banner banner banner
Трава забвения. Рассказы
Трава забвения. Рассказы
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Трава забвения. Рассказы

скачать книгу бесплатно

Утекал, уходил, чтобы никогда не повториться, золотой этот день.

Суровые ели подступали к бараку, к моему крыльцу. Окружавшие лагерь леса простирались до горизонта, оставляя перед собой пространную пустошь, образованную песками, покрытую редким мелколесьем, скудными травами. По мере того как солнце продвигалось всё дальше на запад, свет и тени изменяли картину природы. Она окрашивалась тонами безмятежной задумчивости, мирного успокоенья. Остывающее небо обретало всё больше голубизны. Осиянное вечерним золотом, оно дарило земле надмирную нежность, любовь, вспыхнув напоследок огненным закатом. Постепенно угас и он. Наступила ночь, тревожная и таинственная в своей тишине. Чёрное небо засверкало алмазами. Шли, исчезая в вечности, часы и минуты незабываемого, редкого счастья, которое осталось там навсегда…

Долгожданная тётя приехала глубокой ночью. Сон разморил меня. Уже не помню, как мы покинули лагерь, как добрались до железной дороги, как сели в вагон…

Прошли и канули в лету за годами годы, а в памяти остаются видения дня, может быть, самого чудесного, самого яркого из всех, что были, и голос кукушки – одинокий, печальный, вещавший о том, что будет, что ещё впереди. Кажется, он всё ещё доносится издалека…

Остановка в пути

На каникулах девочка гостила у бабушки и на неё опрокинулась кастрюля с кипятком, когда она помогала на кухне, Её обварило так, что вся передняя часть тела – грудь, живот, руки и ноги – покрылась ужасными струпьями.

На девочке не было никакой одежды, даже самая лёгкая была ей непереносима. Она была укрыта простынёй, из-под которой иногда показывалась кровавая слизь в трещинах струпьев.

Девочке было девять или десять лет. Мать и тётя переносили её медицинскими носилками. Она лежала на спине, иногда произносила какое-то слово, страдающий голос был чуть слышен. Простыня оставляла открытыми страдальческое лицо, локоны золотистых волос. Голубые глаза время от времени покрывались слезой. Склоняясь над ней, мать утирала их платочком.

С ними были другие дети: две девочки и мальчик меньшего возраста, молчаливые и серьёзные возле больной сестры. Носилки стояли у стенки вагона.

Ошеломлённые, подавленные ужасными событиями, думой о том, что будет, люди молчали. В вагоне были только женщины и дети.

Мы выезжали в пригородную местность на три дня, на время предполагаемых бомбёжек, как было объявлено властями. Было двадцать четвёртое июня, шёл третий день войны.

Жизнь переменилась мгновенно и катастрофически. Утром мать побежала на работу и уже через какой-нибудь час вернулась – так же, бегом, объявив с порога о нашем отъезде.

Сборы были недолгими. Вещей брать с собой не разрешалось – выезжали ведь на три дня. Взяли только в маленьком чемоданчике одеяльце, подушечку, кое-что из одежды – всё для четырёхлетнего братишки.

Дома оставалась только бабушка. Мужчины – отец, дедушка, дядя – находились при исполнении служебных обязанностей, не приходили на ночь, не показывались и днём.

Дом находился рядом с вокзальной площадью. Пустынная прежде, она превратилась в человеческий муравейник. Люди метались, спешили, сновали, натыкаясь друг на друга, не замечая ничего вокруг себя. Поезда отходили через каждые два часа – с теми, кто ещё не знали, что они уже беженцы, а вскоре будут названы ещё незнакомым словом: эвакуированные.

В сопровождении бабушки мы прошли через площадь, по перрону, забитому народом, вышли к поезду, забрались в один из вагонов, где ещё можно было расположиться рядом с другими людьми.

На перроне царило смятение отъезда и расставанья. Он весь был заполнен волнующейся толпой. Происходили сцены, в которых изливалось неподдельное горе. Кто-то плакал, кто-то кого-то звал, торопясь, говорили что-то важное, давали советы, напутствия. Всё покрывалось разноголосицей общей неразберихи. Некоторые, кто уже находились в вагоне и те, кто пришли проститься с ними, молчали, потому что всё уже было сказано, и только, роняя слезу, смотрели друг другу в глаза.

Бабушка оставалась в фартуке и платочке, как она была на кухне. Истекали последние минуты, когда мы были вместе. Вдруг вспомнили: не взяли хлеб! Без хлеба ехать было нельзя. Я бросился домой – сквозь толпу, через перрон, через площадь.

Двор, крыльцо, кухня… За порогом открылась тишина покинутого дома… В окна било полуденное солнце. От плиты тянуло теплом, пахло обедом. Бабушкины ухваты и сковородники стояли на обычном месте, на столе – забытый хлеб… Минька подошёл, сел против меня и долго смотрел мне в глаза. Бедный Минька, он всё понимал…

В то время, как я с буханкой в руках бежал к поезду, над площадью, на высоте совсем небольшой, разгорелся яростный бой полутора или двух десятков наших и немецких истребителей. В смертельном клубке самолёты гонялись друг за другом. Над площадью стояли рёв моторов и треск пулемётов. В муравейнике никто не обращал на это внимания. Один я остановился, заворожённый зрелищем воздушной схватки – пропустить такое было невозможно.

Поезд, конечно, ушёл бы без меня, если бы не бабушка, внезапно возникшая передо мной:

– Ты что, хочешь остаться?

Мы побежали, и как только с помощью бабушки и матери я забрался в наш пульман, состав тронулся. Вдоль вагонов пронесся будто задавленный стон. Толпа двинулась за поездом. Он шёл медленно, давая возможность сказать последнее слово, бросить последний взгляд. Утирая слезу, бабушка смотрела скорбными, много видавшими глазами. Она-то знала, что это не на три дня…

Поезд шёл, то убыстряясь, то замедляя ход, иногда почему-то останавливаясь, простаивая среди цветущей природы. День был роскошно великолепный. Я сидел в проёме пульмановского затвора, спустив ноги из вагона наружу. Я должен был видеть всё.

При остановках многие выбегали к берёзам и кустам, которые росли возле дороги, ломали большие ветки, прикрепляли их потом к стенкам вагонов, весь поезд зазеленел от них.

Ехали долго. Пригородные места, где можно было переждать бомбёжки, давно миновали. Тогда некоторые из женщин стали совещаться о том, куда мы едем, зачем, где будет остановка. Одна из совещавшихся – толстая, энергичная, с мясистым лицом и чёрными волосами, с голосом твёрдым, мужеподобным, с манерой говорить уверенно, веско, стала убеждать не бросаться так вот вдруг, безоглядно, сойти на ближайшей станции, разузнать все обстоятельства, после чего станет видно, как быть дальше. Она же и взялась сделать необходимую разведку. И мы сошли у разъезда Оселье, оказавшегося совершенной глухоманью.

Кругом стояли леса, отступая лишь у самого разъезда, оставив перед ним обширную луговину, густо поросшую по всему пространству цветистыми травами. День заканчивался. Мирная тишина простиралась над краем.

Кроме путейского домика, была здесь ещё пара каких-то строений, но никого из людей – кажется, один только начальник разъезда, сочувственно и доброжелательно настроенный к нам, человек немолодой, крупный, усталый, озабоченный экстраординарными обстоятельствами, своими обязанностями, переговорами по служебному телефону.

Всего в группе оказалось человек шесть женщин и сколько-то детей. Было решено воспользоваться предложением начальника расположиться в доме, просторном, побелённом изнутри и снаружи, состоявшем из нескольких довольно больших комнат. Только что здесь жили какие-то рабочие, но уже не было никаких признаков жилого помещения – ни мебели, ни какой-либо обстановки, ни стула, ни табуретки. Пол был устлан какими-то бумагами.

До заката оставался час-полтора. Все бродили по комнатам, соображая, как расположиться на голом полу. Вещей не было ни у кого.

Внезапно над разъездом закружил самолёт. Он пролетел так низко, что было видно и лётчика в его кабине, и промелькнувшие чёрные с жёлтым кресты на крыльях, свастику на хвосте. В воздухе прозвучала раскатистая пулемётная очередь – одна, вторая. Сделав два или три круга, самолёт улетел. Настроение беженцев упало – было рискованно оставаться вблизи железной дороги.

Узкой тропинкой среди пахучих трав, уже при совсем низком солнце маленький отряд направился к лесу. Малышей несли на руках их матери. Другие дети шли вперемежку со взрослыми, ту девочку несли на носилках. Братишка мой топал впереди матери, я замыкал шествие.

Лес был еловый – тёмный и хмурый.

Расположились под шатром преогромной, разлапистой ели на образовавшемся от её корней и нападавшей хвои обширном бугре, вокруг которого было сыро и даже болотисто. Полчища комаров налетели на нас. Женщины, как могли, устроили детей, постаравшись защитить их от безжалостных кровопийц, долго и потихоньку разговаривали – конечно, о войне, о диверсантах, обо всём, что произошло, вспоминали тех, кто остался, покинутый дом, что-то забытое в последнюю минуту. Иногда слышался голос той девочки, мать была возле неё.

Чёрное молчание заполонило лес и округу. В лесу и, кажется, во всём мире не было уже ни звука и ничего живого, только комары ныли и ныли, не давая уснуть. Не знаю, спал ли я в эту ночь.

Утром вернулись к разъезду. Предводительница была настроена по-боевому. Начальник остановил проходящий поезд, и она уехала, пообещав вернуться как можно скорее.

Ночевать в лесу больше не пришлось. Начальник показал баню, которая находилась в сотне шагов от разъезда, за деревьями, мы перебрались в неё.

Выстроенная в недавнее время, большая и ладная баня была ещё совсем светлой древесины. Возле неё валялись груды щепы, два или три бревна. Последний раз её топили, может, неделю назад, внутри было сухо и чисто. На полу, на лавках стояли деревянные шайки. Места было достаточно. Все расположились кто как хотел. Я выбрал самую высокую полку – в парной, под потолком.

Самолёты больше не летали, а по железной дороге беспрерывно шли поезда: с беженцами и грузовые – на восток; на запад – воинские эшелоны. Но это было как будто далеко, а там, где были мы, весь долгий день сверкало солнце, летали бабочки, пчёлы, ползали божьи коровки, стайками прыгали кузнечики. Ромашки, лютики, колокольчики шептались о счастье, которое будет здесь и завтра, и всегда. Скрываясь в траве, я слушал звуки природы, вплетавшиеся в её тишину.

Да, это было счастье. Но ведь не одна только природа, не одно сегодня и сейчас составляют его. И то только, что в тебе самом, не может быть полным счастьем. А то, что было раньше? что прошло? чего, может, не будет уже никогда? Наш старый сад, двор и дом, все столь близкие сердцу уголки? Бабушка и дедушка, любимая сестра, тёти, дяди? Книжки, те, о которых известно всё, – каждое слово и каждая картинка, и другие – только что купленные, которые уже никогда не будут прочитаны? Всё оставалось там…

Собравшись в кружок на лужайке, мы слушали старшую девочку, которая читала вслух интересную книжку. Оказалось, был ещё один слушатель – к нам подползла на расстояние двух или трёх шагов небольшая змейка, должно быть, медянка. Она лежала на примятой траве, наверное, долго, приподняв голову и глядя на нас, будто ей были интересны мы и то, о чём говорилось в книжке. Как только кто-то из девчонок увидел её, раздался пронзительный визг, вмиг все разбежались. Кажется, это было единственное достойное упоминания приключение, которое случилось в нашем детском сообществе.

В поисках пропитания женщины посещали ближайшую деревню. С той же целью мать и я побывали в домике лесника, стоявшем в лесу, километра за три от разъезда. Он был совершенно такой, какие я видел у себя в книжке «Русские народные сказки»: кухонька, русская печь, горница – всё прибранное, опрятное, светлое. Стены штукатуреные и побелённые, светлые окошечки с горшочками герани и столетника. Иконы, подзоры, горка подушек на высокой кровати, покрытой рядном. Грустные ходики, лоскутные половички. От печи шёл запах простой крестьянской еды. И опять тишина, приходившая из лесных дебрей.

Кроткая, худенькая старушка накормила нас полным обедом. Бесшумно двигаясь, переставляя посуду, подсаживалась к столу, тихим голосом говорила доброе и печальное. Конечно, и она думала о своих родных, о том, что теперь будет. Для нас то были дни первобытной свободы – под мирным небом, среди цветущей тишины. А в это время горели города и деревни, лилась человеческая кровь…

Перед закатом женщины собирались возле бани, рассаживались на крыльце, на брёвнах, обсуждали наше положение, беспокоились из-за долгого отсутствия разведчицы. Вспоминали прошлую жизнь, родных и знакомых, думали о мужьях, о мужчинах, которые бьются с врагом. Мальчишки бродили поблизости, выискивая что-то в траве и кустах, рассматривали это, показывали друг другу. Девочки держались возле матерей, слушая, о чём говорили они. Час наступал благостный, золотой. Та девочка тоже была здесь, на своих носилках.

Солнце клонилось ниже и ниже. Всё кругом успокаивалось. Воздух делался столь чистым и таким прозрачным, что и самые далёкие пространства рисовались чётко и ясно. И вот уже лучи брызжут от закатного неба, и горит пронизанная ими лазурь.

Тайно я следил, как девочку выносили и уносили обратно, как она проводила долгие часы на своих носилках, поставленных возле бани в светлой тени подраставших берёз. Мать и тётя не оставляли её своей заботой, возле неё были сестрички и братик. Печальным колокольчиком звучал страдающий голосок. Но бывало, она оставалась одна. Странное желание тогда возникало во мне: подойти, сказать, сделать… но что? Нет, просто посмотреть в эти глаза, изболевшие и такие красивые…

Ночью в бане стояли мрак, тишина. Мечты и фантазии уносили меня далеко. Я забывал о войне, о бабушке, которая осталась совсем одна, о доме. Я думал о девочке. Если бы она не была прикована к своим носилкам… Всё могло быть иначе, по-другому… Здесь, под небом, таким большим, необъятным мы бы читали волшебные книжки, собирали цветы и сплетали венки, и мы бы смеялись – просто так, потому что весело и всё так хорошо. Потом мы бы лежали в траве и смотрели в небо – какое оно далёкое, голубое, какие белые там облака и какие счастливые птицы. Мы весь день были бы вместе. Мы бы ушли далеко – на самый край поляны. Там мы построили бы домик из веток и трав. Мы спрятались бы в нём, нас бы искали, звали, а мы бы не отзывались, и нас никто не нашёл бы. А когда пришла бы ночь, мы бы смотрели на звёзды и рассказывали, какие они красивые и какое таинственное чёрное небо. И мы бы навсегда остались в этом краю…

Через десять дней возвратилась отважная разведчица. Голова у неё была перебинтована, но она по-прежнему была в боевом духе. Все обступили её и жадно ловили каждое слово. И она поведала неутешительные вести: немец прёт, Минск взят, в Могилёве паника, город бомбят. Не сегодня-завтра они будут и здесь. О возвращении не может быть и речи.

Собираться всем нам была одна минута – посох да сума. Добрый начальник остановил для нас проходящий состав. Так как поезд, конечно, был переполнен, в один вагон все вместе мы не могли поместиться, потому ещё до его прихода рассредоточились вдоль путей. Поезд остановился только на минуту. Паровоз шёл под парами, дрожа переполнявшей его мощью. Все оказались в разных вагонах. В один из них подали носилки, и поезд пошёл…

Наши пути разошлись навсегда. Кто были они, те, с кем мы разделили незабываемые дни? Как провели военные годы? Все ли вернулись на родину? Остались ли живы? Только об одной нашей спутнице, а именно о предводительнице, был слух, что голова у неё была ранена не при бомбёжке, а просто, пролезая под вагоном, она ударилась о буфер. Это была маленькая ложь, желание придать себе некоторый ореол. Но всё равно – это была женщина незаурядная, несомненно, с героической жилкой. Конечно, она была и под бомбёжкой, и не её вина, что ранило её не осколком. А кто из нас лишён человеческих слабостей, иногда и вполне невинных?

А девочка? Я убеждён: тот, кому пришлось в этой жизни страдать, кто был надолго отторгнут от простых отношений, тот уже навсегда не такой. И не могу забыть полные слёз глаза, дрогнувшую в них благодарность, когда, однажды, таясь от всех, я положил ей на грудь самый красивый цветок, какой только мог найти на лугу… Я знаю, почему это так. Нам хочется, чтобы и мы, когда нам будет плохо, были кому-то нужны…

Хроника минувших дней

Бегство от войны, долгое странствие наше протяжёнными путями России закончилось за Волгой, в Удмуртии, в краю, о котором мы ничего не знали, которому и сами были неизвестны и ненужны. Продолжительность переезда означала не только километры дорог, но и время – мы ехали много дней – через грады и веси, с остановками и задержками, пропуская воинские эшелоны, порой оказываясь при таких скоплениях народов, какие оставили след лишь в библейских временах – может быть, с тем же отчаянием, засевшим в мозгу беженцев: достать съестное, не потерять детей и родных, выбраться к местам, где преследующая угроза утратит смертоносную реальность.

В городе, конечно, самом лучшем для тех, кто жили в нём, мы не обрели того, что оставили дома. Крепкие, сильные люди его были суровы, немногословны. Мы говорили на том же языке, понимали друг друга, но всё было не то, не такое.

Дома обывателей скрывались за высоким, непроницаемым забором. Вдоль улиц вместо тополей и берёз росли сосны. Солнце как будто так же светило с безоблачного неба, было жарко, но и в самой природе, с той её особенностью, что зной и прохлада были постоянно близки, не было для нас дружеского привета.

Суров и немногословен был хозяин, в доме которого поселились мы вместе с нашими земляками. Собственную мать, незаметную и неслышную старушку содержал он в строгости, в полном подчинении своей воле. Была она ещё и слепая, но в доме выполняла всякую работу – мыла полы, стирала. Сам же был хмур, чёрен, бородат и, видимо, в крепкой силе. Ни жены, ни детей не было. Каков был род занятий его, мы не знали.

Просторный дом в несколько комнат с высокими потолками, нештукатуреный по бревенчатым стенам, ещё достраивался. Отведённая нам комната, где не было никакой мебели, до самого потолка была оклеена то ли афишами, то ли плакатами. Спали мы на голом полу.

Двор, огороженный крепким забором, был тщательно прибран, подметён. Конечно же, были сарай, огород.

С семьёй Романовых мы держались вместе с самого отъезда. Их было пятеро: мать, Надежда Николаевна, бабушка, трое детей, старший из которых, Олег, был моим сверстником. Надежда Николаевна, невысокая, худощавая, энергичная в том, чтобы устроиться как-то с семьёй, выглядела по-современному, но скромно – в одежде, в причёске.

Утром и мать, и она уходили искать работу. Мы с Игорем, Олег и Дима Романовы проводили время на улице. Младшая их девочка оставалась с бабушкой.

Улица, густо заросшая невысокой травой, с протоптанными пешеходными дорожками вдоль заборов, была пустынна, движения по ней не было никакого. Мальчишки и девчонки, которые жили здесь, занятые своими играми, к нам отнеслись безразлично.

Питались мы в столовой, недалеко от вокзала. Там, при большом наплыве народа, были шум, гам, толчея, торопливое возбуждение – все куда-то спешили, опаздывали. За каждым, кто уже поглощал добытый обед, стоял следующий, дожидаясь своей очереди.

Наваристый гороховый суп, которым кормили, был необыкновенно питательным и вкусным. Было ли что-нибудь на второе, не помню. Игорь, которому только что исполнилось четыре года, возымел вдруг невероятный аппетит и никак не мог наесться. Заканчивая свою порцию, он заглядывал в наши тарелки, жалобно выпрашивая добавки. Мы оставляли ему от своего, и он съедал всё подчистую.

В те дни между прочими событиями мы посмотрели спектакль «Бедность не порок». Помещение было, видимо, клубное, спектакль дневной, наверное, для детей, но это был настоящий театр, от которого осталось странное по тем дням воспоминание. Запомнились содержание пьесы, имена действующих лиц – Гордей и Любим Торцовы. Запомнилась и песня, которую пел один из персонажей:

Одна гора высока,
А другая низка.
Одна милка далека,
А другая близко.

Надежда Николаевна вскоре нашла работу по своей специальности – она была ветеринарный врач. Они перебирались на казённую квартиру.

В тот же день, утром, к дому подкатил тарантас, которым правила наша мать; мы уезжали в деревню, где она получила работу. Там же нам предстояло и жить.

Тарантас был искусно сплетённой из ивовых прутьев корзиной с сиденьями внутри неё для ездоков и для кучера – на облучке. Вещей с нами, кроме маленького чемодана, не было никаких. Мать с Игорем устроились внутри корзины, я взобрался на козлы, взял вожжи, и мы поехали.

Для меня это был опыт, о каком я не мог даже мечтать, хотя и место, на котором я восседал, и вожжи в руках имели чисто декоративное свойство. Стройная вороная лошадка, которую звали Дочка, прекрасно знала дорогу и не нуждалась ни в каком руководстве. Она была умница, но с характером, который вскоре и показала.

Было ещё только утро – на небе ни облачка, солнце, поднимаясь, припекало. Выехав из города, тарантас покатил полями, потом через лес, потом опять полем.

В лесу, с обеих сторон к дороге надвинулись ели и пихты, мрачные и тоже какие-то чужие. Сильнее и глубже потянуло суровым очарованием этого края, чувством неведомого, равнодушного к нам.

В поле дорога пошла среди высокой ржи. Небо у горизонта опускалось к неподвижным лесам. Там оно сияло и нежилось, покрытое дымкой подступавшего зноя. Солнце обнимало раскинувшиеся просторы, по которым уходили вдаль дикая глушь, тишина. Нигде не было ни души и никаких признаков человека. Никто нам не встретился и никто нас не обогнал. Дочка трусила легонько, под колёсами тарантаса шуршали травы, среди посевов мелькали ромашки, васильки. Нам открывалось новое и чудесное, и всё острее думалось о покинутом доме.

Ехали долго. Дорога подошла к оврагу, на дне которого вдоль колеи лежало толстое бревно. Внезапно Дочка, шедшая до этого лёгкой рысцой, рванула так, что я едва удержался на козлах. Видимо, решив наказать нахального мальчишку, осмелившегося управлять ею, она повела тарантас левыми колёсами прямо на бревно. Тарантас накренился настолько, что, казалось, сейчас опрокинется. Испугавшись, я выкатился на дорогу.

Тарантас взлетел на другую сторону оврага и тотчас скрылся за стенами ржи. Обернувшись, мать едва успела что-то крикнуть, чего я не разобрал и от страха, что остался один в неведомом краю, громко заголосил.

Кричать было бесполезно, да и не нужно. Весь в слезах, выбравшись из оврага, я увидел перед собой деревню. На пологой местности находились вразброс какие-то строения, там же был домик, у крыльца которого с навесом спокойно стояла Дочка с тарантасом. Когда я подошёл, из домика вышли мужчина и женщина, а с ними мать с Игорем.

Это и было то место, где нам предстояло жить.

Деревню составляли две слободы – верхняя и нижняя. Верхняя забиралась на гору, значительно возвышаясь над прудом и речкой, протекавшей через него. Нижняя выстроилась за рекой, на равнинной стороне. А вокруг, перемежаясь, лежали поля и леса.

Всего в деревне было двадцать восемь дворов. Она была русская, однако, как и все в округе русские деревни, имела удмуртское название – Кочекшур.

Мы поселились в верхней слободе, в самом её конце, у околицы, на самом высоком месте, в избе аккуратной, чистой, имевшей традиционные горницу с кухней, русскую печь, полати, на которых мы потом спали.

Крестьянские подворья в деревне строились так, что они образовывали наглухо замкнутый порядок необходимых в хозяйстве строений. С улицы недоступный для постороннего мир замыкали высокие и широкие ворота. В ряду с воротами была и калитка, тоже глухая и прочная. Другие ворота с противоположной от улицы стороны открывались на приусадебные угодья. Подворье наших хозяев ещё не имело такой завершённости. Не было забора, ворот, открытый двор зарастал спорышем, безлепестковой ромашкой, был огорожен только пряслами, вдоль которых густо и высоко поднималась лебеда.

Хозяином нашим оказался старик лет шестидесяти или побольше, лохматый, с кудлатой бородой, ёрник, матерщинщик, с бегущей мелкими шажками походкой. Хозяйка – может, чуть моложе, с пучком седых волос на затылке, плотная, в крепком теле, основательная, несуетная, пристально занятая своими хозяйством и домом. Ершистый старик внешне и характером сильно напоминал деда Каширина, каким он показан в известном кинофильме, с той разницей, что здесь он беспрекословно повиновался властной супружнице. Работал конюхом. Прибегая к обеду своими шажками, с порога начинал лепить: «Тит твою мать, тит твою мать», рассыпая одновременно позади себя: тр-тр-тр… Старуха строго останавливала его: «Стювайся!» И он подчинялся.

В день нашего приезда у хозяев гостил внук Юра, прибывший к ним из города, года на четыре старше меня – серьёзный, рассудительный, умелый. Прежде чем что-нибудь сделать, соображал, прикидывал, не торопясь, не спеша. Он тут же предложил мне пойти ловить рыбу, отыскал в лабазе подходящее удилище, достал конский волос, сплёл леску, взял грузило, крючок, поплавок, всё это приладил как надо. Для себя удочка у него уже была, и мы пошли – сначала вниз по деревне, потом влево, крутым спуском к пруду, на плотину.

Там уже сидели двое или трое таких же мальчишек. Все они знали Юру – здесь он был свой. Поздоровавшись с теми, кто оказался ближе, он выбрал место, распустил леску, насадил червяка, которых предварительно накопал на плотине, – сначала для моей удочки, потом для своей, закинул их, укрепил на берегу, рассказал, как рыба клюёт, в какой момент нужно тащить.

Был ещё только полдень. Солнце палило, а ожидаемой поклёвки не было. Наконец, Юра поймал рыбёшку величиной с ладонь. У меня за всё это время так и не клюнуло. Дольше сидеть было бесполезно. Свернув удочки, мы вернулись домой.

Печь у хозяйки топилась, пойманную рыбку она зажарила и отдала нам с Игорем. Ещё она дала нам по клинышку шаньги.

Юра позвал меня в лес, и мы пошли на лесную порубку через ржаное поле, которое начиналось сразу за околицей.

За нами увязался Колька, который давно вертелся здесь – его разбирало любопытство о появившихся чужаках. Он тоже был старше года на четыре и тут же стал учить меня неприличному лексикону, в чём я был полный профан. Он предлагал мне какое-нибудь выраженьице, и я, не понимая смысла, повторял его как попугай. Это здорово веселило Кольку, от смеха он хватался за животик. Я оказался способным учеником, он сразу же обучил меня всему, что знал сам, и от того, как это у меня получалось, со смехом катался по земле.

Не участвуя в этом спектакле, не обращая внимания на Кольку, серьёзным видом Юра показывал, что не одобряет его. Колькино общество с самого начала было неприятно и неугодно ему. Он рассчитывал провести время со мной, рассказывал, где нужно искать землянику и малину, объяснял, как делать серу, то есть жвачку, из еловой смолы – как выбрать смолу, как варить её – довести до кипения, процедить потом через тряпицу или сито.

Когда мы вернулись, Колька тут же рассказал моей матери, как я обучался у него нехорошим словам. К большому удовольствию его, я получил от матери выговор. Но дело было сделано. С тех пор я не забыл преподанного Колькой урока. Позже деревенские наставники научили меня ещё и нескольким выражениям по-удмуртски и по-татарски – тоже, конечно, неприличным.

Времени было за полдень, но всё ещё жарко, когда из города прибыл младший сын хозяев Василий – Васька, в местном произношении Васькя – спокойный, добродушный малый, большой и сильный, и тоже оказал мне своё расположение. Для меня он был «дяденька», хотя лет ему было всего восемнадцать. Он позвал меня на пруд – проверить морды.

Втроём мы спустились по крутой горе – Василий, Юра и я. Плоскодонка была примкнута цепью к коряге. Василий открыл замок, мы сели в лодку, он направил её к верховью пруда, густо поросшему рогозом. Первый раз в лодке мне было немного боязно не чувствовать под собой устойчивой почвы.

Морды стояли в том месте, где начинались заросли рогоза. Василий достал сначала одну, разгрузил её, потом другую. В обеих оказалось много подростковых окуней, а также по два крупных окуня и по два больших леща в каждой, и был ещё один толстый, золотистый линь.

Вода в пруду была проточная, чистая. Чернея своими шишками, рогозы стеной покрывали всё верховье пруда. Здесь их звали чернопалки.

По склону горы, если смотреть снизу, от пруда, левее тропы, росло десятка полтора старых высоких лип. С правой стороны, в сотне шагов, по крутогорью, опускавшемуся к речке, начинался лес, который составляли ели и пихты.

И Василий, и Юра оставили самое доброе впечатление. Василий в тот же день навсегда покинул родную деревню. Уехал и Юра. Так прошёл первый мой день на чужой стороне.

Мать стала работать бухгалтером в артели «Бондарь», строения и хозяйство которой располагались за прудом, на низкой стороне. Артель занималась изготовлением бочек, огромных чанов, шаек, используемых в бане, а также больших рогож. Было два как бы цеха. В длинном низком строении – то есть это была изба в несколько связей – размещались бондари со своим инструментом и верстаками. В другом, отдельном, доме стояли ткацкие станки, на которых женщины ткали из мочала рогожи. Большой высокий сарай, с распахнутыми воротами, до самой крыши был забит тюками мочала.

На территории артели находились ещё столовая, конюшня, стоял также домик, в одной половине которого была контора, в другой жила сторожиха с двумя сыновьями. В те дни артель гудела, как улей. Бондарный цех закрывался. Весь состав бондарей уходил на войну, оставался только ткацкий цех. Производился расчёт, увольнение, артель была захвачена многоголосым броженьем.

В артельской столовой мы опять ели вкусный гороховый суп. Кажется, здесь Игорь мог наконец наесться досыта. Но так продолжалось недолго. Все эти шум, многолюдство, толчея очень скоро прекратились, артель обезлюдела, закрылась и столовая.

Всех пригодных для армии мужчин быстро призвали. В последний, может быть, раз некоторые из них собрались на улице возле нашей избы, окружив Орлика, могучего красавца, – каурого жеребца-тяжеловоза с роскошной золотистой гривой. Обсуждали стати и достоинства его, сожалели, что забирают в армию. Через каких-то несколько дней не только Орлика, но и тех, кто сочувствовал ему, не осталось в деревне.