
Полная версия:
Смотритель. Роман

Смотритель
Роман
Константин Васенко
«Секунда решает всё.
Секунда до — и секунда после.
Но иногда нужно просто сидеть и ждать».
Иллюстрации Stable Diffusion 2.1 (perchance.org) Stablediffusionweb.com
Редактор DeepSeek
Корректор DeepSeek
© Константин Васенко, 2026
ISBN 978-5-0070-5724-0
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Глава первая. Снова дома
Гул вертолёта за три года командировок въелся в череп Глеба. Такова работа фотожурналиста.
По нынешним временам любой прохожий с телефоном — летописец, смартфоны бойцов и гражданских выдают яркие оперативные кадры.
Но удел Глеба — не новость, а её крик: лица до — и лица после.
Ракурс, от которого пробирает.
Он снимал войну крупным планом.
Лица людей — за секунду до того, как их мир закончится, и лица других — за мгновение до того, как они отнимают чужой мир.
Последний кадр сломал его. Глеб тогда опустил камеру. Впервые за три года рука затряслась так, что картинка запрыгала в видоискателе.
Он вернулся из командировки в пустую питерскую квартиру, «где есть свет, газ, телефон, горячая вода, радиоточка, пол — паркет»1.
В прихожей пахло кофе — месяц назад он неплотно закрыл банку. Запах, тёплый и доверительный, теперь казался издевательством. Глеб скинул ботинки, поставил их у порога, как всегда.
Зашёл в маленькую комнату с чёрными шторами — в фотостудию, где пахло старым деревом. Вытащил из флешки всё, что снимал в последний рейс, скинул на жёсткий диск, подписал «Архив».
Засунул камеру в сейф, повернул ключ — механизм щёлкнул сухо и окончательно.
Глеб встал, упираясь лбом в холодную дверцу, повторяя про себя: «Я свидетель. Я просто смотрю».
Ноги подкосились. Он сел на пол и не мог подняться. Не пугал даже холод паркета на бетоне.
Он смотрел в стену и перебирал лица — мирные, военные, детские.
У всех — матери, мечты, страхи.
Как можно было смотреть в глаза тому, кто дышит так же, как ты, — и нажимать на спуск?
Он знал — как. Но отказывался понимать — почему.
Два часа Глеб сидел и смотрел в одну точку — туда, где обои расходились по шву тонкой тёмной ниткой. Потом встал, подошёл к зеркалу — и не узнал себя. Серая кожа. Мешки под глазами. Взгляд чужого, уставшего человека.
«Не могу больше. Ни дышать. Ни смотреть. В глаза людям, которые теряют всё. И в глаза тем, кто делает это. Все они — люди. И всё это — своими руками».
Он вспомнил разрушенные дома, разбитые автомобили, тела на дорогах, могилы во дворах пятиэтажек. Глаза гражданских — пустые, как выбитые окна, лица солдат — слишком молодые для той тяжести, что выпала на их долю.
Глеб заварил чай, сел за стол.
В кармане коротко завибрировал телефон: два толчка, пауза, два толчка. Глеб не сразу понял, что это. Последние дни он вообще перестал различать звуки. И тишина питерской квартиры казалась неестественной.
Он взял трубку. На экране — редакционный номер. Сбросить? Пальцы замерли. Решил ответить.
— Алло.
— Глеб, привет. Ты как? — голос шефа отдела спецпроектов. Бодрый, деловой.
— Нормально.
— Слушай, тут задачка подоспела. Горячая. Теракт вчера на рынке, в серой зоне. Нам нужно репортажное фото — крупно, лица, эмоции. Понимаешь, о чём я?
Глеб закрыл глаза. Увидел дом без фасада. Дым. Трупы.
— Я сейчас не могу.
— Что значит «не могу»? — голос стал жёстче. — Кого мне посылать? Студента с зеркалкой?
— Посылай кого хочешь. У меня… — он запнулся. Слова не шли. Как объяснить человеку, что камера стала весить как гранитная плита? Что каждый щелчок затвора отдаётся в позвоночнике? — Руки трясутся. Не могу.
Молчание в трубке. Шеф, видимо, переваривал.
— Глеб, соберись. Ты всегда был…
— Был, — перебил Глеб. — Был. А сейчас — не могу.
— Отказ от задания — это серьёзно. Ты контракт подписывал.
— Знаю.
— Ладно, — Шеф помедлил. В его голосе появилась усталость — не та, что у Глеба, другая, редакционная. Усталость от того, что люди ломаются. — Бери отпуск за свой счёт. Неделю. Две. Месяц. Отойдёшь — позвонишь.
— Хорошо.
— Но ты вернёшься? — вопрос прозвучал не как приказ — как просьба.
Глеб смотрел на пустую стену. На обойный шов.
— Не знаю. — Он сильно зажмурился на секунду и резко открыл глаза. — Честно. Не знаю.
И нажал отбой. Положил телефон на стол экраном вниз.
Он всю ночь просидел на кухне — смотрел на ночной Питер. За окном город не спал. Город сиял огнями подсветки зданий, мостов и улиц.
За стеклом — проспект, мокрый, чёрный, с разводами от шин. Где-то внизу хлопнула дверь подъезда. Кто-то закурил, чихнул, ругнулся — звук поднялся по шахте лифта, искажённый, как радиопомехи.
Глеб не спал толком третьи сутки.
Веки налились свинцом. Он начал клевать носом. Глаза плотно закрылись — и включился проектор.
Взрыв был негромким. Так всегда казалось — сначала тишина, потом толчок в грудь, потом уже звук, который догоняет, как поезд, который ты пропустил на переезде. Глеб упал на колени — не от страха, от ударной волны. В ушах зазвенело. Камера упала перед ним и ударилась о камни. Он поднял её, не глядя, накинул ремень на шею — пальцы двигались сами — привычка. Сел, прислонился к обломку стены.
Когда он поднял голову, мир уже изменился.
Дом, в который прилетело, стоял без фасада — как манекен без одежды. Внутри были видны комнаты: обои в цветочек, кухонный шкафчик, открытый, с банкой гречки на полке. Игрушечный мишка на подоконнике — уцелел, чудом. Дым шёл не оттуда, откуда должен был. Не из разбитых окон, а из-под земли. Канализация? Водопровод? Глеб не знал. Он просто снимал.
Потом увидел её.
Девочка сидела на земле — не на асфальте, асфальт кончился за три метра до неё, — и держала за руку женщину. Женщина лежала на боку, глаза открыты широко, рот приоткрыт. Девочка её трясла. Не сильно, не панически — так, как будят утром в школу: «Мама, вставай, опоздаем».
Глеб инстинктивно начал снимать.
Девочка была босиком. Одна туфелька валялась в двух метрах, вторая — на ноге, но с расстёгнутой застежкой она болталась, как сломанное крыло. Платье в горошек. Белый воротничок. Кровь на платье была — но не её. Женщина лежала в растекающейся луже, но девочка этого не замечала. Или не хотела замечать.
— Мама, ну мам, — сквозь гул в ушах до Глеба стали доноситься слова девочки. — Ты чего? Ты испачкалась. Идём дома помоем.
Камера дрожала у Глеба в руках — он это видел по пляшущей картинке, но ничего не мог поделать.
Женщина не отвечала.
Девочка наклонилась ближе, заглянула ей в лицо. Потом перевела взгляд на Глеба.
Ей было лет семь. Русые волосы, два хвостика, один растрепался, резинка держалась на волоске. Она смотрела прямо в объектив. Не моргая.
— Дяденька, — донёсся до него тонкий голосок, словно из глубокого колодца, и оборвался, будто девочка набиралась смелости. — А вы поможете мою маму поднять? Она тяжёлая. Я одна не могу.
— Да, да, — Глеб попытался встать, но ни ноги, ни руки не слушались.
Он по-прежнему продолжал снимать — палец на спуске, автоматически, как дышать. Девочка смотрела в объектив, а он снимал её взгляд. И в этом взгляде не было страха. Не было боли. Было только недоумение. Настоящее, чистое, детское недоумение: почему мама не встаёт? Почему не отвечает?
— Дяденька? — повторила она.
Глеб опустил камеру — та повисла на ремне.
Откуда-то стали появляться люди. Много людей.
— Сейчас, — Глеб не узнал свой голос. Голос сел. — Сейчас помогу.
Он не знал, кому это сказал. Ей. Себе. Той женщине, которая уже не слышала. Подошёл санитар, заглянул в глаза:
— Ты как?
— Норм, — Глеб повторил попытку встать. — Там девочка…
Санитар кивнул, подошёл к девочке, взял на руки. Она не плакала. Только смотрела поверх его плеча — на Глеба, на камеру, на маму.
— А игрушка? — спросила она. — Там мишка на окне. Я его забыла.
Санитар сказал что-то успокаивающее, понёс её к машине.
Глеб поднялся с трудом.
Он смотрел на женщину. Не мог отвести взгляд.
Ей было лет тридцать. Может, тридцать пять. У неё были красивые руки — длинные пальцы, аккуратный маникюр, бесцветный лак, облупившийся на указательном. Это всё, что он мог о ней знать. Всё, что осталось.
Потом подошёл другой человек, накрыл её простынёй. Глеб отвернулся.
Он смотрел на дом без фасада. На мишку на подоконнике. На банку с гречкой, которая так и стояла открытая, и кто-то засыпал её — доверху, с горкой, аккуратно. Хозяйка. Женщина с красивыми руками. Которая уже не закроет ни одну банку.
Глеб поднял камеру. Сделал один кадр. Мишка. Подоконник. Гречка.
Потом опустил.
— Па-сторонись! — его оттеснили два солдата с носилками.
Глеб открыл глаза.
Стены питерской кухни. Люстра с одной перегоревшей лампочкой. Окно.
Он сидел за столом. Один. В пустой квартире.
Минуту приходил в себя. Закрыл лицо ладонями. Просто сидел, надавив пальцами на глаза, пока перед ними не поплыли оранжевые круги.
«Почему я её снимал? — пульсировало в висках. — Зачем? Кому это нужно?»
Глава вторая. Не моё
Чай в кружке давно остыл — заварка дала горечь, тёмную, густую.
Глеб открыл форточку — ворвался холод, смешанный с запахом прелых листьев и выхлопных газов.
Раньше он не замечал этого запаха — он был фоном, воздухом, которым дышат, не думая. Теперь каждый вдох ощущался по-новому.
На том берегу Невы горели окна — десятки, сотни. В каждом — жизнь. Телевизор, ужин, ссора, страсти, тишина. Каждый светящийся квадрат казался ему укором.
Всё это казалось ему диким контрастом — эта жизнь, огни, эти люди, которые завтра пойдут на работу, и та жизнь в руинах и окопах.
Он подумал о том, чтобы уехать из страны совсем. Далеко. В Новую Зеландию, в Исландию, на Северный полюс — подальше от новостей, где люди убивают друг друга, подальше от лозунгов.
Он даже открыл сайт с поиском направлений. Экран ноутбука светился в темноте, курсор мигал в строке поиска. Но пальцы зависли над клавиатурой, так и не коснувшись клавиш.
«Бежать? Или просто спрятаться на время?» — он не знал. Он забыл, кто он… без камеры.
Как-то вечером, за два дня до отъезда, пришёл Андрей. Друг детства. Не виделись года два. С ним они начинали в фотокружке, вместе мечтали, вместе занимались боксом, вместе пили дешёвое пиво на крыше хрущёвки и клялись, что станут великими репортёрами. Тогда, на крыше, пахло раскалённым битумом и свободой. Всё казалось простым и лёгким.
Сейчас Андрей стоял на пороге с пакетом, в котором что-то позвякивало. Его куртка была расстёгнута, несмотря на октябрьский холод, а на лице застыло выражение человека, который уже всё решил и пришёл не советоваться, а утверждать.
— Глеб, я к тебе — разговор есть.
Они расположились на кухне. Глеб машинально нарезал колбасу, сыр, свежие огурцы — хрустящие, с пупырышками, — чёрный хлеб. Сало — с тонкой розовой прожилкой. Всё делал, как в старые добрые времена: руки двигались сами собой, отдельно от головы.
Андрей, не спрашивая, достал из пакета пластиковую банку с морковью по-корейски. Его фирменный жест, ещё с института: «Без острой морковки мужик не мужик». Поставил на стол.
— Ты где пропадал-то? — Глеб сел напротив друга.
Андрей молча разлил водку по стаканам — старым, гранёным.
Выпили по первой. Горькая, тёплая, с хлебным послевкусием. Выдохнули. Почувствовали приятное разливающееся тепло в груди.
— Помнишь Сомали, Галькайо, перестрелка на площади? — спросил Глеб.
Андрей замер. Не потому, что забыл. А потому, что не хотел вспоминать.
— Стояли тогда с камерами в двух метрах от кордона, — Глеб усмехнулся жёстко. — Оглянулся — а тебя уже нет. Меня просто сшибло с ног. Толпа. Я упал, а по мне уже люди бежали. А ты меня — за шкирку, как котёнка. И плечом прикрыл, когда палить по толпе начали. До сих пор шрам остался. И помню ярко — будто вчера было.
Глеб потрогал собственное плечо.
— Ты мне тогда жизнь спас, — с благодарностью сказал он. — Я этого не забыл.
— Да ерунда. Я другое вспоминаю. Йемен. Сану, дом на окраине. — Андрей разлил по второй. — Мы с тобой тогда здорово поспорили. Про наёмников. До хрипоты. Я — за, ты — против. Чуть не подрались. Ты сказал: работа не бывает просто работой, когда за неё платят кровью. А я сказал: не нам судить. Ты хлопнул дверью и ушёл. В ночь. Я остался. А через два часа прилетело. Дом рухнул.
Глеб молчал. Смотрел в стакан.
— Но ты вернулся, — Андрей криво улыбнулся. — Хотя я тебя послал. И говорить-то было уже не о чем. Вернулся — и нашёл меня… под завалом…
— Было дело, — сказал Глеб.
Андрей помолчал.
— Я к тому, — сказал он, — что мы тогда были молодыми идиотами. Думали, что правда дороже безопасности. А она в том — кто с тобой рядом. Я обязан тебе, друг.
— Да, брось… — Глеб качнул головой.
Помолчал. Отодвинул тарелку, глянул в окно. Прищурился:
— А помнишь нашего препода по истории?
— Ха, — Андрей поднялся, поправил воображаемые очки, вытянул указательный палец и заговорил нарочито старческим голосом:
— «Делай так, а не иначе. Ибо, сделав иначе — сделаешь не так».
И они рассмеялись — легко, впервые за вечер.
— А он был прав, — Глеб помолчал. — Я так и сделал.
— Что? — Андрей опустился на стул, снимая несуществующие очки.
— Вернулся, — сказал Глеб.
Андрей чуть заметно качнул головой.
— Профессор бы тобой гордился.
— А хрен его знает, — Глеб хмыкнул. — Но звучит красиво.
И подумал: «А ведь если бы тогда… И никто бы не сидел на этой кухне. И не резал колбасу».
Они сидели и смотрели друг на друга.
— Глеб, я улетаю послезавтра, — Андрей повертел стакан в руках, посмотрел на свет сквозь мутное стекло. — Стамбул, потом Берлин. Поехали со мной.
Глеб уставился на друга. За окном шуршали шины проезжающих редких машин — мокрый асфальт, поздняя осень.
— Я думал об этом, — наконец ответил Глеб. Глаза красные, сухие, веки тяжёлые. — Я бывал там, Андрей. Язык знаю. Гамбург люблю… Улочки, кирхи, набережная, порт, речные паромы. Но… не могу.
— Почему? — Андрей не повысил голос, но в нём появилась та стальная нотка, которую Глеб помнил ещё с ринга. Та же интонация, когда он говорил: «Не падай, вставай, уклон-удар». — Объясни мне. Там можно работать, дышать, лечиться. Там нет этих… — он покрутил указательным пальцем, — новостей. Там люди живут.
— Живут, — Глеб согласно качнул головой. — Как-то я сидел в берлинском баре, пил отличное пиво, смотрел на улыбающихся людей. И всё бы хорошо, но я чувствовал, что между нами — стена. Бетонная. С колючей проволокой.
Он встал и заходил по кухне — узкой, с облупившимся подоконником, на котором когда-то стояла их первая общая фотокамера «Зенит». Сейчас на подоконнике стояла пустая банка.
— Они будут улыбаться, звать на барбекю, но ты всегда для них будешь «этим русским». Ты никогда не станешь своим. Даже через двадцать лет. Даже с безупречным произношением. А знаешь почему? — Глеб остановился и взглянул на друга. — Потому что, когда случится настоящая беда, что-то по-настоящему страшное, — ты для них будешь напоминанием, раздражителем. Они всё помнят. И ничего не забыли.
Андрей помолчал. Взял нож, покрутил в пальцах — лезвие блеснуло под лампой, — положил обратно.
— И мы всё помним, — буркнул он. — Всё, что ты сказал, — правда. Но есть другое. Понимаешь, если остаться здесь, можно с ума сойти. Можно сгореть. Я не хочу привыкать к смерти. Я не хочу, чтобы у меня дёргался глаз от хлопка двери. Я хочу… нормально жить. Пусть и среди этих «улыбающихся людей», которые меня никогда до конца не поймут.
Он налил себе, но не выпил, только сжал стакан.
— Знаешь сколько раз за последние два года мне становилось скучно, когда за день не убили хотя бы одного человека? Проверяя сводки с утра, я ловил себя на мысли: «А сколько трупов? Сегодня мало — только трое. Хороший день». Ты понимаешь, какой это диагноз? А там, может быть, я разучусь это делать. Может быть, я снова научусь радоваться тому, что просто светит солнце. Что просто кто-то смеётся.
Глеб присел. Посмотрел на друга — тот выглядел старше своих лет. Глубокая морщина между бровями, седина на висках, которой не было ещё года три назад. И взгляд — слишком прямой, слишком честный, такой бывает у людей, которые через многое прошли.
— Ты прав, — согласился Глеб. — Про диагноз — прав. Я тоже ловлю себя. Недавно увидел, как во дворе ребёнок упал с велосипеда. Мать подбежала, кричит. А я первым делом подумал: «Какой ракурс? Откуда свет?» Стоял и ждал, когда она начнёт плакать по-настоящему. Понимаешь? Ждал. Вот это — клиника.
Андрей налил и Глебу.
— Тост! Давай — За…!
Они звякнули стаканами, выпили. Огурец хрустнул на зубах Глеба — громко, как выстрел.
— А ты уже присмотрел себе работу? — спросил Глеб, чтобы сменить тему.
— Да, конечно. Помнишь группу журналистов из Евросоюза? — Андрей положил кусочек колбасы на хлеб, сверху горчицы.
— Те, что из баров не вылазили?
— Ну да. Я там с Генрихом сошёлся. Он мне и предложил работу. У них там как раз в новый отдел отчаянных ребят набирают. Снимать гуманитарные проекты на краю света, понимаешь? Школы в Африке, больницы в Азии. Всё такое. Жизнь, а не смерть.
— Понятно, — Глеб поднялся нарезать ещё сала. Нож скользил по бело-розовой кромке, и это монотонное движение успокаивало его. — Куда-то уехать точно надо. Но я решил уехать не насовсем. На месяц. В глушь. Без людей. Палатку поставлю.
— А куда именно планируешь? — Андрей откинулся на спинку стула.
— Планирую, — Глеб ухмыльнулся. — Куда-нибудь уехать далеко. Только не знаю куда.
— В Норвегию? В Исландию? Там сейчас фотографы нужны. Северное сияние, фьорды, туристы — благодать.
— Не хочу туристов, — Глеб покачал головой. — Хочу тишины. Чтобы людей — ноль. Чтобы ничего не напоминало.
Андрей задумался. Пожевал кусочек сала. Потом щёлкнул пальцами — вспомнил что-то важное.
— А знаешь, может на острова в заливе. Там маяки. Не пальмы, конечно, но там точно ни души. Сурово, дико, для твоей перезагрузки — то, что надо. Тишина, ветер, вода. Народу почти никого. Ни тебе новостей, ни людей, ни стрельбы.
— И как туда попасть? — Глеб поднял бровь.
— У погранцов разрешение получишь и — вперёд. На катере. Где отходит — найдёшь. Месяц-другой. Никто не побеспокоит.
Глеб молчал. Смотрел в окно.
— Я подумаю, — кивнул Глеб. — Ладно, давай лучше выпьем.
Андрей молча разлил по третьей. Глеб поднял стакан, взглянул на друга — тот уже держал свой на весу.
— За парней, — сказал Глеб.
— За тех, кто не вернулся, — добавил Андрей. — За парней.
Выпили молча. Не чокаясь. Поставили стаканы на стол. Помолчали секунд восемь. Потом Андрей крякнул, потянулся к хлебу, поперхнулся и закашлялся.
— Ну ты только хорошо подумай, — проговорил он, отдышавшись и постучав себя кулаком в грудь. — В октябре? Там же шторма, ветра, холод…
— Не привыкать. А вообще идея хорошая. Поснимаю суровую природу, камни, волны, закаты. Никаких лиц. Никаких глаз. Только ветер и вода. Я должен отвыкнуть от людей, Андрей. От того, что они творят.
— Ты уверен? — Андрей внимательно разглядывал друга. Одновременно с сомнением, уважением, и чем-то похожим на зависть. — Думаешь у тебя получится?
— Думаю.
Андрей отодвинул тарелку, поднялся и обнял Глеба. Крепко, по-мужски, хлопнул ладонью по спине — так они делали всегда перед тем, как выйти на ринг.
— Я позвоню через месяц. Надумаешь — прилечу и лично вытащу. Понял?
— Понял, — голос Глеба дрогнул, но он проглотил эту дрожь.
Они выпили еще по одной. Глеб резал колбасу, Андрей смотрел в окно на мокрый, блестящий проспект.
— А ты чего так и не женился? — спросил Глеб, не глядя на него. — Вроде и баб вокруг тебя всегда хватало.
Андрей усмехнулся, но усмешка вышла кривой.
— Много. А толку? Всё как по учебнику: сперва им нравится, что я рисковый, что паспорт весь в штампах. А потом начинается: «Ты где пропадал? Почему не позвонил? Что у тебя в голове?»
— Ну, нормальные вопросы. — хмыкнул Глеб.
— Нормальные, — согласился Андрей. — Только я не умею на них отвечать. Я умею молчать. А женщинам нужны слова. А я словами… так себе.
Глеб поднял голову.
— Ты и со мной часто молчишь. Я привык.
— Ты другое дело. Ты — брат. С тобой можно молчать. А с женщиной — нет. Она начинает думать, что ты её не любишь, что ты холодный, что ты… — он не договорил.
— Что ты что?
— Что ты сбежишь. А я и правда сбегал. Каждый раз. Как только чувствовал — хочет слишком многого. Не денег — души. А у меня души на двоих не хватает. Себе — едва-едва.
Он замолчал, взял стакан, повертел в пальцах.
— Есть одна… но я её даже никуда не звал. Потому что знаю: всё равно всё испорчу. Лучше не начинать.
Глеб хотел спросить — кто? Но Андрей встал, подошёл к окну, заложил руки за спину.
— Ладно. Не об этом разговор. Поедешь на острова — езжай. А я, может, в Берлине останусь. Там хотя бы никто мозг не будет выносить. И это самое хорошее.
Они просидели до рассвета. Говорили о старом: о том, как учились в полной темноте накручивать плёнку на катушки, как дымил их первый дедушкин увеличитель, как чёрно-белые отпечатки пахли уксусом. И как Андрей разбил свой первый объектив о бетонный пол в подъезде.
Под утро Андрею вызвали такси.
— Пока, брат, — Андрей сжал плечо Глеба.
— Пока. Доберёшься — сбрось сообщение.
— Обязательно.
Дверь закрылась. Шаги на лестнице затихли.
Глеб смотрел на закрытую дверь. Андрей всегда уходил так — стремительно, на бегу: «Всё, пока!»
Ещё в детстве, когда после фотокружка они неслись по мокрому асфальту, Андрей вырывался вперёд и кричал: «Догоняй, тормоз!» Глеб догонял, толкал его в спину — и они летели в траву, в лужу, захлёбываясь хохотом.
Потом, уже взрослыми, в командировке в Каире, Андрей простудился. Два дня пролежал в какой-то деревне у местной знахарки с температурой под сорок, бредил — по-русски, по-английски, по-французски: на всех языках, которые знал, и на нескольких, которых не знал. Глеб сидел рядом, менял мокрые полотенца на его лбу, смотрел, как знахарка лечит друга травами, и ждал, когда за ними приедут. Андрей открыл глаза, уставился на него мутным взглядом и прошептал: «Глеб, если я сейчас помру — похорони меня здесь. Здесь тепло. Земля мягкая. И памятник не ставь. Просто посади пальму. Я люблю пальмы».
Глеб тогда засмеялся. Андрей — следом, хрипло, но всё же. А дней через пять они уже снова были на задании.
Сейчас, оставшись один, Глеб не засмеялся. Он подошёл к окну — Андрей уже садился в такси. Хлопнула дверца. Машина растаяла в потоке огней.
«Не нужна тебе пальма, Андрей», — подумал Глеб.
Он постоял посреди кухни. Подошёл к столу. Налил водки. Выпил залпом. Покрутил стакан, взглянул в окно. Поджал губы. Горько, как в первый раз, только без хлеба, без огурца, без друга напротив. «Не моё», — сказал он вслух, будто пробуя слово на вкус. Закрутил пробку, убрал бутылку в холодильник.
Подошёл к шкафу, достал старый большой туристический рюкзак цвета хаки и начал собирать вещи. Потом открыл сейф и вынул камеру. Повертел в руках. Положил обратно. Достал снова. Вздохнул и сунул в рюкзак: «Только для природы».

