Читать книгу В своем краю (Константин Николаевич Леонтьев) онлайн бесплатно на Bookz (20-ая страница книги)
bannerbanner
В своем краю
В своем краюПолная версия
Оценить:
В своем краю

4

Полная версия:

В своем краю

– Печорин человек благородный все-таки и сильный. Женщины особенно таких любят. Да ныньче таких чистых Печориных и нет. Если бы Печорин был жив теперь, ему было бы лет сорок пять, и он был бы полезен, например, хоть для крестьян. Поверьте, что он один из первых был бы за свободу крестьян и все бы для них делал… Ну, да Бог с ним… Отчего вы грустите-то, скучаете? Право, это от весны.

– Может быть. Хотите, Василек, я вам по правде скажу? Или уж нет…

И Маша опустила лицо к воде.

«Что за глаза, что за воздушный стан», – думал Руднев, с нежностью старшего брата следя за всеми ее движениями.

– Ну, скажите, барышня!

– Вы скажете мамке… Я сказала раз одну вещь Васе, а он передал мамке.

– Вася – легкомысленный человек, а я не скажу маме ни слова… Я сам, барышня, скрытен… Да уж, хотите, я вас избавлю… Я знаю, о чем вы грустите…

– Не говорите, не говорите, – сказала Маша, вспыхнув.

– Нет, отчего же! Смотрите-ка! Вы совсем на середину реки въехали.

С этим словом он повернул руль; и Маша молча начала грести к берегу.

– Я скажу вам, отчего вы грустите… Вам жаль отца… Маша молчала и продолжала править к берегу.

– Вам жаль отца, – продолжал Руднев, – вы видите, что ему хочется остаться здесь, а надо ехать, служить; рана болит… Не правда ли?

Молча Маша слушала Руднева; голос начал изменять ему; однако он продолжал: – Вам жаль отца; жаль, что он должен ехать на службу, что он усталый человек… Только вот что, барышня, я вас от души полюбил и привязан к вашей семье; не сердитесь на меня – не жалейте, то есть, жалейте его, это – чувство доброе!.. Только не потакайте ему ни в чем.

– Ну, ну! – сказала Маша, не глядя на него, и слезы полились у нее из глаз.

– Не плачьте… Ах, барышня, барышня! Знаю я ваше доброе сердце! Да, милая вы моя, нельзя!.. Ваш отец – человек хитрый. Уж браните как знаете меня! А это так. Вы не знаете цены той жизни, которая вас окружает… Ну, поверьте мне! А этакую жизнь надо беречь, хранить как святыню… Вот вы и грустите-то от избытка счастья… Ведь хорошо, барышня, посмотреть на хорошую картину, на образ Божией Матери, красивый, хорошо освещенный… Такая жизнь у вас здесь. А отец ваш испортит ее, несмотря на то, что он добродушен в обращении… Вот вы Печорина не хвалите… А Печорин того бы не делал, что он делал и способен был сделать!.. Уж простите, что я вам говорю. Но что это правда – в этом я вам божусь.

Маша причалила к берегу; по милому лицу ее бежали ручьи слез; она вышла из лодки и, махая рукою Рудневу, чтобы он не следовал за ней, бросилась бежать в лес и исчезла за кустами. Руднев гнался за ней и звал ее: – Маша, голубушка, барышня милая!.. что с вами… что с вами!..

Наконец она остановилась, посмотрела на него как нельзя печальнее и сказала томно: – Оставьте меня, Василек!.. Я хочу быть одна, подите… Я ворочусь к обеду… Одной легче…

– Ну, как хотите, – отвечал Руднев и ушел домой, не зная, к добру или ко злу поведет его вмешательство.

До обеда бродила Маша в лесу и, вернувшись, передала Nelly свой разговор с Рудневым и с горьким плачем спросила у нее, что ей делать.

Nelly утешала ее как могла и придумала призвать Федю и Олю и сказать им от себя, чтобы больше мать не просили, что это не их дело, а старших.

– Я, Nelly, сама знаю, – сказала Маша, – что он сердит… Я помню, как он на всех кричал, как он дяденьку Трофима-дворецкого за волосы драл… Я видела сама седые волосы на полу! Зачем это так надо! Nelly! Зачем это так надо!

– Marie, мой ангел, – отвечала Nelly, – без горя жизнь не проходит. Всякий должен быть на это готов! Я от себя скажу детям… Уедет ваш отец, хоть и жалко тебе, и тогда опять наша жизнь пойдет по-старому!..

Призвали Федю и Олю и сказали им так, как сбирались, что это не их дело.

– Как не наше дело? – возразила Оля сердито своей наставнице, – разве ты своего отца не жалеешь? Небось жалеешь и другим дай жалеть! Ишь ты какая!

– Не видала ты его ноги, – сказал Федя и опять заплакал.

Nelly и Маша обе были бледны от волнения. Маша молчала, a Nelly разными уловками постаралась убедить детей, чтобы они больше не упоминали об этом; что отец, может быть, шутит; что он хотел только испытать их, и просила их не говорить ни слова Юше об этом разговоре.

Но Юша, уже обиженный тем, что Федя и Оля пошли на какое-то секретное совещание, а его не пригласили, разгоревшись любопытством и завистью, так неотступно просил Федю, что Федя все ему передал.

– Ах ты немка, француженка проклятая! – воскликнул Юша, сверкая глазами. – Пойду, все скажу отцу!

Пошел и сказал; а Федя хотел было притаиться, но откровенная душа его страдала, и он, с своей стороны, вернулся к Nelly и Маше и признался им в своей слабости.

Обе молодые девушки с беспокойством ожидали, что из этого выйдет; однако граф пришел в залу очень веселый и, пошутивши с детьми, попросил у жены коляску, чтобы съездить к Самбикину. Но веселость эта была не искренняя.

Когда Юша передал ему, что Маша и особенно Nelly уговаривали Федю и Олю не хлопотать за него, отец отвечал ему, что это очень хорошо, что он в самом деле хотел только испытать их любовь.

– Я думаю, – прибавил он, – это Милькеев подал этот совет Nelly? Милькеев дружен с нею и очень умный человек. Я бы желал, чтобы он долго был вашим учителем.

– Да, он с девчонками этими большой приятель, – отвечал Юша. – Он жених Маше.

– Как? жених Маше? Это вы сами с Федей сочинили или ты слышал что-нибудь?

– Мы его так зовем и при мамке и при всех, – сказал Юша, – а мамка сказала раз: «Что ж, я бы отдала за Васю дочь».

– Вот как! Она его очень любит?

– У, у! беда! Всегда его Васей зовет, жить без него не может.

– Вот как! Я не слыхал! Может быть, и цалует его даже.

– Ну, нет! На Пасхе разве; да раз в лоб поцаловала прошлого года; мы с капитаном с балкона в окно видели.

– С каким капитаном?

– Капитан Балагуев. Солдафон-идиот. Он здесь будет на днях. Как узнает, где будет обед большой или ужин, сейчас притащится… Тут как тут! Васю Милькеева ненавидит – страх!

– За что?

– Не любит: почем я знаю, за что!

– Ну, ступай, – сказал граф, цалуя сына, – если ты никому не будешь болтать о том, что я у тебя спрашивал, я тебе этот маленький пистолет подарю.

Юша просил пистолет сейчас же; отец уступил, и Юша убежал хвастаться пистолетом к Феде, но не сказал ему ни слова о своем разговоре с отцом.

У Самбикина граф тоже расспрашивал о троицкой жизни, делал намеки на жену и Милькеева; но Самбикин не догадался, свел речь на Любашу и по старому знакомству жаловался, подобно Баумгартену, на Милькеева. Новосильский еще больше раздражил его приятельскими насмешками и заехал нарочно с визитом в Чемоданово, чтобы видеть Любашу.

Авдотья Андреевна приняла его, конечно, как нельзя лучше; но когда Новосильский упомянул о вечере, она отвечала: – Не знаю, граф, не знаю! Аша, моя дочь, больна; я стара; отец Любаши, сын мой, Максим Петрович, тоже нездоров… Не ручаюсь, хотя нам внимание ваше очень лестно и милую графиню мы все очень любим.

Возвратившись в Троицкое и рассказывая при Милькееве о Самбикиных и Чемоданове, Новосильский расхвалил Любашу.

– Жаль, если она не будет! – сказал он. – Бедный Самбикин хотел, кажется, на ней жениться… но вы, m-er Милькеев, я вижу, решительно крушитель здешних сердец.

– Последний из ловеласов! – прибавил он и затрясся всем толстым телом от смеха.

– Разумеется, чтобы быть ловеласом вполне из первых, надо быть больше подлецом, чем я, – отвечал Милькеев, краснея.

Граф тоже покраснел, и оба они вышли в разные двери. Милькеев тотчас же уехал к Лихачеву; а Новосильский, взбешенный его ответом и не сомневаясь, что он знает все его прошедшее, сгоряча хотел было переменить тактику и постращать жену, что он опять увезет детей или возьмет себе гражданскую должность в их губернии и не даст ей покоя. Но потом остыл, вспомнив, что этим он все-таки не добьется того правильного, барского житья, которое его так соблазняло в Троицком. Гнев свой он сорвал на Милькеевском друге, Рудневе: увидав, что доктор в зале держит у себя на коленях Олю, Новосильский мимоходом закричал на нее: «Сойди, Оля! Что ты у доктора на коленях сидишь! Это грязно. Надо знать, у кого сидеть!» Все дети, Баумгартен, Nelly и Руднев с удивлением переглянулись.

В Чемоданове бабушка и тетка решилась не пускать Любашу на вечер. Еще до визита Новосильского у них был разговор об этом с слугой, который накануне провожал Любашу к Полине.

– Иринашка! – сказала Авдотья Андреевна, – кто был вчера у Протопоповых?

Иринашка сказал, что лекарь Руднев был.

– Что же он делал?

– С барышней сидели. Барышня на фортепьянах играли; а доктор около них сидели. В саду гуляли, на качелях качались.

– Все одни? Полина не ходила с ними?

– Не ходили.

Иринашку отпустили, и Авдотья Андреевна сказала дочери: – Одно из двух – или сам Руднев за ней волочится, или записки от Милькеева ей передает. Пелагея-то Васильевна с какой стати в сводни записалась? Видно, Максим правду про нее говорит, что она брата холостяком уморить хочет!

– Не надо ее и к Полине пускать, – сказала Анна Михайловна. – А в Троицкое ни за какие мильоны!

Но Максим Петрович, который стал опять мрачен и сердит с того самого времени, как последний раз объяснился с Рудневым, узнал от горничных, что Иринашка доносит все барыне, дал Иринашке несколько добрых оплеух, показал сестре кулак, а матери объявил, что сам повезет дочь в Троицкое с утра.

Авдотья Андреевна сразу не противоречила ему, но накануне назначенного дня объявила, что у нее две лошади нездоровы. Максим Петрович тотчас же написал записку к Полине, и Полина прислала ему фаэтон четверней, извиняясь, что не карету – потому что в карете она поедет сама.

Что было делать старухам? Сердить еще больше Максима Петровича было опасно в такое время; призвали Любашу и советовали ей отговорить отца.

– Он там скандал, ужасный скандал сделает! ты увидишь! – воскликнула тетка. – Он теперь не в своем уме…

– Он меня не послушает, – отвечала Любаша, – что мне делать, я не знаю!

– Не финти! – сказала бабушка, – сама умираешь по Троицком!.. я очень буду рада, как он тебя там осрамит… Убирайся с глаз моих поскорей…

Дорогой Любаша от радости беспрестанно заговаривала с отцом; но старик молча, казалось, обдумывал что-то. Во все время он сделал только один вопрос: «А что, старый Руднев – Владимiр Алексеич, бывает на этих вечерах или нет?» – Всегда, – отвечала Любаша.

– Гм… хорошо! – сказал отец, и по лицу пробежал минутный блеск.

– На что вам? – спросила дочь.

– Так, матушка. Давно не видались, – отвечал Максим Петрович и до самого Троицкого не сказал уже ни слова.

XXIII

В Троицком праздновали день рождения Феди. Любаша с утра приехала с отцом. Другие гости съехались к обеду.

Снег почти стаял; лежал еще только в тени за деревьями и в глубоких ямах. В саду расцвело множество голубых подснежников.

Перед обедом Любаша, Милькеев, дети и Nelly поехали верхом, мимо реки и больницы. Nelly ехала впереди с Машей и берейтором; за ними дети; Милькеев остался сзади с Любашей. Баумгартен был покоен: он видел, что Милькеев занялся Любашей, и остался помогать Катерине Николаевне в приготовлениях. Руднев был занят с больными. С каким наслаждением работал он в этот день!.. Его ампутированный шел отлично; две женщины с застарелыми сыпями, которым он в первый раз решился дать мышьяку, тоже скоро должны были выйти; одна чахоточная была слаба, но против этого он не мог уже ничего, и совесть его была покойна. Он не мог ехать кататься потому, что с утра приходящих собралось много и едва к обеду он надеялся с ними управиться… Он перевязывал одну разрубленную топором ногу, когда кавалькада проехала мимо окон больницы… С сладким вздохом взглянул он туда и опять обратился к крестьянину, который грустно смотрел на свою окровавленную ступню. Усталый и бодрый, вышел он на воздух из больницы…

Милькеев поднимался по лестнице из цветника к нему навстречу.

Руднев остановился перед ним и тихо произнес, поднимая руки к небу: – Как я счастлив, душа моя, ах! как я счастлив! Ну, не думал, никогда не думал!.. Спасибо вам, спасибо…

– За что? – с удивлением спросил Милькеев.

– Помните стихи:

Кинься в море, бросься смело!Весл в замену две руки.

– Помню.

– Понимаете теперь?..

– Понимаю.

– Ну, и довольно. Смотрите, весна везде… одуванчики желтеют… подснежники цветут… Я думаю, подснежники будут идти к Любаше. Она ведь будет в голубом платье сегодня…

– Да! – отвечал рассеянно Милькеев, – только они скоро завянут. Пойдемте, пожалуй, соберем и сделаем ей венок. Оля и Маша сплетут…

Руднев спросил у него, отчего он так грустен.

– От многого! – сказал Милькеев. – Мне бы хотелось, чтоб случилось что-нибудь необыкновенное сегодня; я сам не свой!

Обед был шумный; играла музыка; утренняя грусть Милькеева прошла и сменилась раздражительной веселостью. Любаша, как другу, открылась ему, что давно любит Руднева, но что и его никогда не забудет, дала ему тайком поцаловать руку, и сама пригласила его на мазурку.

Милькеев признался ей, что на днях уедет, но не сказал куда и зачем.

После обеда Любаша, немножко разгоряченная длинным обедом, упоенная весной, музыкой, видом зелени, которая глядела во все окна и двери, увела своего жениха в беседку, покаялась ему в том, что дала Милькееву поцаловать руку, обнимала и цаловала его долго и наконец сказала: – Ты видишь, как я тебя люблю! Позволь мне сегодня пожить, как говорит Милькеев… Ты мало танцуешь… а мне хочется веселиться… Позволь, я тебя прошу…

– Живи, живи! мое божество! – отвечал Руднев. – Живи! только изредка взгляни на меня издали, и тем я буду доволен!

Уже танцы были в полном разгаре; граф и графиня сидели рядом в кресле, как согласные супруги, и смотрели. Новосильский старался быть любезным, но не мог; он с нетерпением ждал случая остаться наедине с женою и с негодованием осмеять ее лицемерие. Теперь он был убежден, что не его пороки мешают ему остаться в Троицком, а ее собственные слабости. После обеда он отыскал того капитана Балагуева, о котором говорил ему Юша, взял его за руку и сказал ему: «Что вы так редко бываете здесь? Я люблю всех военных, как старый товарищ!» Потом расспрашивал о его житье-бытье, о походах, о том, как и за что он был произведен в офицеры, и капитан от восторга не знал, куда стать и сесть; грубо смеялся, садился на конец стула, вставал, опять садился и, наконец, когда граф навел его на троицкую жизнь и Милькеева, капитан сказал: – Прежде их сиятельство, Катерина Николавна, меня любили. Я стоял на деревне, в дом меня взяли; Олиньку я учил арифметике и закону Божию. А после уж!..

Капитан махнул рукой.

– Что же вы?.. говорите, – сказал Новосильский, – после вы поссорились с моей женой?

– Ссориться с Катериной Николавной я не могу-с; а наговорили на меня им – это так! Нянюшка, эта ехиднинская душа, Анна Петровна передала, будто я на учителей детям наговариваю. А вы, ваше сиятельство, посудите сами, разве хорошо видеть, как Милькеев-прохвост, прости Господи! какой-нибудь, да Руднев-живодер графских деточек учат стерву-падаль трогать… Вот хоть бы Юша, положим, хоть и незаконнорожденный, а все-таки графский сын. – Тащит, бедняжка, на ремешке коровий череп: «вот тебе, говорит, Вася!» С доктором вместе начнут поросят при барышнях потрошить. Не вытерпел я, признаться, и сказал детям, что доктора никогда в царствии небесном не будут! Ну, и барышням вашим в акушерки не резон идти… И Милькеева таки ругнул, а Катерина Николавна на меня за это взъелись…

Новосильский увел его в свою комнату, угостил вином и, продолжая разговор, спросил: – Жена моя, кажется, слабенька к Милькееву? Кабы я здесь, капитан, остался да выгнал бы этого негодяя… я бы вас сделал своим управляющим. Вы, должно быть, человек умный, честный… Как вы думаете насчет жениной слабости к Милькееву?

– Что уж и говорить! – отвечал капитан, улыбаясь и отвертываясь стыдливо от графа.

– А что?

– Все знают. По ночам вдвоем чуть не до рассвету сидят; с балкона я сам видел, как она обнималась, да и прошлого года в лесу сраму не мало было. Ездили мы в монастырь все и в лесу ночевали… Так графиня всю ночь не спали с ним, по роще гуляли в одной блузе…

– При детях, при людях? – спросил с удивлением Новосильский.

Капитан опять махнул рукой. Граф подарил ему пять фунтов лучшего турецкого табаку, черкесский кинжал и довольно новый вицмундир для перешивки и пошел в залу сидеть около жены и ждать удобной минуты для объяснения. Между тем, Максим Петрович возобновил знакомство с старым Рудневым и сказал ему, глядя на танцующих: «Молодежь наша пляшет… вон Федор Новосильский какого трепака загибает! Лихой мальчик будет! А ваш не так-то охоч».

– Серьезен. Не по годам серьезен, – отвечал Владимiр Алексеевич. – Любовь Максимовна зато танцорка. А сколько будет им лет?

– Любе? Девятнадцати еще нет, – отвечал Максим Петрович.

– Ну, это только начало живота! – с радостью воскликнул Владимiр Алексеевич. – Это только начало живота… Одно начало живота!

Максим Петрович взял его под руку и увел на заднюю террасу.

– Пусть их пляшут; а мы здесь посидим в холодке.

– Посидим у моря да подождем погодки, – намекнул хитрый Руднев, который все уже знал от племянника.

– Да что ждать-то! – возразил Максим Петрович. – Эка невидаль ждать… А вот, как бы не ждавши сделать дело?

– Да! как бы не ждавши сделать его? – повторил Владимiр Алексеевич.

– Небось рублей восемьсот имеет Вася-то ваш в год?

– Нет, – отвечал старый Руднев, – до шестисот доходит и даже может при случае переступить за эту черту. Однако надо ждать улучшения от освобождения крестьян.

– Да! ведь у вас земли-то в Деревягине не так-то мало?

– Не по душам, не по душам, – отвечал Владимiр Алексеевич, – если бы капиталец небольшой – можно бы хорошо пустить в обработку… и крестьян все-таки числом тридцать три души по последней ревизии…

– Ну! крестьяне-то отойдут скоро к дьяволу! – заметил Максим Петрович.

– Положим, так; но оброк, по всем вероятиям, они будут платить еще долго. Поэтому – они еще пока мерило!

– И то! и то! Я не подумал об этом.

– Как же! они еще мерило! – весело затвердил Руднев, – все-таки еще мерило… Мерило!

Оба помолчали, повздыхали, послушали музыку и шум фонтанов в темном саду, и, наконец, Владимiр Алексеевич сказал: – Признаюсь вам, я крайне жду этого переворота… без этого переворота мне неудобно. Вася крестьянами владеть не может. А при этой реформе я ему все отдам. До этой реформы одна моя надежда – на брак…

– Что ж! – отвечал отец Любаши. – Брак – так брак… Попытаем счастья, коли Люба моя ему по душе.

– По душе! – с улыбкой воскликнул дядя Руднева, – я давно говорю: наш доктор сердце потерял! Ловите, девушки, ловите!

В эту минуту на террасу вышли: Новосильский, князь Самбикин, младший Лихачев и Милькеев. Тяжело скрипя костылями, Новосильский шел впереди всех и говорил громко и сердито: – Где это видано?! Что это такое за кадриль-экстра?! В каком это обществе делают?

– В уездном нашем городе на Святках пехотные офицеры так делали… И я у них выучился. Спросите у капитана Балагуева, – отвечал Милькеев с улыбкой.

– Хороша школа вежливости и приличий! – воскликнул граф.

– Хорошее – везде хорошо, – отвечал Милькеев.

– Это грубо! это низко!.. – дрожащим голосом сказал Самбикин.

– Князь слишком мягок и добр, – прибавил граф, – в другой раз вы можете дорого поплатиться за это, мсьё Милькеев.

– Я готов платить и теперь – и вам, и господину Самбикину! – отвечал Милькеев.

– Я не хочу заводить истории в доме, который уважаю! – сказал Самбикин.

– Это очень похоже на то, что всей казенной капусты нельзя в солдатские щи класть оттого, что будет слишком густо! – возразил Милькеев.

Лихачев схватил его сзади за локоть, чтобы удержать, но было уже поздно.

Раздраженный холодностью Любаши, возбужденный дружескими насмешками и подстреканиями графа, Самбикин вышел из себя.

– Повторите… повторите, – закричал он.

– Тише! – сказал Лихачев, – все услышат. Зачем повторять?.. Это он так только…

– Нет! нет! – твердил Самбикин. – Нет, я этого не спущу… Ни за что! Нет! Ни за что!

Владимiр Алексеевич взял за руку Лихачева и спросил у него тихо, в чем дело.

– Из-за Любаши вышло, – отвечал Лихачов. – Милькееву непременно хотелось танцовать с ней кадриль, а все были разобраны; вместо третьей он и вздумал эту экстру… Все мы согласились… А об князе и забыли; забыли его предупредить. Эту самую кадриль он должен был танцовать с Любашей же. Вот и все! пустяки, и надо это все покончить.

– Надо! – сказал Максим Петрович, которого Лихачов и не заметил. – Пойду, Катерине Николавне все скажу.

Пошел и сказал. Катерина Николаевна старалась обратить все это в шутку, призвала молодых людей, уговаривала их, сказала, что она, как старая комендантша в «Капитанской дочке», велит девке спрятать их оружие в чулан; потребовала другую такую же кадриль-экстра, чтобы вознаградить Самбикина; наедине стыдила Милькеева за то, что он связался с таким ничтожным человеком, и умоляла его извиниться с высоты своего величия.

Милькеев вывел опять Новосильского и Самбикина на террасу и сказал: – Я думаю, князь, не бросить ли нам все это дело? Катерина Николавна беспокоится. Обидеть я вас не желал… Я просто забыл об вас – вот вся моя вина!

Но граф перед этим уже успел еще подлить яду в душу Самбикина, не надеясь на его собственную стойкость.

– Ему надо дать добрый урок! Quelle canaille! Экстра-кадриль… Где и когда это видано? Хороши у вас кавалеры! Экстра-кадриль!.. Тошно произнести даже! Какая наглая, смелая гадина!

И Самбикин, как ни хотелось ему помириться, отвечал, однако, Милькееву, что он не забыл ни его слов, ни его поведения и посчитается с ним на следующее же утро.

– Как хотите! Я очень рад! – отвечал Милькеев и предупредил Руднева и младшего Лихачева, чтобы они не ложились спать после танцев, а были бы готовы ехать на рассвете в лес.

– А если он сдуру да убьет тебя – спросил Лихачев.

– Вот вздор! – отвечал Милькеев. – Я еще ничего не успел сделать – а он убьет меня? Никогда не поверю!

– А если вы его убьете – не жалко разве? – спросил Руднев.

– Если он будет убит или ранен – ему же лучше. Хоть немножко интереснее станет; таким людям остается один рессурс – быть жертвой.

– Удобная теория, – сказал Руднев и пошел заранее тайком приготовить инструменты и корпию.

– Что ж, помирились вы? – спросила Катерина Николаевна после ужина у Милькеева.

– Помирились, – отвечал он.

– И слава Богу! – сказала Новосильская. – А меня музыка эта навела на математические расчеты. Сидела я, сидела и рассчитывала, буду ли я в средствах положить на имя Юши тысяч десять серебром. Хочу предложить завтра мужу, что я сделаю это для его сына и даже больше, если можно, только чтобы он уехал отсюда. Он его очень любит.

– И это, верно, вас очень трогает? – спросил Милькеев.

Катерина Николаевна улыбнулась и покраснела.

– Один Бог знает, как мне самой его жалко… Сколько раз я готова была согласиться… Спасибо вам, что вы поддержали меня… Дайте руку… Вы и доктор поддержали меня. Мне Nelly все сказала. А я начала уж таять… Правда, что сахар-медович! Он уже успел Федю выучить какую-то грязную песенку петь. Верно, он согласится на мое предложение. Уедет, и я опять отдохну!

– Скоро-скоро мы все отдохнем! – сказал Милькеев и поцаловал ее руку.

XXIV

Милькеев с князем стрелялись рано утром в большом лесу. Они выстрелили почти разом оба, и оба были ранены: Милькеев в правую руку, а Самбикин в грудь. Когда князь упал, Лихачев и Руднев подняли его, позвали коляску и повезли его скорей прямо в лазарет, чтобы иметь скорей все под рукою и не напугать никого в доме. Новосильский поспешил за ними в линейке, и Милькеева все забыли.

Оставшись один, он отыскал знакомое болотцо, обмыл рану холодной водой и дрожащей рукой и зубами перевязал себе больное место платком. Ему казалось, что он слышал под пальцами пулю неглубоко в теле… Он посмотрел с благодарностью на небо и пошел домой. На крыльце он никого не встретил, в залу не хотел идти и, запершись у себя в комнате, до тех пор тер себе больную руку, пока пуля выпала сама. Немного погодя, постучался фельдшер и сказал, что доктор прислал перевязать его.

– Что князь? – спросил Милькеев.

Фельдшер отвечал, что «трудны, но Василий Владимирович ласкают себя надеждой на выздоровление».

Вслед за фельдшером и сам Руднев пришел усталый, бледный и, обнявши раненого друга, сказал ему: – Как подумаю, что вы живы, не знаю – верить ли или нет от радости! Вы – вертопрах, и понять не в силах, как я вами дорожу!

bannerbanner