное лицо, чистую гладкую кожу, большие карие глаза, чёрные татарские брови. Он носил за плечами большую связку изношенных лаптей и суму для подаяний. Деревенские мальчишки обычно праздно не болтались, все были заняты чем-либо у себя дома или в поле. Однако, когда приходил Соломон, к нему сбегалась вся деревня с одной лишь целью – поглумиться над безобидным парнем и тем развлечь себя.

Вот он зашёл к Прокудиным, в руке у него палка – посох. На крыльце он оставляет лапти. Во дворе у Прокудиных бочка с дождевой водой. «Для смеха» соломоновы лапти заталкивают в бочку. Соломон ещё не знает этого. Он сидит в избе на лавке – дружелюбен, улыбается, ждёт, что ему дадут хлеба. Взрослых в избе нет. У него спрашивают какую-нибудь глупость, он отвечает. Он уже мужчина – большой и сильный. Пацанва, которая его окружает, мельче, старшим лет четырнадцать-пятнадцать. Но они, как стая собачонок, норовят укусить – сзади, исподтишка, в лицо показывая лживое дружелюбие. Наскоки становятся всё злее, ему делают больно. Он быстро вскакивает, шагает к двери. Стая бросается за ним. На крыльце он ищет лапти, находит их в бочке. Мальчишки гогочут. Сзади ему делают ещё что-то. Он с силой и в ярости швыряет палкой, вызывая этим восторг своих мучителей, достаёт из бочки лапти, с которых потоками льётся вода, взваливает их на спину, восторг достигает апогея – всеобщий хохот. Иногда Соломона при его появлении окружают на улице. Предлагают снять штаны и поплясать, обещая за это дать хлеба. Он спускает штаны, обнажается срамной уд, следует безудержный хохот. Соломон пляшет, но хлеба ему не дают. И пока он идёт по деревне, торопясь покинуть её, стая не отстаёт от него. И каждый старается ткнуть его больнее, дёрнуть за лапти, и все хохочут. Соломон отмахивается палкой. Скорей! Скорей! Почему так недобры эти мальчишки?!

Соломон настоящий нищий – одежда его оборванная, убогая, он весь во вшах. Кто-то видел, как он сидел на лесной поляне, раздевшись донага, истребляя одолевавших его паразитов.

Я уже освоился с деревенской жизнью. Наравне с другими мальчишками катался на лыжах с горы. Было там ещё одно своеобразное средство для катанья – конёк. Это широкая плаха длиной в аршин, передний конец которой загнут и скруглён, как у лыжи. На противоположном конце вделаны две палки со скрепляющей перекладиной, как ножки у скамейки, позади которых – площадка по размеру ступни. Конёк изготавливался на морозе. Нижняя поверхность плахи обкладывалась навозом, перемешанным с соломой, поливалась водой в несколько слоёв, давая каждому слою замёрзнуть, выравнивалась, доводилась до зеркального состояния. Стоя одной ногой на плахе, отталкиваясь другой и держась за рукоятки, можно было здорово катиться и по дороге, и с горы. Кто-то из приятелей сделал и мне такой конёк, и я катался на нём.

При тамошнем климате, перед снегом, недели за две, мороз сковывал землю, и пруд превращался в идеальный каток. Мальчишки здорово катались на коньках, прикрутив их к валенкам. Коньки были школьные. Я тоже пробовал это катанье, но не вполне освоил, у меня была неподходящая обувь.

Летом было раздолье и больше развлечений. Из Ижевска мать привезла мне бамбуковое удилище. Случилась сильная гроза с ливнем, после которой мальчишки сразу же побежали с удочками на пруд – в этот момент рыба здорово клевала. Я прибежал со своей новой удочкой. Вода у плотины бурлила, и здесь собралось много таких же рыбаков. У меня клюнуло. Тащу и чую – огромная рыбина. Из воды показался лещ величиной с лопату. Вот он летит на крючке над водой, и тут ломается удилище. Лещ падает на землю у самой кромки, обломанный конец удилища оказывается в воде, пенистыми бурунами несущейся к плотине. Растерявшись, я бросаюсь прежде всего за ним, а в это время лещ, подпрыгивая на кромке – раз, раз, раз – и в воду, и был таков. И я остался и без удочки, и без улова.

Между тем шла ведь война. Раз, когда я с удочкой ушёл подальше от плотины, где обычно никто не рыбачил, на противоположном берегу появились двое: военный и с ним мальчишка. Военный, наверное, и сам был ещё мальчишкой. В армию ведь призывали семнадцати лет, а после трёхмесячных курсов давали погоны лейтенанта. И этот лейтенант стал стрелять из пистолета в мою сторону. Расстояние было метров сто, может быть, больше. Я не мог понять, в чём дело. Видно было, как он целился, звучал выстрел, и возле меня, шагах в десяти, в воде что-то булькало. Наверное, он расстрелял всю обойму и, видимо, так шутил, хотел попугать меня. Кто он был, откуда взялся, я так и не узнал, думаю, чей-то родственник из нижней слободы.

А однажды, когда я был на порубке, прямо надо мной, над самой землёй, пронеслось звено истребителей – единственный случай, когда я видел там самолёты. Обычно же небо было безоблачно и пустынно, только канюк кружил над деревней, наводя панику на куриное племя.

Шла молва, что в лесах появились дезертиры. Рассказывали, что, встречая кого-нибудь, они отнимали съестное и вообще были опасны. Время от времени по деревне ходила комиссия, обязанностью которой было искать дезертиров. В комиссию входили: председатель Демидов, наша мать, кто-то из бригадиров, конечно женщина. Ловить дезертиров никому не хотелось. Мероприятие проводилось чисто формально. Пускался широковещательный слух, когда, в какое время пойдёт комиссия, и, слава Богу, ни разу никаких дезертиров не было обнаружено.

Местное население, особенно школьники, постоянно жевало серу – жвачку, изготовленную из еловой смолы, о чём я узнал ещё от Юры в первый день нашего приезда. Собирали такую, чтобы она была не слишком молодой, тягучей, и не старой, затвердевшей, растрескавшейся. Складывали в какую-нибудь посудину и над огнём медленно доводили до кипения. Нужно было правильно определить момент готовности, не передержать на огне. Кипящую жидкую смолу выливали на тряпицу вроде марли, процеживали в воду, где она сразу затвердевала и приобретала цвет светлого шоколада. Если сера получалась удачная, она легко жевалась, не прилипала к зубам, делалась красивого светло-жёлтого цвета, имела приятный аромат, тянулась и здорово щёлкала во рту. Школьники жевали и во время уроков, что, конечно, не разрешалось. Учительница отбирала серу и выбрасывала в печку. Варил серу и я с кем-то из ребят возле родника, под горой. Развели костёр, подвесили над огнём котелок со смолой, процедили прямо в родник, где она тут же затвердела. Мелкие капли образовали красивые горошины. Изготовленная профессионально, она отливалась плитками, подобными шоколадным, и продавалась в городе, на базаре.

Замечательная в своём роде женщина, хозяйка наша, была сильная, выносливая не только телом, но и духом, работящая, немногословная, делала всякое дело основательно, аккуратно, любила во всём порядок. На таких крестьянах держалась Россия, и таких больше уж нет. В избе у неё всё было на своём месте. На окнах стояли горшочки с геранью и столетником, в кухне был ещё и фикус. Изба была оштукатурена и побелена, кроме потолка. Не было ни тараканов, ни клопов. Оставшись одна после смерти старика, пережив гибель младшего из трёх сыновей, она нисколько не изменилась в своих обычаях и привычках, в постоянстве трудов. Большой приусадебный участок был вспахан и засеян. При посадке картошки и всякого другого колхоз давал лошадь с плугом и пахарем, я тоже, как она научила меня, рассаживал по борозде картофелины. Сажать картошку помогала и наша мать. Каждый год хозяйка чистила хлев, удобряла землю навозом. Всё очень хорошо росло, давало обильные урожаи. Помимо картошки – капуста, лук, свёкла, огурцы, репа, морковь, подсолнухи, мак, а также ячмень, который предназначался курам. Амбар был полон мешками с пшеницей, рожью, другим зерном. В подполье хранились: картошка, овощи, яйца, продукты, получаемые от коровы. Свиней в тех местах не держали, была только колхозная свиноферма. Зато держали овец. У хозяйки их было четыре или пять. В положенное время она стригла их. Потом всю зиму пряла пряжу, вязала носки, варежки, перчатки. Связанные из немытой шерсти сначала они были серые, сальные, а после стирки – белые, пушистые, мягкие, необыкновенно тёплые.

Зимними вечерами во время прядения хозяйка сидела у окошка, куда светила луна. Мать, Вера и она о чём-нибудь говорили. Изредка хозяйка приподымала половинку зада, издавая выразительный протяжный звук – это было в порядке вещей и не нарушало мирного течения вечерних часов. Так должно было делать для облегчения организма. Была она плотного сложения, имела седые волосы, закрученные в пучок, дома и во дворе ходила с непокрытой головой. Лицо было большое, красное, нос крестьянский, широкий. Внимательные глаза всё видели, всё замечали. В деревне говорили, что она колдунья, хотя ничего похожего не было заметно. Думаю, говорили из зависти к её успешности и достаткам. Однако, помню, она высказала пророчество: в этой войне победит воин на красном коне, а в следующей победит чёрный воин.

Как-то я, видимо, ослушался строгого её «стювайся!», и она решила поучить меня ремнём. Я увернулся и стал убегать от неё вокруг печки. Поняв, что меня не догнать, она сделала вид, что потеряла ко мне интерес и, когда я забылся, подкралась сзади и всё-таки хлестнула меня разок, чем удовлетворила своё хозяйское самолюбие.

Конечно, она была скупа, прижимиста. Когда в погребе у неё портились ряженка или простокваша, она угощала ими нас: «Возьми, Васильевна, покушай». А однажды обнаружилось, что куры несутся в таком месте, откуда невозможно достать яиц – под амбаром, и она велела мне лезть в узкое пространство, где можно было и застрять. Я нашёл там три кладки и достал, думаю, более четырёх десятков яиц. Хозяйка решила вознаградить меня и долго перебирала добытые мной яйца, поднимала их к солнцу, просматривала на просвет, наконец, выбрала, видимо, самое плохое. Игорю, который стоял тут же, глотая слюнки, ничего не дала. Почему я не догадался припрятать с десяток?

У хозяйки бывали и гости – Суховы, муж и жена, оба лет пятидесяти или побольше, оба сухопарые, худые, соответствуя своей фамилии. Жили на производственной базе артели, служили там сторожами. Муж был участник предыдущей мировой войны, во время которой попал под газовую атаку, сильно пострадал, был почти слеп. Единственный сын их был на войне. Были они вполне милые люди, обладавшие некоторой интеллигентностью, но также редкостным свойством говорить, говорить, говорить. Особенно этим отличалась супруга. Муж, когда приходил один, мог и поговорить, и помолчать. Супруга же не умолкала ни на минуту. Едва появившись, тут же приступала к хозяйке с разговорами. Хозяйка ни о чём ни спрашивала, ни переспрашивала, занимаясь своими делами, шла в сарай, в огород, в клеть, ещё куда-нибудь. Гостья не отставала от неё и всё говорила и говорила. Когда супруги бывали вдвоём, то и после целодневных разговоров, в постели – бывшей хозяина – продолжали шушукаться, казалось, всю ночь.

Помню, как, глянув в окно, выходившее на поле, я увидел этого высокого, худого старика, шагавшего по вьюжной дороге, пошатываясь, подняв кверху лицо, как это делают слепые. Он видел только свет и какие-то силуэты. Непостижимо, как он не сбивался с пути, – двадцать километров через поле и лес. Оба они беспокоились о своём сыне, о нём была постоянная их дума. Они соболезновали смерти нашего хозяина и Василия. Уж не знаю, какова была цель их прихода за такие километры, часто зимой.

Бывал ещё за каким-то делом некто Аникин, знакомый нашей хозяйки – тщедушный, косоглазый, видимо непригодный для военной службы, державший себя, однако, мужественно, солидно. Ради него, как и для Суховых, хозяйка ставила самовар, зажигала керосиновую лампу. Человек был, видно, не злой, но имел черту показать себя, говорил так, как говорят с людьми несведущими – громко, учительно.

Раза два заезжала и Надежда Николаевна по ветеринарным делам. Для матери их встреча была в радость. А хозяйка и её удостаивала самовара и керосиновой лампы.

Жить здесь мы начинали, когда у нас не было решительно ничего, никакого имущества. Но вот постепенно обжились, появилась какая-то одежда – конечно тряпьё. Дали нам клочок земли, и мы уже собирали урожай картошки, свёклы, моркови, репы. А когда Демидов принял мать на работу, мы были уже и с хлебом.

Среди различных занятий и забав по примеру других мальчишек я тоже завёл себе кресало и трут. Трут изготавливался из древесного гриба – вываривался, высушивался, обжигался. Кресало – небольшая, но массивная железная пластинка. Важно было, какой использовался кремень. В этих местах уже ощущалась близость Урала, и можно было прямо в поле найти какой-нибудь минерал. Я сам нашёл обломок серного колчедана, о котором сразу подумал, что это золото – он искрился мелкими золотистыми кристаллами. Нашёл образец галенита с его кубическими кристаллами тусклого свинцового блеска, находил разнообразно красивые образцы кремния. При ударе кресала о кремний искры вылетали ярким белым снопом, а при ударе о серный колчедан искры были тускло-красные, при этом шёл специфический, неприятный, запах.

Летом от школы мы получили задание заготавливать для госпиталей безлепестковую ромашку. Её нужно было тащить из земли с корнем, очищать и сушить в тени. Сколько-то этой ромашки собрал и я.

Любил я бывать на конюшне, смотреть лошадей, заходил в кузницу, подолгу наблюдал, как кузнец-старик раздувает горн, раскаляет до бела кусок железа, выковывает из него что-то, окунает в бочку с водой. Смотрел, как он подковывает лошадь – заводит в станок, закрепляет согнутую ногу и ловко приколачивает подкову.

Кузница стояла отдельно от деревни, возле пруда, перед плотиной, внизу глинистого обрыва. Отвесная верхняя часть обрыва была изрыта норками, в которых жили стрижи. Здесь они постоянно летали с визгом – красиво, стремительно, как пущенная стрела..

Шло лето сорок третьего года. Я знал уже всё окружавшее пространство, по-прежнему моим главным делом была доставка дров. В другое время я ходил на пруд, купался, присоединялся к деревенским мальчишкам. Но чаще уходил один – по малину, по грибы, иногда просто бродил, погружаясь в этот строгий, суровый мир, сливаясь с ним, переживая чувства, которых тогда не понимал.

С обрывистого берега речки, впадавшей в пруд, я наблюдал проплывавших там маленьких серебристых рыбок. В стайке их было сто или больше, а вода была хрустально прозрачна… А когда шёл берегом пруда, по самой кромке, передо мной одна за другой бултыхались в воду толстые зелёные лягушки.

Леса там были такие, что, чуть отойдя от мест, где я подбирал свою добычу, начинались настоящие дебри, глушь, куда никто не заходил. Там, на крутой холмистости, ель росла так плотно и так густо, что сквозь частые переплетения ветвей, мёртвых и сухих снизу, чуть проглядывали солнце и небо. Там стояла недобрая тишина. Валежник и бурелом преграждали дорогу тому, кто хотел бы сюда заглянуть. Но это не было ещё последней чертой, переступить которую означало бы покинуть дарованную благодать. Дальше открывался глубокий провал. Крутой склон уходил далеко вниз. Мхи покрывали упавшие друг на друга стволы, высасывая из них то, что ещё было остатками жизни и неминуемо должно было исчезнуть, рассыпаться прахом. Плотным покровом ложилась на землю мёртвая хвоя. Сумрак, молчание, ни малейшего дуновения, ни звука, – вечная безысходность, без какой-либо надежды.

Только приблизившись и только коснувшись черты, за которой таилось небытие, смутно пережив неизбежность уничтожения живого, превращения его в ничто, я возвращался к солнцу, к зелёным полянам, испытывая освобождение, чувство, подобное благодарности, не знаю, кому и за что.

В другое время я ходил по малину, забирался в малинник, необозримо покрывавший пологий склон широкого оврага. На шее у меня висел небольшого диаметра туесок, я клал туда ягоду за ягодой. Душистой и сладкой была лесная малина. Малинник перемежался зарослями жгучей крапивы. Там и сям среди них возвышался муравейник. С безоблачного неба палило солнце, стояло обычное безветрие, а, значит, ничем не нарушаемая, однако живая, добрая тишина…

Долгие часы, оставаясь один в этом первобытном, довременном мире, собирая ягодку за ягодкой, иногда я прерывался в своём занятии, чтобы прислушаться, оглядеться, увидеть… И я всё время думал о покинутом доме…

Неожиданно мне захотелось испробовать колхозных работ. Рано утром мать передала меня бригадирше, молодой женщине, которая отвела меня в поле, где нужно было дёргать лён. Обозначив мою делянку, она показала, как дёргать, как делать вязку, снопики, составлять из них копенки. И я узнал, что такое крестьянский труд.

Очень скоро спина моя начала разламываться и трещать, и когда становилось невмоготу, я делал на земле валик из снопиков, ложился на него поперёк, пытаясь разогнуть спину, лежал так, глядя в небо, и снова принимался работать.

Лён сильно пророс сорняками, из которых самым противным был колючий пустырник. Руки мои стали бурыми, исколотые мелкими колючками.

Лето было на исходе, но день всё ещё был солнечный, жаркий. Я работал один, возле меня не было никого. В полдень обедал куском хлеба с картошками в мундирах и проработал до самого вечера. Домой приплёлся весь изломанный, разбитый и на следующий день малодушно дезертировал. Однако моя работа была учтена – мне зачли полтрудодня, за которые я что-то и получил, кажется, молока. Наверно, литр. Не помню.

Зимой уже сорок четвёртого года по деревне разнеслась весть: приехало кино! Вечером в правление колхоза сбежались мальчишки. Показывали английский фильм «Повесть об одном корабле». Комната, где мы собрались, была битком набита – всё только мальчишки. Сидели на полу, я – перед самым экраном. Размер его был, наверное, метр. Звука, конечно, не было, но было и так всё понятно. Моряк с потопленного фашистами корабля оказался в море один. Чтобы фильм шёл нормально, нужно было крутить и ленту и динамо, подававшее электричество. Охотников на это было достаточно. Фильм шёл частями, между которыми был перерыв для смены кассет. Впечатлений было море.

Вскоре после этого в сельсовете выступали артисты. Снова это вызвало возбуждение среди мальчишеской массы. Сельсовет находился километрах в семи. Собрались мальчишки из окрестных деревень. Шли гуськом через заснеженное поле. Был небольшой морозец при обычном безветрии, светила луна. На снежном покрове было светло, как днём.

В сельсовете комната была побольше и тоже полна народом. Передние зрители, среди которых был и я, тоже сидели на полу. Артистов было двое – мужчина и женщина. Разыгрывались сценки по чеховским рассказам. Часть комнаты была отделена от «зала» тряпичной ширмой, за которую артисты уходили в перерывах между сценками. В памяти осталось, что это было интересно, талантливо, здорово. Незабываемое впечатление тех дней!

В деревне жил разный народ. Дедушка Микрюков – весь белый, с белой бородой, ласковый и добрый, с палочкой в руке, часто сидел на лавочке возле своих ворот, улыбался, смотрел зоркими глазками, что-то говорил, когда, бывало, проходишь мимо. Другой старик, покрепче, Крюков, всё лето изо дня в день ловил на удочку лещей. Говорили, налавливал по пятьдесят штук за день, и всегда сидел на одном и том же месте. Мальчишки усаживались вблизи от него, но никому не удавалось даже приблизиться к такой удаче. Был ещё Вася Семёнов – сильный, здоровый мужик лет пятидесяти, хромой. В Первую мировую войну пуля попала ему в колено, отчего нога перестала сгибаться. Вася был мужик-жила, из тех, которые не упустят и копейку. Был хитрый, себе на уме, всё видел, всё понимал, советскую власть, конечно, презирал и всегда готов был где-то что-то урвать, прихватить. Он был рыбак другого рода, чем старик Крюков. Пруд был колхозный, рыба в нём тоже была колхозная. Удочкой ловить можно было каждому. Вася же делал то, что было настоящим разбоем. Ночью выезжал на лодке на середину пруда, ставил сети и боталом загонял в них рыбу. Говорили, налавливал два-три мешка. Все это знали, но никто не связывался с ним. Колхозная работа Васи состояла в том, что где-то что-то он сторожил.

Как-то из города опять приехал Юра. Он предложил сходить по малину. Мы взяли котелки и отправились в лес. Наш путь проходил мимо поля, засеянного горохом, который к этому времени созрел. Мы решили немного полакомиться им, а за одно, тут же справить некоторую нужду. Так мы сидели, мирно беседуя, делая сразу три дела. Вдруг, как из-под земли: «Стой, стрелять буду!» Неведомо как перед нами возник Вася, направив на нас ружьё. Юра мгновенно дал стрекача в сторону дома. Я же под дулом направленного на меня ружья оцепенел на месте, поддерживая рукой штаны. Отобрав мой котелок, Вася отпустил меня.

Оставшись один, от обиды и досады, от чувства вины – как отчитаться перед хозяйкой за котелок, который, по-видимому, пропал, – я до вечера бродил по лесу, переживая случившееся. Когда же пришёл домой, первое, что увидел на столе – свой котелок. Юра за это время отбыл в город. Надо мной слегка посмеялись. Видимо, Вася красочно живописал происшедшее. Был он наблюдательный, сметливый и не без яда.

В колхозе работы начинались рано. Бригадирша стучала в окно чуть свет. В поле выгоняли коров и овец, шли к тем работам, которые подошли. Пахали, сеяли, косили, жали, молотили, свозили в хранилища, в скирды, в стога. Работали на конюшне, на свиноферме, с кроликами. Работали и на своих усадьбах. Разные были семьи, по-разному работали, и достатки были разные, но, кажется, в деревне никто не голодал.

Наступало время жатвы, и у нас под окнами, за околицей, собирались жнецы. Событие было такого же значения, как и то, когда выезжали пахать. Это было как праздник. Мужчины управляли конными жнейками, женщины собирали сжатые колосья в снопы, ловко и быстро скручивали свясла, делали вязку, ставили копны. Работа шла споро, весело.

Снопы свозили на колхозный двор, а некоторую часть складывали тут же, на поле, в скирду.

С некоторыми ребятами я немного дружил, бывал у них дома. Ванька Пасынков – добродушный, круглолицый, песельник, знал множество частушек, из которых пел с особенным задором:

Моя новая котомочка