banner banner banner
13.09
13.09
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

13.09

скачать книгу бесплатно

Я понял, куда она клонит. С досадой сжал зубы: София во всем права. Очевидные факты были коварно извращены призрачными аргументами денег. На большей части старого Петербурга такая обычная до Войны вещь как сотовая связь попросту не действовала, впрочем, и на окраинах, вроде нашей, тоже. После окончания Карантина профильные операторы сочли невыгодным заново снабжать эти районы вышками с базовыми станциями сотового сигнала, оставив им технологию прошлого века – стационарный телефон – по крайней мере до того момента, как в городе закончится основная часть восстановительных работ. Чтобы позвонить, к примеру, с Петроградской стороны или района Сенной кому-то на Парнас, в Купчино или наоборот, нужно было иметь безумно дорогостоящую спутниковую связь или попытаться найти таксофон, или частную стационарную точку. Таксофоны исчезли как вид еще в конце прошлого века, местные же не пускали к себе незваных гостей. И уж, конечно, наивно было бы полагать, что подобные виды связи обнаружатся на территории трущоб, куда я намеревался отправиться. Оставалась еще IP-телефония, но вездесущий когда-то культ Интернета пал за пределами Нового Санкт-Петербурга; давным-давно жители руин и трущоб ничего не слышали и не знали о нем, и уж тем более не использовали в своей повседневной жизни. Интернет – Технология Праздного Общества – нынче доступен лишь единицам; она, как и в самом начале своего существования, стала элитарным преимуществом государства, корпораций, военных и влиятельных богачей наподобие семейства ван Люстов.

– Ох, Софи… Ты и правда не сможешь ничего знать обо мне весь этот вечер. Да и в случае опасности мне придется рассчитывать лишь на себя. Это сильные аргументы.

София тихо фыркнула, будто сгоняя с губ невидимую пыль. Вновь взяла в руку фонарик. Включила, направляя мощный луч на тысячу евро, что валялись детскими фантиками на старом столе.

– Их аргументы сильнее. Реальнее. Мои – лишь страх за тебя. Он возрастет в разы, лишь только ты переступишь порог нашего дома. Но когда ты переступишь его еще раз, то это, – едкий белый свет выжег радужный круг на лбу важного пожилого господина в старинном сюртуке, – может возрасти ровно в два раза. Вот и решай, какой аргумент вернее.

– Не понимаю, ты отговариваешь меня или нет? – воскликнул я и ослеп. Режущая боль пронзила веки, радужку, глазное яблоко, зрачки сузились до размеров кончика иглы. Белая мгла тысячами солнц взорвалась внутри головы.

– Я желаю и того, и другого. Я алчная благодетель. Если спасешь эту девушку, то спасешь наше будущее. Останешься дома – спасешь настоящее.

Свет говорил со мной, и свет рвал на части.

– И я не знаю, что мне дороже.

Секунда абсолютной тьмы; паутина белесого света охватила зрение, и в центре этой эфемерной конструкции, нечеткой, размытой, я различил печальное лицо Софии.

– Больно? – с каким-то тайным удовольствием, какое бывает у детей, спросила она. – Прости…

Рука ее, будто лишенная связок и мышц, свисала вдоль тела, и в ней тускло блестела металлическая поверхность чертового фонаря. Тонкие пальцы разжались, миниатюрная вещица беззвучно упала на серый линолеум.

– Прости, Глеб, нет, правда, – будто очнувшись от наваждения, София прильнула ко мне, прижимаясь с силой, зашептала. – Не уходи никуда, пожалуйста, останься, не надо…

Сквозь тонкую ткань ощущал, как громко и близко-близко билось сердце любимого человека. Оно гнало кровь по прекрасному телу, и оно же гнало меня прочь, с каждым ударом отстраняя меня на невидимый миллиметр от своей хозяйки.

– София?..

Она будто не слышала. Сердцебиение становилось все сильнее, отчетливее. Я знал – она ждет моего решения, и она готова принять любое, и это удерживало от принятия такового.

Мы продолжали стоять в тишине, обняв друг друга, и только лишь стук сердца отмерял сейчас время.

Решение пришло тихо, в судорогах, как смерть маленького животного. Наступил вечер; я вновь прибыл поездом МЖД на Финляндский вокзал и совершил длительную пешую прогулку. Монорельс не вел на острова, он огибал их дугой, повторяя очертания набережных, делая резкий поворот на восток у бывшего Ладожского вокзала. Там железная дорога из тоненькой нити превращалась в настоящую паучью сеть, накрывая собой Новый город. Чтобы попасть в старые районы Петербурга ничего особенного не требовалось – были бы крепкие ноги да особый резон. Если первое условие было обыденным даром Природы, то второе представляло собой исключительную редкость. «На время проведения восстановительных работ Старый город является зоной повышенной опасности» – вот что год за годом после снятия Карантина слышали от властей обыватели, – «Посещение этих территорий крайне нежелательно…». И я до последнего времени старался придерживаться этих рекомендаций.

…Снегопад почти прекратился, и обманчиво далеко справа показалась грязно-желтая колокольня Петропавловского собора, заключенная в тиски строительных лесов. Кугель шпиля, ржаво-купоросовый шар, упирался в низкие серые небеса. Когда-то его венчала фигура летящего ангела, держащего в своих руках огромный золотой крест, теперь там был один лишь ветер. Этот ветер увидел одинокую фигуру на мосту и кинулся к ней. Я поднял воротник, ускоряя шаг.

На той стороне Литейного меня встретил блокпост.

– Не поздновато ли, гражданин? – хмурясь, спросил молодой полицейский, выходя из просторной будки. Вполне резонный вопрос, но я мог бы просто пройти мимо, и это не было бы понято превратно – в Старом городе достаточно интересных мест для людей определенного сорта. Только вот не тянул я на подобную публику: пришел пешком через мост, один, небритый, лохматый, с отстраненным тоскливым взглядом. Излучаю декадентство, из меня так и лезет скорбь. У таких людей нет энергии счастливой жизни, нет животных амбиций, а значит, нет и денег. Именно поэтому парень в форме вылез мне навстречу из своей теплой конуры – слишком уж я не вписывался в рамки его обычного вечера.

– Здравствуйте. Да вот, спешу на вечернюю службу в Святую Екатерину, знаете, это церковь такая…

Полицейский опешил, опешил и я; такое до сегодняшнего дня вряд ли могло появиться в моей голове. Лицемерие мне претило, но слова вылетели раньше, чем успела оформиться мысль и осознание ее содержания. Я понятия не имел, проводятся ли в такое время эти самые службы, и в курсе ли подобного этот человек в форме.

– О, вот значит как, – многозначительно произнес он, окидывая меня с ног до головы. – Какое совпадение.

– Простите?..

Полицейский сощурился, на миг выпятил гладковыбритый подбородок и вдруг простодушно улыбнулся, подаваясь всем своим казенным телом вперед, желая то ли обнять, то ли скрутить по всем правилам полицейской науки. Ботинки мои скрипнули на снегу: правой ноге захотелось встретить этого молодца ударом колена под дых, левой же отпрянуть и пуститься в бега. Но я остался стоять там, где стоял.

– Да у меня тут тоже, получается, вечерняя служба, – рассмеялся мальчишеским смехом парень. – Как мой батя пел, помню – «Наша служба и опасна, и трудна, и на первый взгляд…» Как же там…

Он смутился так же неожиданно, как и повеселел до этого. Я смиренно развел руками, сочувственно предположил:

– Как будто не видна?

Полицейский был действительно молодым человеком; теперь я это хорошо видел; наверное, лет двадцати двух, не более. Припев песни ребята моего поколения знали хорошо, хорошо они знали и то, что следующее поколение в нашем городе может никогда уже не появиться. Как и многие другие люди в Петербурге, этот полицейский, скорее всего, явился сюда издалека.

– Точно! – просиял он, снова широко улыбнувшись. – Не видна, ага, но вы-то, небось, мою будку с той стороны моста заметили, так получается, что видна. Не зря стою.

– Я здесь часто хожу, – на всякий случай уточнил я. – На службу. Мимо вашей службы. Туда-сюда.

Лицо расплылось в безмятежности. Оказывается, изображать блаженного не так уж и трудно. Труднее миновать этого парня, неожиданно искреннего, какого-то неиспорченного, по-юношески наивного и простого. Может быть, там, откуда он родом, где-нибудь в сибирской глуши или на берегу Черного моря, все люди такие, улыбаются, шутят, не прислуживают, а служат, рожают и воспитывают таких вот добрых молодцов, продолжая свой нехитрый род нараспашку…

Вдруг понял, что ошибся в нем, и он стал меня злить. Именно этой своей простотой и открытостью. Был бы на его месте кто-то, кто обычно бывает здесь – из числа местных полицейский, видящий людей насквозь циник, то уже давно дал бы пройти дальше, убедившись, что опасности я не несу; как и наживы. Но сейчас все было иначе: Литейный мост погружался в сумерки, время шло, но не шел я, а стоял и глядел в наивные светлые глаза. Что-то в моем взгляде напомнило ему о его служебных обязанностях.

– Вы, наверное, спешите, вы идите-идите, пожалуйста, просто одиноко, знаете, вот так тут под снегом торчать и смотреть на ваш город, грустно это очень, вы ведь местный, наверное, а я сам вызвался в Питер, сюда не каждого берут, но я еще в школе лучше всех знал и про Петра, про барокко, а еще, как же это… про мосты и каналы, про белые ночи и праздник, когда корабль вот тут проплывает…

Рука в серой перчатке указывала на заснеженное пространство между Литейным и Троицким мостами. На лице полицейского застыла маска неподдельного детского восторга. Захотелось вмазать по этому лицу кулаком.

– Алые паруса, – кивнул я, сдерживая отвращение. – Праздник выпускников. Тысячи мальчиков… и девочек… «Все пути открыты молодым»…

Шведский бриг «Tre Kronor», двухмачтовый красавец и главная звезда феерии на Неве, был затоплен по ошибке ВМС Суоми в самом начале Войны где-то на подступах к вновь милитаризированным Аландским островам, перевозя на своем борту юных победителей какого-то идиотского конкурса. Скупая информация о жертвах «недоразумения» утонула в потоке кровавых новостей со всего мира. Алые паруса стали багровыми, мир перевернулся с ног на голову, школу мою разнесло по кирпичикам, аттестат зрелости вручали вражеские артобстрелы, дроны и авиация, и мне было плевать на барокко и гребаные мосты. Детство кончилось резко и сразу – ударом наотмашь явилась взрослая жизнь, завернутая в алые простыни, трещащая по швам и хрипло, надрывно то ли плача, то ли смеясь. Где же ты вырос, господин полицейский, кто же тебя обманул, что ждал здесь увидеть, до глупости восторженное дитя?

– Вот, вот, точно, алые, как вы говорите, паруса, – светящиеся от радости глаза не видели грязный снег, ржавый купорос мостов, желтые как зубы курильщика стены соборов – они видели широкую реку под ночным небом, и в небе этом вспыхивали тысячи разноцветных узоров, и в воздухе гремел оркестр, и набережные усыпаны сонмом тел, и некому схватить меня за руку, увести прочь в темноту убежища, прогнать от созерцания смерти…

Тряхнул головой. Медленно обошел фигуру парня, медленно ступил на Безымянный остров. Позади раздалось неуверенное восклицание, скомканное шарканье по снегу, но я ускорил шаг. Вокруг стремительно сгущались сумерки; будто гигантская каракатица, парящая над Петербургом, испустила вдруг на его улицы огромное чернильное облако. Фонари, одинокими колами вздымающиеся из сугробов, освещения не давали. Здесь не работала общегородская энергосеть, и с наступлением вечера улицы, проспекты и площади погружались в зимнюю тьму. Изредка вдалеке тут и там горел слабый свет – тот или иной дом, по какой-то причине облюбованный людьми, освещался трепещущими на ветру лампами, питаемыми генераторами. Люди эти были разного пошиба: от священников и до панков, от строителей до держателей модных заведений наподобие бара в «Доме Зингера». Последних становилось все больше, в какой-то дьявольской прогрессии росло число их клиентов. На величественные руины был спрос; слишком много развелось в Новом городе эстетствующих от их вида ублюдков. Стало модным отобедать, пялясь на останки архитектурных шедевров, зависнуть на всю ночь в каком-нибудь полуразрушенном соборе под музыку, похожую на гул металлургических заводов. Блеск и новизна правого берега быстро приелась молодым повесам, приехавшим сюда со всех концов страны и мира; их влек мрачный хаос берега левого.

Без приключений пройдя в полумраке с десяток кварталов (держась правой стороны набережной Фонтанки), я ступил на промерзлый асфальт Невского с брусчатки Малой Садовой и сразу попал в область яркого света. На фоне черных провалов Александринского театра опасно накренились останки памятника Екатерине Великой, будто кто-то огромный и сильный отвесил бронзовой императрице пинка. То тут, то там в разбегающийся в бесконечность Невский проспект вросли серые бетонные блоки, увенчанные росчерками колючей проволоки. Меня поглотил взрыв разноцветных сполохов от огней, веселого шума и большого количества самых разных людей, среди которых были и женщины.

…Ведет ли сейчас службу отец Жан-Батист? Сколько из этих шатающихся, смеющихся людей побывало на вечерней проповеди? Нуждаюсь ли я сам в отпущении грехов?..

Криво улыбнулся; глядя на местную публику, невольно задумаешься о духовности. Мужчины совершали променад по широкой заснеженной перспективе, жадно изучая прохожих, выискивая в толпе одиноких доступных женщин неопределенного возраста, явившихся сюда из других городов на свой страх и риск, всегда нищих, всегда некрасивых, будто и там, откуда они прибыли – обычно из маленьких провинциальных дыр, – пронеслась когда-то Лилит, извратив на долгие годы саму суть женщины. Их было очень и очень мало, но все-таки гораздо больше, чем обычно можно увидеть где-то еще в этом городе. Изредка встречались пары: статные мужчины за пятьдесят вели под руку гибких красавиц, чьи молодые одинаковые лица не выражали эмоций. Эти пары появлялись из роскошных авто и, будто призраки на рассвете, исчезали в недрах блестящих парадных. В рафинированных движениях женщин чувствовалось что-то искусственное. Конечно, то были гиноиды, выдрессированные, запрограммированные на любовь вечно юные леди; их верность и страсть можно было не только купить, но и взять напрокат в специальных агентствах, обзаведясь для выхода в свет прекрасной кибернетической гейшей. Только самые богатые мужчины могли позволить себе настолько нечеловеческую любовь в этом несчастном городе.

…Но чем же богат я?

Над домами, людьми, над проспектом нависла башенка городской Думы с остановившимися стрелками часов. Время застыло посреди редких пушистых снежинок: в последние годы там было, кажется, около десяти минут второго. Дернулась реальность, что-то в моих глазах настроило резкость и контраст; в зернистой темноте угадывалась вытянутая двухэтажная галерея Гостиного двора. Она чернела над сплошной линией бетонных блоков, тянущейся от начала Думской улицы до площади Островского. Ну, конечно. Еще одно обстоятельство против моей сегодняшней миссии, о котором я начисто позабыл: забор с колючей проволокой и патрули военной полиции везде, где в довоенное время находились вестибюли станций метрополитена. А в здании Гостиного двора как раз и был вестибюль наглухо запечатанной сейчас одноименной станции, плюс тоннельный переход с Михайловской улицы к станции «Невский проспект», что скрывалась в чреве некогда ярко-лилового здания, стоящего аккурат через мост напротив «Дома Зингера». И этот лиловый красавец, ныне побледневший и осунувшийся, тоже обладал собственным почетным караулом. Откуда-то из темноты Садовой улицы, будто пройдя сквозь стылый бетон, появились фигуры двух солдат, оснащенных короткими автоматами и ярко светящими фонарями.

«Ведь нынче праздники и, верно, маскерад
У Энгельгардта…»[20 - Строки из пьесы М. Ю. Лермонтова «Маскарад»]

Строчки обожгли память. Неуместное стихотворение заставило встать столбом посреди Невского, замотать головой, пытаясь разглядеть в темноте за забором кого-то, кто мог бы подбросить в мой разум эти слова. Но вместо возможного литературного демона я увидел вдруг черную-черную бездну в стыках бетона, из которой и вышли солдаты. Они уже давно прошли мимо меня, куда-то не то вправо, не то влево, и тут же вместо них образовалась тьма, засасывающая в себя мириады кружащих снежинок. Я замер на месте. Мысленно посчитал до десяти, нерешительно шагнул в сторону бетонных блоков, вглядываясь в смутные силуэты серых строений над ними. Зажмурился. Силуэты проявились на веках. Пролеты галерей отпечатались в памяти – яркий свет Невского исчез, фонари солдат потухли, мир затопило черно-серым цветом. Пройдя несколько метров в темноте, я, наконец, разомкнул веки и обернулся. Свет обманчиво далеких огней растворял в себе человеческие фигуры, идущих по заснеженному проспекту. Тонкая невидимая линия разделяла нас, и до нее было всего несколько широких шагов – я еще не ступил во тьму, но уже покинул свет, и кто-нибудь сентиментальный назвал бы это состояние сумерками. Веки сощурились; свет причинял боль. Отвернулся: длинная-длинная улица уходила вперед, приглашая ступить на ее промерзлый асфальт. Вытянув правую руку, дотрагиваясь до стены цвета пепла, я шагнул в темноту.

Да, я взял с собой чертов фонарь, но глаза быстро привыкли к полумраку; разумнее было бы как можно дольше оставаться под его покровом, не выдавая своего присутствия кому бы то ни было. Различил фасады бесконечных галерей, пестрящих черными проемами широких дверей и окон. Пространство между ними было превращено в полотна самых пошлых сюжетов. Первое же увиденное мной граффити представляло собой изображение мужского достоинства таких размеров, что сначала я побледнел от зависти, а когда рассмотрел некие подробности этого монстра, то сделался пунцовым и от стыда. Следующий представитель местного искусства в точности повторял лейтмотив предыдущего, но был дополнен женскими фигурами, довольно реалистично исполненными неизвестным умельцем. Около пятидесяти метров стены занимала впечатляющая фантазия на тему взаимоотношений женщин и мужского начала. Оглушенный этими откровениями, я стоял у фасада, не решаясь осуществить ни одно из очевидных продолжений моего здесь нахождения: либо идти дальше по улице, либо зайти в один из множества черных проемов галерей; вдруг Анна спит там в обнимку с каким-нибудь доходягой или я встречу кого-то болтливого, кто наведет меня на ее след. Здесь, на самой границе Невского и трущоб, не было ни души, ни единого признака чего-то, похожего на панковский шабаш, и это спокойствие вдохновляло меня на ошибки, уводило от правильной мысли, что такое яркое явление как молодая девушка, скорее всего, будет еще ярче где-нибудь посреди всеобщего сумасшествия. Ко мне пришла запоздалая мысль: говорил ли чертов Жан-Батист только лишь о Гостином дворе или он имел в виду и Апраксин, чья территория начиналась сразу же по окончанию первого? Кажется, он употребил слово «Дворы». Если так, то поиски Анны становились во всех смыслах шире. Во всяком случае, они не могли сводиться лишь к созерцанию пошлятины на старой промерзшей стене. Для начала надо было пройтись по нутру этих темных галерей. Нужно подготовить себя к новой реальности, нужно уповать на везение; это было глупо, но глупость эта не хуже и не лучше глупости главной, а именно той, что заставила меня находиться в этом месте прямо здесь и прямо сейчас.

Плюнув под ноги, я сделал несколько шагов прочь от проема. Неужели я и впрямь рассчитывал встретить эту девчонку сразу же по прибытию, буквально за первым углом? Так не могло было быть. Она в самом сердце трущоб, я же сейчас на окраине, безлюдной и темной. Нужно не подготавливать себя к новой реальности, а вспомнить ее, позволить памяти вернуть себя на несколько лет назад, осознать, что нового в ней ровно ноль.

Где-то далеко в этом густом чернильном воздухе мелькнул огонь: в дальних залах что-то горело. Отсвет плясал на далекой стене уютным теплым пятном. Здесь кто-то есть, а значит, у этого кого-то можно попробовать кое-что узнать. Прекрасно.

Я включил, наконец-то, фонарь. Тонкий и яркий белесый луч разрезал пространство, выхватывая из тьмы усыпанный мусором заснеженный пол. Чем дальше я направлял свет, тем больше становилось различного хлама и меньше снега.

– Надеюсь, ты не ищешь местечко, чтобы навалить прехорошую кучу?

Насмешливый глухой голос наотмашь ударил меня по лицу, и луч света пугливой кошкой кинулся на ущербные стены.

– Если тебе интересно, я стою прямо напротив.

Мысли спутались, а руки не знали, что делать, однако длилось это всего пару секунд. В конце концов, я смог различить в круге белесого света грязное ухмыляющееся лицо какого-то старого оборванца.

– Ты бы вырубил свой фонарь да шел к огоньку погреться, – сказал он ртом, полным гнилых зубов. – Зима, однако.

Старик беззлобно хихикнул и пропал из вида, оставляя меня в замешательстве. Где-то недалеко раздался приглушенный хлопок, и сразу – глоток, жадный и долгий. Я непроизвольно облизал замерзшие губы. Постоял с минуту на месте и, наконец, решившись, не выключая фонарь, пошел вперед. Пройдя через большой зал, заполненный сломанным и разбитым хламом, оказался в маленькой комнате, в дальнем углу которой валялся толстый матрац неопределенного грязного цвета, заваленный горой тряпья, в центре стояла проржавевшая бочка, из которой вырывались языки пламени. Казалось, что и огонь проржавел тоже, такой рыжий и тусклый он был. Над огнем нависала растопыренная пятерня, облаченная в бесцветную рваную перчатку. Я направил луч света вперед; теперь можно было хорошенько разглядеть заставшего меня врасплох человека. Это и в самом деле был старик: морщинистый, с желто-болезненной кожей, лицом, обрамленным клочками седых волос. Ироничная улыбка не сходила с лица, пронзительный взгляд чуть замутненных серых глаз усиливал ощущение того, что их обладатель не полезет в карман грубого черного ватника за острым словцом. Фигура старика, если бы можно было выпрямить его сутулую узкую спину, была высокой, и издалека походила на дорожный указатель из-за нахлобученной на голову шапки-ушанки. Здесь могла бы быть своеобразная гармония худобы, но ее портили короткие и в какой-то степени даже толстые руки, одна из которых нависала над ржавым пламенем, а другая с силой сжимала коричневую пластиковую бутылку внушительных размеров.

– Не тычь в лицо фонарем, говорю же – выруби! – вновь усмехнулся старик, закрывая свое лицо рукой, видя, что на него вдоволь насмотрелись. Я щелкнул выключателем. Помещение пропало, явилась прогорклая темнота, через несколько секунд сменившаяся теплой рыжей пульсацией. Комнатка предстала передо мной уютным убежищем, скрыв в полумраке свое вопиющее убожество. Ржавый огонь лизал нутро бочки.

– Так что насчет кучи? Еще держишься? Держись, тут люди живут, между прочим. – Старик улыбнулся и вдруг протянул мне бутыль. – Пивка для рывка, молодой человек?

– Н-нет, спасибо. И я вовсе не собирался…

Серые глаза посмотрели на меня как на полного дурака – улыбаясь и осуждая. Бродяга натянул шапку на самые брови и пригладил будто прическу истершийся искусственный мех. Затем поднес бутылку ко рту и сделал внушительный глоток. Замелькал острый кадык на худой, покрытой седой щетиной, шее. Старик внезапно посерьезнел, и спина его выпрямилась; фигура в черном ватнике нависла надо мной нелепым пугалом.

– Ну и зачем явился?

Я отступил на шаг к выходу, ощущая за собой пустоту темного зала. Пальцы с силой сжали фонарь.

– За тем же, что и вы, – сказал наобум.

Старик замер на несколько секунд и вновь сделал глоток. Прищурился, достал из кармана ватника мятую пачку папирос, извлек одну, прикурил от огня. Казалось, что клочки волос на лице тотчас вспыхнут, но ничего такого не произошло – старик был виртуозом. Он с наслаждением затянулся, выпуская изо рта струю сизого дыма в мою сторону, и сказал с хитрой улыбкой:

– Это уж вряд ли. Видишь ли, мне сюда являться незачем. Я здесь был всегда.

Бродяга обвел взглядом стылую темную комнатку, и взгляд этот был пронзительным, режущим убогие стены, вырывающимся куда-то на все четыре стороны – к ледяному заливу на западе, к свалкам южных районов, к роскоши Нового города за Невой на востоке, и к моему родному северу на Выборгской стороне.

– И кто же вы?

Он как будто бы растерялся.

– Если ты имеешь в виду имя, я отец Василий.

Теперь была моя очередь растеряться.

– Чей отец?

Старик задумчиво посмотрел на меня.

– Это интересный вопрос… Когда-то – многих. Сейчас же, видно, ничей. Гм! Тогда можешь звать меня просто Василием Борисовичем. Хотя здесь я для всех отец – когда-то я был…

– …священником?

Треснуло внутри бочки, из недр ее вырвались яркие искры. Тень пробежала по стенам от наших слившихся в единое пятно фигур.

– Что? Священником? Что за дичь!

Как будто обозлившись, Василий Борисович отвернулся и сделал несколько шагов в сторону матраца. С медленной грацией, какой-то странной гибкостью он вытянул свои короткие руки и принялся ворошить кучу тряпья. Пледы, одеяла и простыни, кофты, свитера и рейтузы смешались в этом промерзлом лежбище. Старик с размаху плюхнулся прямо посередине, и я различил там нечто, показавшееся человеческими волосами. Должно быть, парик, снятый с одного из манекенов, замерших в призывных позах в пустых залах магазинов Гостиного Двора.

Василий Борисович затянулся папиросой, запивая вонючий дым пивом.

– Я был отцом… – с легкой грустью произнес он. – Многодетным, понимаешь, папашей… Шестерых чудных ребят: двоих парней и четырех девчонок. Вовка с Димкой от первого брака, а дочери уж от второго. Седина в бороду, а бес в ребро!.. Влюбился, кретин старый, на заре трудовой деятельности в свою же студентку, и она мне аккурат за четыре года четырех девок подарила. Эх, знала бы, как оно потом будет-то, обязательно парней родила бы. Может, таки пивка?

Я покачал головой и подошел к бочке, протягивая руки к языкам пламени. Где-то за хлипкими стенами без окон и дверей задувал промозглый декабрьский ветер; тело мое начинало зябнуть. Я негромко сказал старику:

– Мне жаль, что так вышло…

Он отхлебнул из бутылки. Папироса тлела в его пальцах, слабо светясь в темном углу комнаты. С коротким рывком он бросил окурок папиросы, целясь в чрево бочки, но промахнулся. Рассыпая искорки, окурок упал у моих ботинок. Я опустил на мгновение взгляд и вновь посмотрел на бродягу – тот медленно гладил волосы парика скрюченными, дрожащими пальцами.

– Ишь, какой жалостливый, – усмехнулся Василий Борисович. Волосы, кажется, были рыжего, ржавого цвета – это уже не удивляло. Несколько длинных локонов старик успел намотать себе на большой палец, играя указательным с пушистыми кончиками. – Жалостью ничего не вернешь, – рука напряглась, растягивая волосы, будто нити на ткацком станке. Тряпье, на котором восседал старик, внезапно зашевелилось, и тут же странная тяжесть налилась в висках – раскаленный свинец заполнял их, растекался, шипя и сжигая мысли. Василий Борисович разжал пальцы, вскинул к потолку руки и громко, заливисто рассмеялся. Тряпье затряслось в такт, затягивая в себя, словно трясина, рыжие локоны.

– Господи, что за серьезная у тебя рожа! Да тебе любую лапшу можно на уши примотать!

Василий Борисович громко икнул, растягивая на лице язвительную улыбку. Я нахмурился – от боли в висках и растерянности. Мрачно сказал:

– Не смешно шутите…

– А смеяться тебя никто не просит. И приходить за блокпост не просили. Видно же за версту – парнишка ты не из наших. Пальтецо это, шапочка, фонарик опять-таки. От пива отказался, а ведь мы сами варим, крафт, понимаешь! Ну так и что тебе надобно здесь, мил-человек? – вдруг грозно спросил старик. – Ты бы нам лучше девчонок привел вместо себя! Нам бы женщин побольше, понимаешь?

Я старался подавить в своей голове нарастающую боль. Несуразица в словах бродяги проходила мимо меня, не задерживаясь в памяти; приходилось напрягаться изо всех сил, чтобы улавливать хоть малейшую крупицу здравого смысла в его околесице.

– Побольше? То есть какие-то женщины у вас уже есть?

Старик скабрезно ухмыльнулся.

– А тебе что – бабенку надо?

– А кому нынче не надо? – в тон ему ответил я, пытаясь сосредоточиться на формулировке своих слов. Если грамотно выстроить диалог с этим болтливым пугалом, возможно от этого будет толк; ведь театр, как известно, начинается с вешалки, а старичок этот точно нарочно подходил на роль таковой нелепой фигурой и наличием обильной коллекции чужого гардероба. – Я вот за тем и пожаловал, собственно…

Василий Борисович удивленно-одобрительно икнул, тряхнул бутыль, определяя оставшееся количество мутной жижи.

– За бабенкой пожаловал?

Это могло длиться бесконечно – головная боль и вопросы.

– Мне сказали, что сегодня здесь будет тусовка…

Бродяга кивнул.

– Ага.

– И что можно будет познакомиться с одной девочкой…

– Кто ж тебе все это сказал? – дед воззрился на меня со своего трона, все ерзая в нем, почти проваливаясь внутрь, но каким-то образом продолжая восседать сверху. Я крепко сжал стылый фонарь в руке. Вдохнул морозного воздуха, уверенно произнес: